Текст книги "В вечном долгу"
Автор книги: Иван Акулов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
Капустин поднял руку и, укротив немного шум, сказал весело настроенным баритоном:
– Максим Сергеевич Трошин – и моя кандидатура. Другого у меня не было.
«Верно, секретарь, говоришь, – с удовольствием отметил Тяпочкин. – Другого не было и не надо. Ты нас понял, дорогой товарищ Капустин, поймем и мы тебя».
Поздно, близко к полночи, выйдя из клуба, Капустин и Трошин, не сговариваясь, остановились на крыльце, глубоко и неутомимо вдыхая прохладный воздух, охмеливший их своей свежестью, ночным настоем остывшей земли, гари, близкого зазимка.
– Поверил бы народ в то, что мы начали, – сказал Капустин и вдруг понял, что ни о чем не надо сейчас говорить. Совершилось большое событие и в жизни самого Капустина. Пусть все отстоится хотя бы до утра.
– Не уезжай домой, Александр, – попросил Трошин Капустина. – Опять мы вместе – к этому ведь привыкнуть надо.
– Что ж, хлеб-соль – дело отплатное. Веди. Угощай. Прямо против крыльца, чуть выше пожарной каланчи, коченел рожок-месяц. И в небе густая россыпь ярких звезд – зачерпнешь пригоршнями. Слышны голоса уходящих из клуба. Где-то заскрипели ворота и сонно брехала собака. Две девчонки, сбежав с крыльца, схватились за руки и со смехом пошли по улице, а пройдя немного, остановились вдруг и запели мягкими грустными голосами:
Я иду по берегу,
Малина сыплется в реку.
Некрасива я девчонка,
Никого не завлеку.
– Давай пройдемся, – предложил Капустин и кивнул на дверь клуба. – Курят махру, самосад – подышишь, будто чумного зелья напьешься.
Они вышли на берег Кулима и долго стояли молча, каждый думал о своем. А на воде с печальным блеском качалась зыбкая и дробная дорога, брошенная ущербным серпиком месяца наискось от берега к берегу.
– Я, знаешь, Максим, частенько о чем думаю? Гляжу вот так-то вокруг и думаю: сколько же силы, упорства, мужества, терпения понадобилось нашим прадедам, чтобы обжить, обиходить и обладить все эти места. Уже только по одному этому мы не можем, не имеем права плохо хозяйствовать на земле.
– Слава богу, хоть поняли это. А то ведь и говорить-то, что плохо хозяйствуем, нельзя было. А как же лечить эту боль, если о ней и упоминать запрещено?
– Но ты, дорогой Максим, не забывай, среди нас много еще людей, что никаких ошибок не признают. Не было никаких ошибок. Не было – и нет.
– Да пусть и не признают. Существо дела от этого не меняется.
– Упрощенно, дорогой друг Максим, глядишь на жизнь. Думаешь, сверху нам указали, и мы сразу сделались хорошими? Шутишь. Так не бывает. Я вот поехал к вам и говорю членам бюро: пусть дядловцы сами себе изберут своего председателя. Не повезу я им варяга. Поднялся Верхорубов – и на меня. А ведь он не один, Верхорубов-то, кому по душе старые порядки. Понял?
Когда они поднялись в улицу, деревня уже спала глубоко и безмятежно, решительно не подозревая, что те, кому поручено думать о ее жизни, думают и будут думать неусыпно.
А жизнь на изломах сложна и запутанна.
II
Под чьими-то тяжелыми шагами крякнули и заскрипели примерзшие половицы сенок, чья-то непривычная рука ткнулась в дверь и стала шарить сбоку. Глебовна замерла, насторожилась. Вдруг из темноты сенок во всю пасть широких дверей дохнуло стужей и паром, через порог, склоня голову под притолокой, перешагнул Максим Сергеевич Трошин. Он снял рукавицы, шапку, поздоровался. Пригладил горбушкой ладони усы – туда и сюда.
– Гляжу, у Глебовны огонь. Дай, думаю, заверну.
– Милости просим, Максим Сергеевич. Гостенек ты нечастый. Проходи. Присаживайся. – Глебовна подвинула председателю табурет, сама села по другую сторону стола, без надобности поправила на столе скатерть. Глазом прицелилась к гостю.
– Значит, живешь?
– Да ведь куда денешься, коль бог не прибирает!
– Ну вот здорово – «бог не прибирает»! Да тебе сейчас жить да жить. Кстати, сколько тебе лет, Глебовна?
– Не свататься ли пришел, окаянный народец?
– Куда уж мне.
Оба засмеялись.
– Мне, Максим Сергеевич, в самый женский день шестьдесят стукнет.
– О-о, десятка два еще можешь бегать.
– Чтой-то многонько даешь.
– Меньше нельзя. Избу вот тебе срубим новую.
У Глебовны в уголках рта собрались горькие морщинки. Она тяжелой ладонью погладила скатерть и сказала, не глядя на гостя:
– Не верю уж я, Максим Сергеевич. Я вижу, у тебя какая-то нуждишка ко мне. Говори прямо, без посулов. Что там…
– Нужда есть, Глебовна, то верно. Но о ней после… Значит, веры моим словам у тебя, говоришь, нету?
– Да как тебе сказать… Верю я тебе, Максим Сергеевич, как дядловскому мужику. А ты ведь еще председатель. Давай-ка не задабривай ты меня словами.
– Ты, Глебовна, верила, что с тебя никаких налогов не будет?
– Не шибко.
– Сняли налоги? Сняли, спрашиваю?
– Али не знаешь?
– Так что же ты голову-то морочишь?
– Да ведь я, что, Максим Сергеевич, я ничего. Спасибо, коль сняли. Я и еще поработаю, куда денешься. – Жесткие складки у рта Глебовны чуть отмякли.
– Вообще и отдыхать бы тебе, Глебовна, не грех, но не хватает в колхозе народу, и решили мы просить тебя поработать сторожем на свиноферме. Вот я и пришел: может, согласишься. И трудодни, и дополнительная оплата пойдет за сохранность – все честь честью. Клава там командует. Ты знаешь, с нею можно работать.
– Как не можно! Клава – работница добрая.
– Договорились, выходит?
Глебовна подтянула под подбородком концы головного платка, пристукнула ладонью по столу:
– Говорила же я, окаянный народец, что со сватовством ты заявился ко мне. Так оно и вышло. Согласна, куда мне! Дровец бы возик, Максим Сергеевич.
– А насчет дома, Глебовна, не сомневайся. Будет у тебя новый дом. Мне не веришь – поговори со своим соседом, Тяпочкиным. Он теперь бригадир колхозной плотницкой бригады. Вот по-соседски и сгрохает тебе хоромы. Не скоро, конечно. Скоро слепые родятся… Попить бы мне чего-нибудь дала.
– Водичка, Максим Сергеевич. Квас где-то поставила, да не укис, наверно.
– Давай, какой есть.
Глебовна поставила перед гостем эмалированный ковш с квасом и пустой стакан. В ковше плавало два зеленых листочка от хмеля и пахло молодой, еще не выбродившей закваской. Трошин один за другим налил и выпил два стакана, крякнул, похвалил:
– Молодой квасишко, в брюхе дойдет.
Потом хлопнул себя по коленям, будто хотел встать, но не встал.
– И еще дело к тебе, Глебовна. Дай-ка мне адрес Алексея Анисимовича.
– Это зачем же? – насторожилась Глебовна, и глаза у нее округлились, пытливо щупая лицо гостя.
– Весна в ворота стучится, слышала, нет?
– И что же?
– А вот что. Весна на носу, а в колхозе нет агронома.
– Нет, Максим Сергеевич, ты его не тронь, Алешку. Не сманивай. – Глебовна умолкла, от волнения не находя слов. Помолчала, а заговорила вновь твердо, напористо: – Ты, Максим Сергеевич, парню не комкай жизнь. Он устроился там, при окладе, и начальство, писал мне, довольно им. Алешка – он ведь работящий. Не смущай ты его. Помыкался он здесь, и хватит с него. Хватит. Ой! – как-то обрадованно воскликнула Глебовна и, улыбаясь, махнула рукой. – Чего это мы говорим попусту. Хоть и захоти он приехать к нам, так не приедет. Он же, Максим Сергеевич, завербован на шахты-то. Завербован – и на четыре зимы. Деньги за это получил, дорогу ему оплатили. Кто же его теперь отпустит, посуди-ко сам! Полторы зимы он только и зажил. Ладно уж, Максим Сергеевич, пусть он там живет.
Трошин, слегка наклонив набок голову, вертел на столе пустой стакан, слушал. Под усами его крылась ухмылка.
– Эх, Глебовна, Глебовна, – встрепенулся Максим Сергеевич и горячо заговорил: – Вырастила ты, можно сказать, на ноги поставила своего Алешку, а знать его не знаешь. Да он там тоской, поди, по земле изошел. Он же рожденный агроном. А ты «бог с ним, пусть живет». Ведь не от доброй жизни занесло его туда, и теперь надо его вернуть. Нигде он столько пользы не принесет, как у нас, в «Яровом колосе». Не отпустят, говоришь? Ерунда. Пошлем ему письмо: согласится – приедет, не согласится – его дело. Мы ведь, Глебовна, на веревке его не потянем.
– Да ты, окаянный народец, словами опутаешь его хуже всякой веревки. И прилетит он.
– Так разве плохо? Это же здорово, если прилетит.
– Прямо не знаю, что и делать, – вздохнула Глебовна, все еще не решаясь дать адрес Алексея. – Обаял ты меня, Максим Сергеевич, начисто обаял. – И все-таки встала, вышла в ту комнатушку, которую когда-то занимал Алексей. Трошин слышал, как она чиркала там спички, видимо, искала что-то.
– Вот, Максим Сергеевич, – вернувшись, Глебовна подала гостю конверт в штемпелях и марках.
После ухода председателя Глебовна увернула огонь в лампе, чтобы зря не жечь керосин, и долго недвижно сидела на прежнем месте, скованная заботными думами. Правильно ли сделала она, дав адрес Алексея Трошину? «Сейчас, поди, и разговаривать с ним не станут, – нудилась Глебовна невеселыми мыслями. – Спросят: на агронома учился? Учился. Ну и отправляйся в колхоз. Что же это я сделала, глупая голова…»
В сенях под дверями заскреблась кошка и дважды жалобно мяукнула. Глебовна впустила ее. Закрыла дверь на крючок и, не гася лампу, не раздеваясь, легла на кровать.
За окном, в холодной ночи, шастал ветер, бил в стекла сухой снежной крупой, надувался и тяжело дышал где-то под углом. У ворот, раскачиваясь, скрипел шест, на котором был прибит скворечник. Большая белая кошка, потершись о печку, подошла к кровати и вспрыгнула на постель, поласкалась к хозяйке, свернулась калачиком у ее груди, спрятав морду под мохнатой лапой. «Погодье ворожит, – подумала Глебовна и тут же вернулась к своим мыслям: – Ох, затянут они тебя, Алешенька, в этот колхоз. Непременно затянут. И я во всем виновата. Прости ты меня, старую дуру. А может, он и сам рвется домой?.. Вот вернулся же Дмитрий Кулигин… Дом, говорит, новый выстроят. Может, и на самом деле жизнь выравняется? Как, бывало, до войны жили. Хорошо жили!.. Да каторга, что ли, наш колхоз! Пусть приедет и посмотрит. Веревками его никто не привязывает. Где хочешь, там живи… Ой, ничего-то я не знаю…»
Уснула Глебовна и проснулась утром с одними и теми же беспокойными мыслями об Алексее, с сознанием своей виновности. Но утром, кроме озабоченности, где-то на донышке ее сердца проклюнулась смутная радость: приедет Алешка, окаянный народец. Мила сторонка, где пупок резан.
Месяца через полтора Максим Сергеевич Трошин получил от Мостового письмо.
«Здравствуйте, многоуважаемый Максим Сергеевич! Вы не знаете, как сильно обрадовало меня Ваше письмо. И еще скажу Вам, что я бы птицей улетел домой, но не могу. По договору срок у меня долгий, и близок теперь локоток, да не укусишь. Если бы я знал, что все так переменится, я бы совсем не уезжал из Дядлова. Перетерпел бы уж как-нибудь. Я часто, Максим Сергеевич, вспоминаю, как мы с Вами работали. Неужели уж это никогда не повторится? Хоть бы одним глазком поглядеть на родные дядловские места. Интересно мне знать, чем вы займете поля на Запашинской дороге?
Передайте от меня всем по привету.
До свидания, Максим Сергеевич.
Алексей Мостовой».
III
Много в Кулиме утекло воды с тех пор, как Сергей оставил Клавку. Ни одного письмеца он не послал ей, чувствуя свою вину перед нею, избегал и встреч. Почти за три года он видел ее только один раз, когда приезжал на похороны отца, но, убитому горем, ему в ту пору было не до Клавки. Потом же снова не вспоминать Клавку не мог. Не мог забыть ее ласк, ее слез, ее смех, ее чудесных глаз. Думал о ней часто, приберегая про себя надежду, что не все порвано между ними, и непременно они должны увидеться, и все объяснится само собой.
И вот совсем недавно случилось то, что должно было случиться рано или поздно. Лина пришла в институт в новом модном платье. Девчонки, как это водится, завистливо и восхищенно глядели на подругу, а она косила глазом в сторону Сергея; видит ли он ее. Сергей видел ее, вместе со всеми понимал, что она красива, а хорошее платье делает ее еще счастливей и еще красивей, но думал не о ней. Настойчиво думал о Клавке. Какая же она стала? Ей бы вот такое-то платье, она бы обязательно подошла и сказала: «Погляди, какая я. Славная ведь, правда?» И засмеялась бы, прикрывая в своих продолговатых глазах что-то неповторимо милое, свое, загадочное…
Потом уловив минуту уединения, Лина недовольно сказала Сергею:
– Не смей глядеть на меня так. Глядишь куда-то сквозь меня. Лучше уж совсем отвернись.
Будто уличенный в чем-то очень дурном, Сергей смутился и осерчал.
– А может, я и в самом деле гляжу сквозь тебя.
– Может, я не права, Сережа. Конечно, не права. Поцелуй меня и не сердись. Поцелуй вот здесь.
Целовать Лину по ее прихоти всегда не нравилось Сергею. Лина указала на синюю жилку под ухом:
– Поцелуй, и я скажу тебе что-то. Ну!
Сергей легонько коснулся губами теплой и мягкой кожи на ее скуле, а подумал о том, что Лина, наверное, улыбается сейчас своей деланной улыбкой, и только от одной этой мысли у него возникло чувство, близкое к раздражению.
– Я жду тебя завтра на свои именины. Александр Петрович Соловейков о чем-то серьезном хочет говорить с тобой. Я побежала. У меня дел, дел… Гляди же. Подарков никаких. Папа против этих мещанских правил. Так что без подарков. Пожелай мне удачи…
Она действительно убежала, праздничная, счастливая, а Сергей все стоял и думал, надо ли ему завтра идти к Лине на семейные торжества.
Однако к вечеру другого дня, все так же колеблясь и раздумывая, стал собираться в гости. Надел свою единственную белую рубашку, выходные, доставшиеся от отца брюки и долго, почти без видимых результатов, свалявшейся щеткой замазывал старую серость ботинок.
Возле чистильщика обуви, на углу у оперного театра, купил новые шнурки к ботинкам, сел на припорошенную снегом скамейку, сменил прежние рваные, в узлах: от новых даже ботинки сделались поновее.
У оперного театра, как всегда вечерами, было светло и людно. К панели, рядом с легковыми машинами, блещущими стеклом и лаком, робко жались потрепанные сельскими дорогами скромные работяги «газики», с прополосканными всеми дождями тентами, самодельными кузовами, битыми стеклами и мятыми боками. Окинув беглым взглядом входивших в театр, Сергей уловил в их одежде, осанке, неторопливых движениях что-то знакомое, грустное и родное, остановился, пораженный этим. Все женщины были одеты одинаково в теплые шали, пимы и пальто с наглухо застегнутыми воротниками. На мужчинах – тоже пимы и даже полушубки. И в лицах было что-то одинаковое – обветренное, прожженное морозом, робкое и тоже грустное. Сергею даже почудилось, что от этих людей исходил сладкий, ядреный запах полевого простора, прибитой морозом полыни, сена, больших снегов.
Он подошел ближе к толпившимся у дверей и вдруг увидел устремленные на себя немигающие глаза в памятном прищуре. Да, это были глаза Клавы Дорогиной.
Он подхватил ее под руку и, говоря радостно-бессмысленное, вошел с нею в вестибюль театра.
– Клава. Встретились-то как… Клавка…
– Встретились вот, – сказала она, до слез залившись румянцем. – На слет животноводов приехала. Мне бы от своих не отстать.
– А ты будто и не рада…
– Я свое отрадовалась, – с удивившим его спокойствием проговорила она, следя своими спокойными и прищуренными глазами за теми, кто шел впереди.
– Я вспоминаю тебя, Клава. Слышишь, вспоминаю.
– А я забыла. Не до того… Пойду я. Без наших меня не пустят.
– Клава, да пусть они идут. Останься. Поговорим…
– О чем говорить-то нам, Сережа?
Теперь Клава поглядела на него, чуть задержала свои внимательные глаза на его лице и вроде хотела остановиться, но поток людей увлекал ее, и она, не оглянувшись, все так же спокойно держа голову, мимо контролеров прошла в фойе театра.
Сергей задумчиво шел по вечернему городу и, чем ближе подходил к дому Соловейковых, тем острее понимал, что делает это против своей воли. Он непрестанно видел перед собой чуточку прикрытые глаза, и в потаенной глубине их ему светилось что-то родное, милое, прощающее. Никогда еще, казалось Сергею, эти глаза не были для него так дороги и так близки. «Да не может быть, что мы стали чужими, – подумал он. – Не может быть. Моя она. Я видел это в ее глазах. Клавка, Клавка, милая…»
Уж только совсем подойдя к дому Соловейковых, Сергей вернулся к действительности, вспомнил, куда он идет, и на душе у него стало совсем неловко. «Сколько же можно жить этим обманом?» Он в нерешительности постоял у крыльца, боясь, как бы не вышла ему навстречу Лина, потом вдруг сорвался с места и крупно, не оглядываясь, зашагал назад.
Чтобы где-то убить время и не объяснять своего быстрого возвращения ребятам, Сергей зашел в тот же плохонький ресторан «Савой» и заказал две бутылки пива.
В большом мрачном зале с колоннами было шумно, чадно и дымно. Все тут были заняты своими разговорами, и Сергей долго сидел один на один со своими мыслями.
Рано утром, надеясь встретиться и поговорить с Клавой, Сергей пошел в гостиницу, но ему сказали, что окладинская делегация с ночным поездом уехала домой. Это было совсем неожиданно, и он почувствовал себя так же одиноко и неуютно, как чувствовал в далекие первые дни городской жизни. Ему почему-то казалось, что Клавка по-прежнему любит его и простит ему все. Как же теперь будешь жить без нее, не выяснив до конца своих отношений с нею? Как надо вести себя с Линой?
Да, в жизни Сергея нарушилось то равновесие, при котором все шло своим чередом и все было ясно. До сих пор, не сознавая того сам, Сергей жил отцовским словом: по воле отца учился, по воле отца бросил Клавку, глазами отца глядел на Лину. Нет, отцовская кройка больше не устраивала Сергея. «К черту, к черту, к черту, – ругался он и тут же твердил: – Надо ее увидеть, надо ее увидеть, и все решится само собой».
В тот же день Сергей взял билет и уехал в Окладин, вспомнив попутно, что уже давно не отвечал матери на ее слезные письма, в которых она просила сына побывать дома.
IV
Тихо и пусто в большом доме Лузановых. Горницу Домна Никитична закрыла, ставни снаружи захлопнула и редко-редко заходит туда. Там уже пахнет плесенью, мышами, приторно-нежилым. Чтобы окончательно не промерзли стены, она раз в неделю топит горницу, и тогда по всему дому ходит угарный чад.
Вот уже два года прошло после смерти мужа, а Домна Никитична никак не сживется с мыслью о своем вдовстве. Да и трудно сжиться: каждый гвоздь в стене напоминает его, Луку.
Сегодня утром, словно ожидая гостей, взялась прибирать дом и в горнице, наткнулась на рваный пиджак мужа. Пиджак был сшит из коричневого сукна, и покупали они его в городе. Домна живо вспомнила, как они тогда шли домой из Окладина, как Лука Дмитриевич – он не избалован был одеждой – раз пять надевал обновку и, заходя вперед жены, все ласково пытал:
– Ну-ко, мать, погляди: в плечах – будто на меня шит, а?
– Вылит, Лука, по тебе, – охотно соглашалась Домна и несказанно радовалась, что Луке нравится покупка. У Чертова Яра их захватил ливень, и Лука Дмитриевич накрыл своим новым пиджаком жену.
– Ничего, ничего, не отбрыкивайся. Здоровье – оно дороже.
Ливень полоскал их до самого дома. Дорога размокла, обмылела. Навстречу рвался ветер – едва не валил с ног. Идти было трудно, а Домне – ей вовек не забыть этого – хотелось бесконечно шагать под новым мужниным пиджаком, заботливо накинутым на ее плечи рукой Луки. Доброе было время.
– Лука, Лука, знал бы ты… родимый, – вдруг простонала Домна Никитична, ткнулась лицом в пыльный пиджак и грузно легла на кучу тряпья, завыла отходным, опустошающим душу воем. Давно она не плакала такими горючими слезами – знать, круто вскипело горе в ее сердце.
Очнулась Домна Никитична от прикосновения чьей-то руки, подняла опухшее от слез лицо и увидела: Сергей.
Он помог ей встать, обнял и прижал к своей груди, гладя ее густо пробитые сединою волосы… Первый раз после смерти мужа Домна Никитична почувствовала себя неодинокой, согретой и обласканной и признательно никла к сыновнему плечу. От его белой рубашки чисто пахло недомашней стиркой, большие волосатые руки были неузнаваемы, и сам он весь, какой-то широкий, раздавшийся, казался ей странно чужим. И все-таки она знала – это был ее родной сын. Сережа, ее радость, опора, надежда.
– Пешком ты, Сережа? – спрашивала Домна Никитична, умываясь и мягко опуская рожок умывальника, чтобы не гремел.
– Да нет. Только, понимаешь, перешел Окладинский мост, легковая следом. Оказалось, Иван Иванович Верхорубов едет к нам, в Дядлово. Садись, говорит. С ним и приехал.
– Да неуж он посадил? – удивилась Домна. – Что-то не похоже на него. Оборони господь, кажется, и людей-то не видит.
– Смотря кого, матушка. К нам, Лузановым, он, по-моему, всегда благоволил.
– Благоволил, пока отец, прости меня, господи, пел с его голоса.
– Мама! – сердито сказал Сергей. – Как ты можешь говорить такое! Я знаю, что у бати были свои принципы. Лучше уж одному предрику поклониться, чем всему колхозу. А ведь кладовщиком кто хотел, тот и помыкал. Батя – гордый был человек. Я его понимаю.
«Ой, не то судишь, Сереженька, – с тревожной болью подумала Домна Никитична. – Не то совсем. Родитель твой, покойна головушка, так же все судачил, а на поминках для него доброго словечка никто не нашел». Чтобы отстранить вдруг отяжелевшие мысли, Домна Никитична подошла к сыну и ласково спросила:
– Яиченку тебе или всмятку покушаешь?
– Со мной, однако, Иван Иванович нашел разговор, – продолжал свое Сергей. – Вот ты поносишь его, а он, можно сказать, счастье положил мне в карман. Главным агрономом Окладинской МТС приглашает. Хоть завтра на работу.
– Как же это, Сережа?
– Да вот так. Отец, говорит, твой, Лука Дмитриевич, толковый был работник, а яблоко от яблони далеко не падает. Слышала?
– Слышала, Сереженька. А учеба?
– Остались экзамены. Их и на будущий год сдам. С ними не беда. Сын-то твой, Домна Никитична, – главный агроном МТС? Ну? Главный.
И опять просияла Домна Никитична, глядела на сына и глаз не могла отвести. «Отец, вылитый отец, – рождались в груди ее мысли. – Такой же подбородок и нос, а глаза черные, тихие – мои глаза».
– И вот еще, мама… – Сергей, сунув руки глубоко в карманы и не сгибая ног в коленях, прошелся по избе. – Вот еще что… Женюсь я, наверно.
– Что же, Сереженька, воля твоя. От этого никуда не уйдешь. Не отпадет голова – прирастет борода. Я не супротив. Женись… А можно и погодить. – После небольшой заминки присказала еще: – Вот пожили бы вдвоем, кое-какую справу завели…
– Нет, мама, я решил. Работы у меня теперь будет много, и должен же кто-то позаботиться обо мне.
– Так оно, конечно. Что уж. А она кто такая? Лина небось?
– Наша дядловская…
– Ой, Клава?
– Она.
– Гляди, Сережа. Ты теперь сам большой, сам маленький. Клава – ничего девушка. Баская. Поведения хорошего.
– Я хочу сегодня же поговорить с ней.
– Так-то уж и сегодня. Ай загорелось? – Домна Никитична улыбнулась, молодая, с лукавинкой вышла улыбка. – Ты как родимый батюшка, царство ему небесное. Он тоже так-то. После службы пришел в Дядлово и, не заходя домой, – ко мне: давай сегодня поженимся. Я и так и сяк – разве открутишься? Или, говорит, сегодня поженимся, или я ночью спалю ваш дом. Бедовый был, духу бы у него на это хватило.
– И что же? – улыбнулся и Сергей, тронутый признанием матери.
– По его вышло.. И свадьбу, на диво всем, отгуляли в самую страду. Да как отгуляли. Капиталов наших было нелишка. Собрались родные, покуролесили день, а назавтра уже и в поле.
Угнетающе долго тянулся день. Сергею казалось, что он сумел переделать уйму дел, а вечер все не наступал. Казалось ему так, наверно, потому, что он все время думал об одном: о Клаве и о том, как она встретит его. «Обрадуется, – соображал он. – А обрадуется ли? Скажет, иди, где был». Он силился представить ее памятные продолговатые глаза, с думкой где-то там, в их текучей глубине, и никак не мог. Это почему-то заботило, волновало и пугало немного.
Домна Никитична жила своими приятными заботами, враз свалившимися на нее: топила горницу, обметала в ней стены, мыла пол, стелила скатерти, салфетки, половики. Жизнь пришла в дом. Это ли не радость!
В сумерки Сергей пошел к Клаве. На улице играла сухая метелица. На дорогу уже легли снежные наметы. Переходя их, Сергей начерпал полные туфли снегу и будто кому-то другому иронически вслух сказал:
– Это тебе, брат, не город.
И мысленно прибавил: «Деревенская проза. Придется напяливать пимы».
Ни Клавы, ни Матрены Пименовны дома не было. Сергей поздоровался с тишиной, потоптался у порога, вытряхнул из туфель снег, снова обулся и прошел к столу. Сел. На улице совсем стемнело, и очень скоро наглухо ослепли застывшие окна. Где-то под потолком, будто припадая на одну ногу, неторопливо шли ходики. На кухне, должно быть, из умывальника, в таз булькались одна за другой некрупные капли воды. И эти равнодушные потемки, которыми встретила Сергея Клавкина изба, легко разбудили в душе парня сомнение, и радостная уверенность его сменилась вдруг беспокойством. «Не примет она моего предложения. Захочет отомстить. Ерунда, конечно. Ждала – и не примет? Примет. Подуется только, уж я ее знаю. Надо поласковей. Прошлое надо вспомнить. Скажет: быльем все поросло…»
Сергей чиркнул спичку, чтобы закурить, и удивился своей недогадливости: на стене висела лампа. Он зажег, ее, по-домашнему плотно задернул занавески на окнах, поглядел в зеркало, стоявшее на угловом, столике, и к нему снова вернулась уверенность и бодрость.
Прошло около часу, а хозяева не появлялись. Сергей, коротая время, беспрестанно курил и прохаживался по избе. Потом решил поискать какую-нибудь книжку или газету, но в избе не было никаких бумажек. «Черт возьми, как можно жить, ничего не читая? – сердито подумал он. – Мрак какой-то». Он снял с гвоздя лампу и прошел в горенку. Каково же было его удивление, когда он увидел на единственном в горенке столе стопку книг. «Странно, читает, – рассуждал Сергей, перебирая книги. – Прежде она будто не тянулась к чтению. Не помню, чтоб у нас с нею были всерьез разговоры о книгах. Странно. Пушкин, Островский… И даже Мопассан…»
Он не успел досмотреть всех книг, когда в избе хлопнула дверь.
– Мамонька, ты уже приехала? – удивленно спросила Клава и тут же появилась сама в дверях горенки. – Го-ость. Приходите, когда нас дома нет.
Она снимала с головы шаль и, не сводя с Сергея своих продолговатых глаз, перешагнула порог. Сергей хотел подойти и взять ее в свои объятия, но не решился этого сделать. Было что-то в ней новое, неведомое ему, отчуждающее, и он снова, на этот раз тревожно, подумал: «Другая. Совсем не та», – однако улыбнулся широко и радостно.