Текст книги "В вечном долгу"
Автор книги: Иван Акулов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 22 страниц)
– А если тебя не отпустят? – Верхорубов улыбчиво прищурился и вскинул бровь.
– Не думаю. Директор, Клюшников, держаться за меня не станет: ему спокойней без меня. Вас, кто, честно говоря, умел разбираться в людях, теперь не будет. Так что…
– Так что, дорогой мой романтик, тебе придется послушать меня. – Верхорубов с неосторожной резкостью поставил на стол порожний стакан, который все крутил в пальцах, толкнул его и повысил голос:
– Всякую блажь о целине выбрось из головы, и чем быстрее выбросишь, тем лучше. Постановлением правительства все наше Зауралье, вся Сибирь-матушка объявлены районом освоения новых земель. Мы теперь – та же целина. Слышите, та же. Все перепашем: луга, пустоши, дороги, болота, пастбища. Все земли должны давать хлеб. И никаких гвоздей. А ты – на целину. Я считаю тебя более прозорливым, Сергей Лукич. В твоих руках будущее нашего края. Какой тебе еще простор, какая романтика! Берись, паши, и я тебя, дорогой мой, не только, как ты сказал, замечу, но и отмечу. В лучших людях ходить станешь. Мое слово, знаешь, – твердое слово. В тени не останешься. А поднимешься выше, ни своя, ни чужая собака не тронет. По себе знаю, у нас ведь не столько человека уважают, сколько его должность. Тебе это знать надо.
В дверь постучали. Верхорубов встал, надел свой пиджак и, на ходу поправляя воротник рубашки и застегиваясь, пошел в прихожую открывать. Встал и Лузанов, решив сейчас же уйти, чтобы не мешать встрече и разговору между отцом и сыном.
Вернувшись в свой номер, Сергей долго ходил из угла в угол и все не мог успокоиться: разговор с Верхорубовым взвинтил его до предела. Но это была радостная взволнованность. Сергей с детства привык чувствовать над собой чью-то заботливую власть, которая всегда определяла его шаг и предохраняла от вывихов и ошибок. И вот снова, как, пожалуй, никогда раньше, он без колебаний знал, как надо жить и как он будет жить дальше.
Вечером он позвонил снова Соловейковым. По мягкому, певучему голосу он узнал, что трубку взяла Линина мать. В самую последнюю секунду Сергей почему-то – вероятно, из трусости – решил не признаваться и, надув зоб, басом спросил:
– Квартира? Мне бы Лину.
– Кто ее просит?
– Извините, уж я сам ей скажу, кто просит.
– Но ее нет дома. Она ведь уехала у нас. На целину. В Барнаул. Да, да. Адрес? Адреса еще нету. Ждем со дня на день. Извините, пожалуйста, ведь это Сережа…
Сергей будто не расслышал последних слов, громко хмыкнул и положил трубку. Через два дня, вечером в день отъезда домой, он позвонил еще раз, надеясь узнать адрес Лины. К телефону опять подошла Линина мать и, выслушав Сергея, сказала:
– Сережа, уж ты, милый, извини меня, но я тебе скажу всю правду: Лина просила не давать тебе ее адреса… Кто вас поймет…
– Спасибо, – неожиданно для себя открылся Сергей и, чувствуя, что заливается краской, положил трубку.
XVI
В жарком безветрии выстаивались длинные погожие дни. Согретая солнцем земля в короткие сумеречные ночи не успевала остывать и покрывалась теплыми росами. Ночами где-то в далеком далеке вскипали грозы и до дядловского неба доплескивались беззвучные зарницы. Под их нежданные и чуточку жуткие своей немотью всполохи за Убродной падью вставали хлеба.
Прогонисто шла в рост и уже завязывала колос рожь. Еще недели две-три, и сочно-зеленые ржаные поля выцветут, выгорят на солнцепеке и станут золотисто-белыми, издали, как отбеленный холст. Сильная, усадистая пшеница к тому времени затяжелеет колосом, начнет наливаться, матереть и не каждому ветру поклонится.
Истуга поднимался овес, видимо, что-то засекло его, что-то оказалось не по нему. Зато буреломно задичал и оглох клевер – с косой не берись. Кипит он в медовом цвету, а над ним день-деньской гудят пчелы. Надежной крестьянской хозяйственностью веет от него.
В полях светло, духовито, как в богатом доме – веселье.
С весны Мостовой жадно ждал всходов: только они могли сказать агроному о его ошибках и удачах. Когда зазеленели посевы, можно бы и отдохнуть, но Алексея по-прежнему тянуло в поля: там каждый день все менялось, все обновлялось и хорошело, и не терпелось по этим радостным переменам угадать будущий урожай. Да, кроме этих приятных ожиданий, была и забота: ведь тысячи гектаров пахоты требовали непременно хозяйского глаза.
Вчера Мостовой съездил втихомолку на поля колхоза «Рассвет». Ехал мимо посевов и будто дневниковую запись читал. Конопля стоит чистая, свежая, веселая – сразу видно, сеяна по удобренному пару. Даже углы поля заделаны – вывел кто-то крутую строку, по-хозяйски сделал. А вот в лесном колке на маленькую пашенку наткнулся, овсом засеяна – глаза бы не глядели. Не овес растет, а овсишко. Все поле в каких-то шишкастых лысинах и плешинах. И не земля тут виновна, а хозяин, который засевал ее. Ближе к селу Стодворье, где находится правление колхоза «Рассвет», хлеба совсем малы, изрежены, не успев подняться, пошли на колос и побелели до времени, налились бледностью.
С полей колхоза «Рассвет» Мостовой галопом скакал обратно домой, хотелось скорей увидеть свои поля и сопоставить их с чужими. Когда выехал на огромную, скатившуюся к низине Кулима елань, засеянную рожью, сердце у него заколотилось горячо и часто. Под жарким, но незнойным солнцем справа, слева и далеко вперед разметнулись ржаные поля. Совсем близко во ржи угадывались рядки, подальше – гребешки высоких и чуть пониже стеблей, а шагов за двести уже все сливалось в сплошное половодье стеблей и колосьев, и поле ровно катилось к зеленой кромке леса.
Алексей пустил свою лошадь шагом, а сам все глядел вперед на небо и поле, сомкнувшееся за селом, за лесом, и думал о Евгении: «Нет, нет, я должен сделать что-то решительное. В самом деле, поговорю сегодня же с Максимом Сергеевичем, отпрошусь на недельку, найду ее и привезу в Дядлово. Не поедет? Как же не поедет? Знаю, поедет. А все остальное провались…»
С этой твердой и обрадовавшей его мыслью он подобрал поводья и въехал в село. Но поговорить с Трошиным о поездке в Светлодольск ему в этот день не удалось: председатель был где-то в Окладине и обещал вернуться только ночью.
А дома Алексея ждало письмо от Евгении.
«Милый и родной мой, – писала она крупным, размашистым почерком, не назвав его по имени, и оттого, что она не назвала его имени, он сразу понял, что письмо принесло ему долгожданную радость, и стал читать его быстро и нетерпеливо. – Все эти годы я жила воспоминаниями о тебе, и прошлое скрашивало мои нелегкие дни. Мне еще в марте тетка сказала о тебе, но я не могла тогда написать, потому что готовилась стать матерью. В этом я видела утешение себе, отраду, но кто-то злой и беспощадный жестоко посмеялся над моей судьбой: дочка моя прожила только один день. Боже! Боже! Я была матерью и стала взрослее, тверже, я многое познала, и теперь нету в душе моей прежнего страха, который бросал меня в ноги перед Игорем… А тебя я люблю и в отпуск приеду к тебе, жди. Я люблю тебя, того, прежнего, занятого севооборотами, книжками и рожью. Милый ты мой!
Евгения».
XVII
В сумерки Захар Малинин угнал в луга табун лошадей. Паслись они за Обвалами, в излучине Кулима, между кустов талины и черемухи. Коням тут раздолье: и сочная, молодая трава, обильно окропленная росой, и водопой в мочажинах, и почесать наломанные бока можно, если залезть в кустарник. В Обвалах с вечера долго слышно, как тихо и мирно перезваниваются кутасы на шеях лошадей. К ночи кони уходят в глубь излучины, и звоны приглухают, будто начинают дремать, и засыпают.
Как только кони оказались вольными на лугу, они жадно, без разбора напали на траву и долго с крепким хрустом стригли ее. Потом утолив голод, пошли дальше, где больше донника, лисохвоста, мятлика и еще каких-то сладких, пахучих трав. Вислогубая кобылица, с вечно сбитой спиной, обошла весь табун и, увидев, что кони брошены без догляда, направилась берегом на угор. То, что старая кобылица, не склоняясь к траве и, громко топая, пошла с луга, на всех лошадей подействовало, как команда. Они перестали есть и, фыркая и тоже громко топая, вышли на тропу. Луг опустел.
Рано утром Мостовой, словно подсказал ему кто, решил пешком пройти через обваловские поля, выйти на дядловскую елань и потом спуститься в село. На угоре он сразу же увидел следы лошадей и, предчувствуя что-то недоброе и неотвратимое, ускорил шаг. Кони километра два шли краем ржаного поля, потом пересекли его и вошли в овсы. Здесь поле, насколько мог видеть глаз, все было вытоптано. Такая злость и обида взяли Мостового, что он не сдержался и громко, по-матерному – что очень редко бывало с ним – выругался.
Как бы ни было велико горе, у человека всегда найдутся утешительные мысли. Так же случилось и с Мостовым. Рассматривая траву, он мельком взглянул на соседнее, через дорогу, ржаное поле и подумал: «Хорошо, хоть туда черт не занес». И все-таки досада не покидала его. Он вышел на дорогу и хотел скорее идти в село, чтобы узнать, по чьей вине была допущена потрава. Но не прошел и сотни шагов, как его догнала легковая машина с зеленым тентом – это был единственный «газик» в районе с таким приметным верхом, и ездил на нем секретарь Капустин. Машина, поравнявшись с агрономом, круто затормозила и прокатилась на стоячих колесах по сочному придорожнику, сунулась вперед, осела, замерла.
Александр Тимофеевич открыл дверцу, поздоровался с Мостовым и, выкинув толстую негнущуюся ногу, начал вылезать. Был он в одной рубахе из синего сатина, без галстука, с полурасстегнутым воротом, наново выбрит, весел и моложав.
– Обходишь владения свои? Я лучше ваших хлебов, Алексей Анисимович, не вижу. Возьми хоть пшеницу, хоть рожь. Будто из одной горсти брошены. – Капустин повел глазами в сторону ржаного поля, которое чуть-чуть качалось под легким ветром и по которому от дороги, как-то наискось, уходили темные полосы, слабея, светлея и тая у дальнего леса. – Вот и поверишь в могучую силу любви и труда. Ты чем-то расстроен вроде, Алексей Анисимович?
– А вот поглядите, – Мостовой вышел из-за машины и указал Капустину на овес. Капустин начал смотреть в ту сторону, куда указал агроном, и, как агроном, тоже посуровел лицом, но, видимо, из-за дальности ничего не рассмотрел и спросил:
– Полег, что ли, он?
– Стравил кто-то. Коней запустили.
– Вижу теперь. Вижу. Что за чертовщина! Ты гляди-ко, все поле решили. Это непорядок. Это большой непорядок. За такие дела крепко взыскивать надо. Мылить надо шею за такое.
Они медленно уходили краем поля все дальше и дальше от дороги, пока наконец Капустин не сказал:
– Жара, прямо дохнуть нечем. Мне помнится, Алексей Анисимович, тут где-то в березняке ключик. Напиться бы.
Овсяное поле, кромкой которого шли Мостовой и Капустин, переметнувшись через увал, упиралось в сырую низину, затянутую жесткой осокой, низкорослой капусткой, лабазником и курослепом с новыми ярко-желтыми цветами. Справа, огибая низину, стоял молодой березняк, редкий и светлый, обнесенный изломанной огорожей. На опушке березняка, среди камней и папоротника, нашли родник. Вода в нем была такая чистая и прозрачная, что на дне его виделась каждая галечка. Из-под черного, выросшего из земли камня выбивался ключик, и вода тут бугрилась, вскипала. В этом маленьком фонтанчике поднимались, кружились, падали и вновь поднимались мелкие песчинки. А на середине родника недвижно, будто встыл, лежал желтый березовый листик. Алексей увидел его и подумал, что вода в роднике должна пахнуть березовым листом и горьковата на вкус. От этой мысли ему тоже вдруг захотелось попробовать воды. Они оба с Капустиным опустились на колени и, сложив руки пригоршнями, стали черпать и пить холодную воду.
Потом вернулись к огороже, выбрали прясло покрепче и сели на жерди. Капустин, прикрывая глаза от солнца мохнатыми бровями, сказал:
– Ездил в Осиновский леспромхоз, да с пасек взяли лесными дорогами, и вынес черт аж вон куда – на дядловские поля. Штука! Истинно слово, нет добра без худа. Тебя зато встретил, а ты-то мне как раз и нужен. Жалуются на тебя, Алексей Анисимович. И на тебя, и на Трошина, и вообще на ваш колхоз. Независимой республикой держитесь.
– Это я наперед знаю, о чем речь. Луга, Александр Тимофеевич, перепахивать не будем. Ни одного гектара.
– Как же ты не будешь, когда району дан план, а район его разверстал по колхозам? Что-то падает и на вашу долю.
– Пока никакой доли не возьмем.
Мостовой полез во внутренний карман пиджака, выволок обтрепанную записную книжку, отстегнул в нагрудном кармашке карандаш и, тыча им в исписанные страницы книжки, горячо заговорил. Сталкивая большие и малые цифры, суммируя и перемножая их, агроном неотразимо доказывал, что сбор зерна сейчас надо увеличивать за счет повышения плодородия имеющихся пахотных земель. Всякий, даже самый маломальский прирост обрабатываемой земли, должен иметь экономическое обоснование. А его нет, этого обоснования.
– Вот я вам, Александр Тимофеевич, и повторяю: вы обо мне судите не по тому, сколько я перепахал земли, а по тому, сколько я собрал зерна. Человек, по-моему, не тогда стал хозяином земли, когда взялся ковырять ее. Немного позднее, когда научился из одного зернышка выращивать колос.
Капустин глядел из-под своих тяжелых бровей на Мостового, хмурился, но в глазах его вызревало доброе понимание слов агронома. И верно, когда Мостовой умолк, секретарь положил свою руку на его плечо и ласково потормошил:
– М-да, опасный ты человек для своих противников, Алексей Анисимович. Я понимаю теперь, почему они прибегают к силе и власти секретаря.
Капустин взял с брюк ползшую по колену божью коровку и положил ее на донышко открытой ладони. Козявка притаилась мертвой и лежала неподвижно, утянув и спрятав ножки на своем черном брюшке. Александр Тимофеевич потрогал ее, потом сдул с ладошки в траву и, погладив всей кистью руки свой голый, блестящий на солнце череп, сказал:
– Знай твердо: я твой первый союзник. Но это еще ничего не значит. Атаки будут и на тебя и на меня. И только не надо сидеть сложа руки, дорогой агроном. Из того, что ты мне вот только что изложил, напиши статью в газету. Садись сегодня же. Пока суд да дело – мы по твоей статье примем решение, и уверен – предостережем людей от некоторых ошибок.
Капустин встал, энергично подал свою руку Мостовому и повелительно, даже жестко, сказал ему прямо в лицо:
– Повторяю, дело делай и отстаивай то, что исповедуешь. А то один в кусты, другой – в Воркуту…
– Ясно, Александр Тимофеевич.
– Привет Максиму. Заезжать к вам не собираюсь. Пока.
«Атаки будут. Будет, вероятно, много атак, – думал Капустин, садясь в машину и захлопывая дверцу. – Жизнь есть жизнь. Только не сидеть сложа руки…»
Проводив Капустина, Мостовой медленно пошел по дороге и не в сторону села, а к лесу, радуясь близости, неожиданно возникшей между ним и секретарем Капустиным, который несет в своей крестьянской душе те же боли и радости, какими живет он, агроном Мостовой.
Поравнявшись с клеверным полем, Алексей, не отдавая себе отчета, зашел в густую, высокую, по колено, траву и лег в нее, с глубоким наслаждением вдыхая хмельные медовые запахи к смотря в синее, безоблачное небо. Где-то совсем рядом прогудела пчела и замолкла. Над полем качался едва уловимый шум – это, по-видимому, блуждал ветерок в высоких хлебах. Невнятный шум баюкал агронома и помогал ему думать о своем. «Я буду любить ее. Я сделаю так, чтоб всю жизнь ей было хорошо, славно… Черт возьми, да скоро ли, скоро ли все это придет…»
Покойно и мягко было лежать на теплой пахучей земле. А по небу, с юга на север, величаво легла длинная гряда перистых облаков – она походила на перевернутый пласт самой первой борозды, положенной на целинном поднебесье.
XVIII
Междупарье. Для хлебороба одна-две недели роздыха, чтобы разогнуться от покоса и потом вцепиться в подоспевшую жатву. Деревня в эту пору живет разношерстно: кто возит навоз на поля, кто рубит дрова, кто готовится к страде, кто у жилья хлопочет. Семейные праздники сюда же откладывают. А конюх Захар Малинин, найдя себе подмену, обычно убирается на озера рыбачить. Вернувшись домой, сразу же на крыльце сельпо распродает свой улов. Рыбу у него рвут с руками, хотя и выговаривают:
– Скинул бы, гривенник-то совсем ни к чему гребешь.
– Вишь остаканил глаза-то. Ведь все равно пропьешь.
– Рыба посуху не ходит, бабка. Проваливай.
Захар и в самом деле уже навеселе, глаза у него тускловатые, как рыбья чешуя, но сам весел, трет – без того не может, – трет сухой горбушкой ладони щетинистые щеки, сыплет рыбацкими прибаутками:
– Рыбки не поешь – мяса не захочешь. Успевай. Расхватали, не берут.
На этот раз почти половину его улова взяла Анна Глебовна: в воскресенье у нее будет помочь. Всем миром ей станут катать новый дом, класть матицы и вязать стропила. Соберется до десятка мужиков – их надо целый день поить и кормить. Вот и наварит она ухи, напечет блинов, квас уже киснет – ешь, пей досыта. Вечером водки выставит по поллитровке на брата и закуску: соленую капусту, картошку, лук, рыбу опять же жареную. Довольны будут мужики. Конечно, в копейку станет Глебовне помочь, но ведь дом у ней будет свой, настоящий, о котором она думала без малого двадцать лет и совсем было отчаялась пожить в нем.
Всю последнюю неделю Алексей, придя с работы, наспех ужинал и сразу же уходил к срубу: выбирал в бревнах пазы, рубил зауголки, фуговал половицы. День помочи быстро приближался, и к нему надо приготовиться, чтобы у мужиков все было под рукой и чтоб работали они с натугой, споро. А Глебовна по-своему объясняла усердие Алексея: от Евгении еще пришло письмо, она должна была приехать со дня на день.
Утром в воскресенье щербатая труба на хибарке Глебовны бойко задымилась ни свет ни заря. Сама Глебовна, стараясь не шуметь, чтоб не разбудить Алексея, спавшего на сеновале, то и дело перебегала двор: то к колодцу, то в погреб, то в огород. И изумилась она до крайности, когда, нащипав на грядке горсть бутуна, распрямилась и вдруг увидела Алексея: он шел с Кулима и размахивал полотенцем. Мокрые волосы у него были гладко зачесаны назад и лоснились. Плотное лицо горело после воды.
– Уже, окаянный народец?
– Уже.
Первым на помочь пришел Тяпочкин. Как всегда выпрямив свой, длинный указательный палец, он быстро чиркал им в воздухе и сыпал в торопливом говорке:
– А вот у нас, в Котельничах, если поверишь, ей-богу, правда, какая штука вышла. Был у нас мужик, как сейчас помню, Осипом звали, не хуже вас вот, тоже удумал собрать помочь. За неделю, что ли, там, честь по комедии, поставил бражки бочонок, закатил его на печь, укрыл одеялом, шубой и все такое. Ну, ладно. Бродит брага, хмельной дух ходит по избе.
Тяпочкин смачно прищелкнул языком и облизал губы:
– Вот так, значит, накануне помочи Осип этот все-таки не выдержал и присоединился к бочонку. Отведать, выходит. И покажись она ему, эта браженция, совсем слабой. Он еще попробовал – слаба, дьявольщина, и только. Он к бабе тогда, так и так. А баба у него ух дотошная. Жох-баба. «Что водки еще покупать? – сплыла она на мужа. – Жирно будет. Сделаем, как добрые люди: всыплем в нее для крепости восьмушку нюхательного табаку да добавим еще литровку водки. Ерш будет, спотыкач ерофеич. С двух стаканов бык копыта откинет». Так и сделали, если поверишь. Когда табаку ухнули под шубу-то, урчание пошло в бочонке, даже куры во дворе забеспокоились.
Подошли, уже заранее смеясь и перемигиваясь, обступили Тяпочкина Дмитрий Кулигин, Колотовкин, Плетнев, Пудов-старший. Карп Павлович, поощренный их вниманием и улыбками, зажигался на глазах, отчаянно жестикулировал своим указательным пальцем.
– Навести зелье-то навели, а веры в него, скажи пожалуйста, нету. А ну, если эта холера подведет? Что тогда? Бери деньги да беги в сельпо. Разорение. Беда, и только. Тут вот Осипова баба и блеснула. Дока, будь она живая. Начинай, говорит, Осип, обносить мужиков с утра. Подопьют, говорит, загодя, натощак, а в обед уж не до еды, меньше сожрут, и вечером заживо клади их. Ей-богу, правда, не то что вот у Глебовны со стакашком встречал Осип своих работников. А ведь мужик, он что, хлопнет стакан, крякнет и не поморщится – слаба бражка. Но честь хозяину отдают – хватко взялись за работу. Я жил вот, как за рекой, ей-богу, правда, до моего дома щепа летела. Сам Осип рад-радехонек. Мужиков подпаивает и себя не обносит, если поверишь. С бабой согласовано – пей, святое дело. И баба, скажи пожалуйста, права вышла. К вечеру даже самые крепкие не знали, с какой стороны за топор взяться. Вот как! Обнимают, лижут хозяина, а он сам едва языком ворочает: Марфу мою, слышь, благодарите. Министерский у ней ум. М-да. За один день Осипу дом сгрохали. А дом-то, скажи пожалуйста, пятистенный. У нас в Дядлове, кроме конторского, нет таких домов, если поверишь.
– Все, что ли? – нетерпеливо спрашивали Тяпочкина.
– Да не подталкивай под руку.
– А ты поскорей.
– Я и то. Сам не видел, мужики, и врать не стану, но сказывали, когда-де Осип выпроводил гостей-то, богу молился на Марфу: в гроши обошлась вся помочь, и худого слова никто не сказал. Утром Осип проснулся и похмелья от радости не почувствовал. Вышел к своему новому дому – окосоротел. А вот слушай. Дом-то ему ромбом срубили. Перекосили, ей-богу, и окна криво прорубили.
– И как же он, Карп Павлович?
– Съезди узнай – мне расскажешь. Ха-ха. А ну, мужики, бросай курить, – вдруг неожиданно насторожив голос, скомандовал Тяпочкин. – Мы с хозяином на углы. Остальным накатывать, мох подстилать и все такое. Хозяйка! – крикнул Тяпочкин Глебовне – она только что принесла и поставила в холодок за штабель кирпичей ведро квасу. – Хозяйка, слышишь! На последнюю вязку, на каждый угол по литровке. Да матицу – считай. Мужики все утробные – худых нету. Сама гляди.
Говорил Тяпочкин вроде шутя, но лицо у него было серьезным, совсем чужим для Глебовны, и она возразила ему, как чужому:
– Многовато чтой-то заломил. Работа, гляди, не то покажет.
– На теплом слове дом ставится, – продолжал Тяпочкин с прежним видом.
– Ну уж не то. – Глебовна поклонилась. – Не обессудьте.
Тяпочкин подкинул топор и на лежавшем у ног его бревне сделал зарубину:
– Слово высекли. Договорились на берегу – вернее ехать за реку. Начнем-ко, мужики. Пудов, заходи с конца. Пошла-а-а!
У Глебовны печь топилась, на огне чугуны перекипали. Но она не могла уйти в избу, пока на стойки не лег первый венец из толстых обструганных с боков лесин. Теперь уж она видела и верила, что у ней будет свой новый дом, высокий, с глазастыми окнами прямо в солнце.
К вечеру подоспело поднимать на стены матицу, кондовое, матерое бревно, весом в десять, а то и все пятнадцать пудов. Следуя неписаному, но стародавнейшему закону, к матице привязали завернутую в шубу бутылку водки, сала, луку и хлеба. Наверху, когда туда по наклонным бревнам будет затянута матица, рабочие разопьют бутылку. Это значит, что самые тяжелые работы на дому закончены. Ща!
Поднимали матицу на веревках. Тяпочкин с обливавшимся потом лицом и вздувшимися венами на шее вел хриплую, натужную песню.
– Ее-ще, – в два приема запевал он.
– Взяли! – дружно рявкали мужики, и матица податливо вползала вверх.
– Ее-ще, – настораживал Тяпочкин.
– Взяли! – откликались ему.
– Ее-ще.
– Взяли!
Когда матица с накатов легла на верхний венец, Глебовна со строгим лицом и смеющимися глазами подала на леса Карпу Павловичу деревянную чашку с овсом и хмелем и начала ему шептать что-то на ухо. Тяпочкин кивал головой, а потом, поставив на плаху чашку, стянул свои сапоги и, оставшись босиком, залез на сруб. Туда уже чашку ему подал Алексей. Пока Тяпочкин лез да оглядывался наверху, Глебовна поставила в красном углу дома березовую ветку, и Карп Павлович бросил на ветку горсть овса, сказав при этом:
– Кому сею, тому и здоровья вею. Сею хозяевам и здоровья, если поверишь, хозяевам.
– Чего ты несешь, – недокрестившись, замахала руками Глебовна. – Поверишь-то – к чему ты это.
– Винюсь, винюсь, Глебовна.
Выпятив грудь, насупив подбородок и удерживая распиравший его смех, Тяпочкин босыми ногами пошел по верхнему бревну, бросая налево и направо зерна овса и хмель.
– Обходит севец черпной венец, сеет хлебушко – всему дедушко, – говорил нараспев Тяпочкин и грозился на ржущих мужиков строгой бровью. – Холод да голод гонит и волка из колка. Только изба станет крыта, а хозяевам в ней хмельно да сыто. Дальше-то застило, Глебовна. Забыл. Ха-ха.
– Ну только этот Карп, окаянный народец. Ладно уж. Потроши шубейку.
Карп Павлович бросил кому-то в руки опустевшую чашку, быстрехонько добрался до шубы, отвязал ее и подал мужикам на леса. Те бережно приняли мягкий сверток и, смеясь и потешаясь, начали развязывать его. А Глебовна стояла под лесами и, не в силах спрятать улыбку, без нужды упрашивала:
– Пейте, мужики, пожалуйста, и закусывайте хлебом, солью, чтобы сугревно да уедно было в доме.
До сумерек успели поставить стропила. Потом прибрали инструмент, спустились к Кулиму и, белотелые, мосластые, полезли в воду. Только Павел Пудов бычился на реку, боясь входить в нее, долго перебирал белыми волосатыми ногами, пока Колотовкин не окатил его сзади зачерпнутой в фуражку водой.
А во дворе, прямо под открытым небом, Глебовна накрывала стол, сомкнутый из трех разных по высоте столов, под белой праздничной скатертью. Вокруг стола Алексей собрал все стулья, табуреты и скамейки. Для себя принес от нового дома чурбан.
– Гляди, Алеша, может, еще чего недостает, – спросила Глебовна. – Вот и хрен, кажется, я не принесла… Нет, здесь. Что еще-то? Неси-ка чайник – на шестке он – может водички отварной кому понадобится. Ах, мужики, мужики, как это они все быстро да уворотно…
Рассаживались за стол чинно, не спеша, без разговоров: вдохнув запах вареной картошки и ржаного хлеба, каждый навязчиво думал о еде. Сладко засосало под ложечкой от стеклянных звуков, когда Алексей щедро, до краев, наполнял стаканы водкой. Острый дух ее окончательно связал мысли и даже охмелил натощак.
Первым стакан поднял Дмитрий Кулигин и обратился к Глебовне:
– Гляди, Глебовна, это мы пьем так, между делом… От души, по-настоящему то есть, напьемся у тебя на новоселье. Учти это. За здоровье твое.
– С домом тебя, соседушка, – гаркнул Карп Павлович и поднес к губам стакан, понюхал, потом, медленно запрокидывая голову, выпил водку всю до капельки, задержал стакан в руке, вытер губы рукавом куртки: – Хороша, проклятущая. Ух ты, Глебовна.
Будто бросаясь в омут, Глебовна крепко-накрепко стиснула веки глаз, сморщилась и рывком выпила свое. Выпили и мужики. За столом стало жарко, тесно, шумно.
Глебовна живет в сторонке от дороги, и редко кто проходит возле ее дома. Но сегодня то и дело сновали дядловцы мимо: у Анны Глебовны собралась самая настоящая помочь. Невидаль. В селе уж лет, наверно, двадцать никто не ставил нового дома. Все больше ломали то на продажу в город, то на топливо. А кому охота глядеть на разоренное жилье?
Уже близко к полуночи опустел двор Глебовны. Мужики, утомленные работой, едой и выпитым, тихо расползлись по домам. Пока Алексей помогал Глебовне убирать столы, на востоке, над заказником, робко промылась заря, от нее вдруг потянуло свежестью и близким дождем, которого давно не было и которого ждали вышедшие на колос хлеба.