Текст книги "Повесть о днях моей жизни"
Автор книги: Иван Вольнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц)
– Сына мне роди! – кричал он, пьяный, на жену. – Пошто ты мне таскаешь пакостниц? – Егор презрительно указывал на трех белоголовых девочек, печально жавшихся друг к другу. – Мне кормилец нужен!
Жена плакала, забившись головой в тряпье.
– Ты бога умоляй, – покорно шептала она. – Что ты ко мне пристаешь?
Егор больно бил ее за это и трясущимися от жалости губами позорил и клял ее.
Наконец, лет в сорок пять мужик-таки дождался сына, а младшая дочь умерла, наевшись гнилых яблок.
Было лето. Возвратившийся из ночного Егор осторожно развернул пеленки, глянул из-под седеющих густых бровей на красненькое тельце, усмехнулся.
– Молодец старуха! – неуклюже-ласково, стыдясь своего хорошего расположения, мужик потрепал жену по высохшей спине. – Корми его теперь в порядке, ради бога!
Женщина счастливо улыбнулась посиневшими от мук губами и, поймав руку мужа, поцеловала ее.
Егор сконфузился, отдернул руку; присев у изголовья, тряхнул головою:
– Дряни этой я больше хватать не буду. – Изрубцованным пальцем он ткнул на подоконник, где стояла порожняя бутылка из-под вина. – Баста, налакался.
И вот вырос сын Василий. Егор по-прежнему терпел нужду, получал тумаки и оплеухи за недоимку, сидел в чижовке, голодал, ходил оборванным, самовара так и не завел, но жизнь ему уже не представлялась мрачной; он терпеливо боролся с невзгодой, и в глазах его светилась упрямая надежда, а губы невольно раздвигались в светлую улыбку, когда он смотрел на мальчика.
– Ну, Васюха, помогать мне скоро будешь? Скоро нужда наша – к волкам в гости!..
– Я в работники пойду, – лепетал ребенок, – купим светлый самаляй...
Егор с наслаждением хохотал.
– Лошадей хороших, чай два раза, казинету на поддевки, так ай нет?
– Так...
– Красивую корову с лысинкой, чтобы вымя фунтов в тридцать, новую избу с теплушкой, а?
– А еще я куплю целый пещер бабок...
– Легко сказать! – подпрыгивал Егор. – Целый пещер, этакую, можно сказать, махину!.. Берегись, Макса-бурмистр, скоро перебьем твое богатство с Васюхой!..
После того как мальчик на восьмом году стал бегать в школу, для Егора открылся новый источник гордости и необычайной радости. Вася был понятлив и умен: грамота, над которою большинство детишек проливают столько слез, далась ему легко, и сын чуть ли не самого бедного в деревне мужика шел по ученью первым.
Зимними вечерами, сидя возле мальчика, Егор волновался и горел, следя за тем, как тот свободно и толково одолевал склады. Старик до того увлекался, что даже в манере сидеть, – приподняв одно плечо вверх и склонив голову на левую руку, – подражал ребенку.
Мальчик научил отца молиться, и Егор потом дивился этому: прожил он больше полста лет, ходил в церковь, но не знал ни одной молитвы, кроме "богородицы", которую путал, не понимал церковной службы, всегда к концу утомлявшей его; молясь дома, бессознательно твердил какие-то заклинания с упоминанием божьего имени и относился к этому как к тягостному и скучному обязательству перед тремя закоптелыми иконами в углу.
И вот слабая рука ребенка вдруг легко повернула какой-то заржавевший винтик в голове его и, словно солнцем, осветила и согрела душу. Заклинания оказались осмысленными, полными того живого, что было скрыто в них от стосковавшейся души Егора формою запутанных слов, ближе и доступнее стал седенький мужицкий бог и сын его – Христос распятый.
Оставаясь один, Егор нередко снимал с крючка сумку с книжечками, брал одну из них, неумело раскрывал и гладил, стыдливо озираясь по сторонам и прислушиваясь к шорохам.
На тяжелом склоне серых дней жизнь принесла Егору неиспытанную радость в сыне.
Вася рос, учился, летом помогал в работе.
– Беспременно надо до делов парнишку довести,– говорил Егор жене. – Пускай добром помянет, когда вырастет. По-нашему жить – смерть.
Баба молчаливо соглашалась.
Обессилевшие, дряхлые, согнутые нуждой и каторжной работой, путно не кормившей, они долго-долго просиживали в полутемной избе, разговаривая шепотом, чтоб не потревожить мальчика, и выцветшие глаза их ласково светились, а сухие губы задушевно улыбались друг другу и тем светлым мыслям, что теснились в старых головах.
Весною, на одиннадцатом году, Вася окончил школу первым.
Прибежав домой, он закричал с порога:
– Меня все хвалили!.. Набольший из города гостинец дал!
– Эк-ка, отличили? – встрепенулся обрадованный отец.
– Да, молодчина, говорят, разумник!.. А батюшка за тропарь и литургию верных по волосьям гладил.
– Важно, ишь ты – литургию ему откатал? На-ка вот и от меня. – Егор развязал тряпицу и подал сыну двугривенный – деньги для мальчика невиданные. – Это тебе за труды и литургию, – улыбнулся он и, не говоря больше с домашними ни слова, побежал в училище.
Экзамены кончились. Инспектор, батюшка, учитель и еще какой-то человек в очках закусывали.
– Степан Васильевич, к вашей милости, – робко отворил старик двери.
Все подняли от тарелок головы.
– Это ты, Егор? – спросил учитель, вытирая платком рот и поднимаясь из-за стола.
– Я... с докукой к вам... с нуждой... – бормотал мужик, немного оробевший от ясных инспекторских пуговиц, но подвыпивший начальник добродушно улыбался, глядя на лохматого, растерявшегося Егора, и это его приободрило. Широко шагнув к столу, он вымолвил: – Хочу еще сына учить... Есть, чтоб дальше?
Все насторожились.
– Чтоб выше,– пояснил он, взмахивая грубыми руками. – Вы учили – хорошо, покорно благодарим, но только я хочу, чтоб Васю еще кто-нибудь учил... На земского!..– неожиданно для самого себя выпалил Егор.– Господские робята учатся до двадцати годов, и я хочу до двадцати... Чем я хуже? Что мужик? Хочу до двадцати!.. На земского!.. А то – на дьякона... Куда годится...
Присутствующие переглянулись, и по их улыбкам Егор догадался, что сказал что-то неладное. Его сразу бросило в озноб, а по морщинистому лбу мелкими мутными капельками потекла испарина.
– Работником до гроба буду, помогите! – прохрипел он, опускаясь на колени. – Черви мы... Нужда заела... Пускай выбьется мальчишка. – Старик с тоской глядел в глаза инспектору и батюшке. – Все отдам, что есть, до дела б только довести... Причалу у нас нету в жизни никакого, собаками, которых все пинают в морду, маемся на свете... Так нельзя!..
Вскочивши на ноги, учитель подхватил его подмышки.
– Встань же, экий, право!.. Ну зачем это?.. Ты говори, а на колени... Ну, к чему это!.. Отец он Пазухина,– обернулся учитель, красный от смущения, к инспектору.
– Кланяйся земно господу богу, а не нам грешным, – разглаживая окладистую бороду, сказал священник, протягивая белую руку за рюмкой.
Сбитый с толку, Егор долго и скучно, жаловался на свою жизнь, божился, что жив только сыном, для которого готов на все; ему тоже что-то говорили и хлопали по плечу, но вынес он одно: нужны деньги, без денег ничего не выйдет.
Задами, минуя свой двор, Егор отправился к Шаврову, упал и перед ним на колени, прося до осени полста.
– Пока начальник не уехал, – говорил он, склонив голову. – Пока он тут – сподручней всунуть... Без того не хочет, надо, говорит, прошенье подавать... А на кого мне подавать, на всех? На муку свою, на нужду, на маету?.. Созонт Максимович, ангел, выручи!..
– Ты старый-то заплатил бы... Тридцать рублей старого, – сказал Шавров. – Шесть лет уж жду, али забыл?
Клим Ноздрин, сосед Шаврова, первый подхалим в деревне, бывший в лавке, полюбопытствовал:
– Тебе, к примеру, для чего же этакие суммы – хату, что ли, переправить вздумал?
– Нет, Платоныч, для Васютки... В школу его надо. В городах есть школы разные, он – дошлый, в город его надо отправлять.
– Я думал на дело,– усмехнулся Клим, смотря на старика, как на сумасшедшего.– Чертову ты музыку городишь, брыдло!.. – Злобно сплюнув, Ноздрин закричал, краснея: – "В школу его надо", рвань паршивая! "В городе есть школы разные"? Глянул бы хоть на себя-то, да немного постыдился: сед, как пень, в лохмотьях, изба завалилась, издахаешь с голоду, а в башке – дурь непочатая!.. Эх вы – жители-одры! Гони его метлой, Созонт Максимович!..
Целую неделю Егор, забросивший хозяйство, ездил по уезду, надоедая своими разговорами попам, помещикам, лавочникам и их детям, всем, кто носил городскую одежду и, по его разуму, мог оказать ему помощь. Бледный, худой, истосковавшийся, он трясся по размытым весенним дорогам от деревни к деревне, робко жался на кухнях и порогах барских хором, торопливо сдергивал облупленную шапку, умолял и чуть не плакал, а получив отказ или недоумевающую улыбку, крепко поджимал бескровные губы, садился в телегу и ехал дальше.
И вот однажды верст за шестьдесят от Мокрых Выселок, у околицы большого однодворского села, по прозванию Городище, ему попалась на дороге нищенка старуха.
Егор посадил ее в телегу и подробно рассказал про свою беду.
– Да что ж ты, старый, мечешься? – сказала нищенка, прищурив правый глаз. – Эвона, гляди! – Старуха ткнула рукой влево, за овраг. – Видишь белый дом с зелеными окошками? Ну? Видишь? Это наша школа... Поезжай с Христом; там много всяких учится, там их – как жита в закроме... Кати!..
– А как там, – могут довести, как следует? – недоверчиво покосился мужик.
– Еще бы те! – мотнула пыльной головой попутчица. – Раснервеющее место по губернии... Талька моя допреждя училась... Знаешь Тальку? Она у нас почти барыня.
В Городище, в образцовой школе, жили два учителя: Николай Захарыч и Сергей Иваныч, оба холостые. Первый – пожилой, с заметной проседью в острой бородке, круглолицый, второй – лет за двадцать, тоже круглолицый, но повыше ростом и потоньше первого. Молодой – из мужиков, а Николай Захарыч – сын священника, не захотевший идти по отцовской линии. Лет пять-шесть назад, приехав откуда-то издалека, Николай Захарыч, после долгих хлопот, поступил в городищенское училище за старшего учителя и завел новый порядок: учеников, окончивших школу, не бросал на божью волю, как повсеместно делали его товарищи учителя, а понуждал учиться дальше, на свои деньги покупал книжки и учил их по вечерам, при лампе, после обычных занятий, а летом – круглый день.
В первые три года на эти занятия никто не ходил, кроме нищенкиной внучки Тальки, которой все равно делать было нечего, да сына лавочника Фаддея Беспалого, отданного в школу из-за чванства перед мельником, у которого сын полгода жил в Рязани хлебопеком и при спорах говорил всем: "Низвините, это факт, а не действительность".
Николай Захарыч умолял мужиков на сходке не отнимать у него безо времени детей, бегал по деревне из двора во двор и по-разному старался, но мужики ему отвечали:
– Миколай Захарыч! Друг! Да разве мы не понимаем, что с грамотою лучше, но только нам не в писаря. "Верую" узнали – с нас и будет... Ты вот говоришь: учеба, подлежачее, рихметики, а мне за сына сулят на барском дворе три синих в лето и хозяйский харч, смекни-ка, в какую учебу его лучше ткнуть – в твою, ай в барскую, вот то-то и оно!.. Рихметики!..
Но когда через три года прошел по Городищу слух, что Талька нищенкина ездила с Николаем Захарычем в город на "ездаменты" и что там ее, обрядив, как барыню, во все новое, оставили учиться еще дальше, а из сына Беспалова выйдет машинист, недоверие к учебе рухнуло, и отцы сами стали навязывать "маненько подшустрить" своих детишек.
Егор привязал отощавшую лошадь к палисаднику, пригладил ладонями по голове лохмы, обил с портов пыль, вздохнул, откашлялся.
– Тут, что ли, пройтить? – спросил он у зобастой бабы в желтом расстегае, несшей на коромысле ведра воды, кивая на решетчатые дверцы.
– Тут, а где же? – Баба остановилась и, выпятив живот, с любопытством поглядела на приезжего. – Ты, дядь, чей?
– Дальний, девка, аж из-под Осташкова. – Старик скупо улыбнулся. – С полным тебя встретил: может, бог пошлет удачу.
Двухэтажная школа помещалась в саду. Цвели яблони. Прямые, ровные дорожки, без одной соринки, усыпаны желтым песком. На тонких палочках, воткнутых в рыхлую землю, привязаны дощечки с надписями, в углу – грядки молодяжника, куртины с высадками, вдоль ограды – ряды распускающегося крыжовника, смородины, малины и акации. Егор, глядя, улыбался.
– Ишь ты, что натыкал: как у князя... Ах ты, господи, помилуй!..
Постучав в томно-зеленые, выкрашенные масляного краскою двери, он сиял по привычке шапку, незаметно перекрестился и вытер ноги.
– Ты не туда ломишься! – закричала та же баба, проходя с пустыми ведрами. – Ступай отсель! – Она, как птица переломанным крылом, неопределенно махнула свободной рукой и скрылась за вишневником.
Егор, все так же держа шапку в руках, повернул за угол. Навстречу выскочил беловолосый мальчик лет тринадцати, с лопатою в руках.
– Погоди-ко, эй, шустряк, чего ты так несешься? – закричал Егор.
– А что? – остановился тот.
– Вот то-то, что "а что", где тут у вас набольший?
– Николай Захарыч?
– Какой тебе Миколай Захарыч, самый набольший?
Мальчик прыснул.
– Это же и есть Николай Захарыч, эвона, – он указал лопатой за кусты сирени, – в парниках. Ты что, аль сына хочешь к нам приладить?
– Да, Васютку, – обрадовался Егор. – Ты тоже учишься?
– А как же... Я – талызинский, на фершала хочу.
– Это-то мне и нужно! – просиял мужик. – Слава тебе, господи, добрался!..
Осенью, после воздвиженья, Егор привез сына в Городище, пристроил его у своей новой приятельницы – нищенки, и Вася четыре года учился у Николая Захарыча разным наукам. Через каждые шесть недель Егор запрягал Гнедка Рупь-Пять, клал в телегу муку, картофель, полбутылки масла или кусок сала, мать завертывала в тряпицу пару сдобных лепешек и десяток яиц, укладывала чистые рубахи, и старик, перекрестясь, трогался в путь. В селе Верхососенье, на полпути от Городища, Егор забегал в бакалейную за нюхательным табаком для приятельницы: если были лишние деньги, прикупал на пятачок коробку "народного" чая, а приехав, здоровался с побирушкой и спрашивал:
– Ну, как твоя?
– Талька-то? – Старуха морщилась, поднимала кверху голову и, приставив кривой палец к бородавке на губе, важно отвечала:
– Талька, шельма, теперь свое дело знает, парень... Талька – ее, брат, теперь не схватишь, вот что я тебе скажу.
Егор кивал головою.
– Еще много?
– Скоро... одну зиму... А тогда и учительша. Егорушка, подумай-ка, эх, ми-и-лай!.. "Я, грит, тебя, бабонька, возьму к себе на воспитание... Будет, грит, таскаться-то с мешком: пора отдых знать..." – Старуха хныкала от радости и вытирала красно-бурый нос, похожий на лесную грушу, полой кацавейки. – "Будет, грит, помаялась..."
Прибежал Васютка.
– Вот он – сокол, – улыбалась нищенка. – На коленках не стоял?
– У нас не ставят, – скороговоркою отвечал он, целуя отца. – Поесть нечего?
– Ну, так розгами, если не на коленях, – поддерживал Егор.
Мальчик искоса глядел на него и нехотя, как с человеком, ничего не понимающим, отвечал:
– Что у нас церковная, что ли? Это дьякон своих чистит, как облупленных, а наша министерская. – Он задорился, и в голосе его проскальзывала гордость. – У церковников за каждую провинность бьют, а мы в игры не пускаем, кто проштрафится.
– Ты бы насчет игров-то обождал, – говорил старик, разглядывая сына.– Нам с тобой учиться во все жилы надо, до делов скорее добиваться, а потом уж...
– Игры нужны для физического тела, – возражал Васютка, – так нам Николай Захарыч говорит, он первый затирала.
Сбитый с толку непонятными словами, Егор умолкал, а побирушка блаженно посмеивалась:
– Ох, уж этот Миколай Захарыч, супостат, ну, прямо – андел божий, язык отсохни!..
Вася доставал из печки вареные картошки, побирушка грела воду в чугуне, и друзья усаживались вокруг большой деревянной чашки чаевать. Утром Егор уезжал, опять наказывая сыну не лениться.
Когда на шестнадцатом году Василий с двумя товарищами поехал сдавать экзамен в город и слуху не подавал полторы недели, Егор исчах, пожелтел. С утра до ночи он толокся в волостном правлении, поджидая земскую почту, вздыхал, потел, надоедал начальству. Наконец, на двенадцатый день пришла открытка, в которой сын писал, что принят на казенный счет, просил родительского благословенья, чистых рубах и немного денег. Егор бросил пашню, заложил Шаврову женины холсты и шубу, благо было бабье лето, и в ту же ночь, не поужинавши, укатил на станцию, оттуда – к Васе. В городе прожил четыре дня и воротился молод-молодешенек.
Первые слова его, какие он сказал старухе, перешагнув порог своей избы, были следующие:
– Ну, и штука, Анна, сам не чаял!..
После того целую неделю, праздничный и гордый, рассказывал всему околотку, что он видел в большом городе, какое у Васи высокое начальство, дорогая обувь-одежа, на радости плакал и шутил, а старуха, слушая, крестилась на иконы и шептала:
– Ты, мужик, не сглазь, пожалуйста, к добру бы твои речи... Матушка царица, есть-то им дают чего-нибудь?
Егор прищелкивал:
– С таре-е-лочек, лупи их кожу-мясо!
Успех Васи окрылил Егора. Сразу и навсегда замерли в душе тяжелые сомнения, растравляемые в течение четырех лет насмешками соседей: родилась уверенность, что все заботы не пропали даром.
Этот же успех заткнул глотку пустословам: куда-то спрятались ехидные улыбочки, презрительное фырканье и лицемерные сожаления о том, что старик губит сына, отрывая его от крестьянского дела, замолкли и пророчества о том, что Вася избалуется, привыкнет к легкой жизни, сладкой пище и прогулкам, а старого отца с матерью забудет; наоборот, все стали завидовать Егору и всячески выхвалять сына, вспоминая, как он еще в детстве был смышлен и ласков, никогда ни с кем не дрался, отцу помогал исправно, матерщины не любил, а праздники сидел за книгой.
На Ивана Богослова Егор зашел как-то в лавку за керосином. Шавров поздоровался с ним за руку, чего сроду не было, расправил огненную бороду и, кивая на самовар, сказал:
– Чайку чашечку не хочешь?
В лавке толкалось много мужиков. Все вздохнули и почтительно посторонились, услыхав, как потчуют Егора, а Созонт Максимович крикнул:
– Власик, принеси кубареточку Егору Митричу! – и, наливая стакан рыжего, спитого чая, умильно спросил:
– От Васютки слушку нет?
Егор расплылся в радостную улыбку, тряхнул лохмотами, на которые теперь не обращал внимания, и с готовностью ответил:
– Как не быть, намедни получил письмишко.
Вытащив искомканный, просаленный конверт, он бережно подал его Шаврову, а тот зачем-то нацепил на нос очки, сделал лицо строгим и торжественным, поглядел по сторонам, прокашлялся и вымолвил:
– Ну, слушайте. Читай, Демид.
Голубоглазый мужик в поярковой шляпе, оттопырив чапельником губы, взял в руки письмо, остальные грудью налегли на стойку, послышались вздохи и шепот одобрения:
– Ай да малый!
В письме Василий перечислял все науки, которым обучался в семинарии, и книги, какие читает. Мужики улыбались от непонятных слов и галдели:
– Магарыч бы с тебя, Митрич; этакое, можно сказать, счастье!
– Ну-ко, сообрази: по девяти книжкам, собака, шарит, ведь это с ума надо сойти, глаза полопайся.
– Вот тебе мужицкий сын!.. Ты куда же его теперь, Егорушка, денешь-то, а? Ить наша пропасшая деревня ему теперь покажется овином, а?
– Ах ты, брат ты мой!
– Он, поди, теперь как барин ходит... Слышь, Егор, как барин, мол, разгуливат?
– Да, теперь он на мужика не похож,– отвечал Егор, обращаясь то в ту, то в другую сторону.– Теперь он как поповский сын, Вильямин Гаврилович.
– А у тебя, ну-ко-ся, хата по-черному, чума ее возьми, а? Вот наказанье-то!..
Шавров, играя перстнями, задумался.
– В случае чего можно ко мне в горницу,– сказал он ласково,– пускай прохлаждается, сколько душе угодно, у нас – тихо...
Мужики раскрывали рот от изумления. Кто-то, затаив дыхание, прошептал:
– А ведь пра-авда!..
– Господи, ну, как не правда! – в один голос подхватили все.– Больше некуда, как только к вам, Созонт Максимович, ей-богу, право!.. Уж вы потеснитесь как-нибудь, пожалуйста!..
Шавров ответил:
– Да ведь она у меня слободная, горница-то: мне даже и тесниться незачем.
Клим Ноздрин, сосед Шаврова, тот, что больше всех ругал Васю за ученье, буркнул, ковыряя ногтем стойку:
– Из курной да – в горницу... это я понимаю.
– Что же, он не стоит, по-твоему, ай что? – загалдели мужики.– Знамо дело, ему теперь нужон чистый воздух!
Ошеломленный Егор сидел с выпученными от непривычки глазами, а кругом кричали, как на сходке, спорили и переругивались, чуть не хватая друг друга за воротки. Привлеченные шумом, с улицы заходили новые посетители и, узнав в чем дело и прочитав письмо, так же горячо и с тою же заботливостью принимались рассуждать о том, как и где Васю устроить.
– Захочет ли еще он у нас теперь жить-то,– сказал печально косорукий, отставной пастух Игнашка Смерд,– поглядит на нашу бедность, скажет: "Ну вас!" – да укатит к себе в большой город.
Всех сразу передернуло, на Игнашку злобно зашипели и замахали руками, а Егора будто исподтишка толкнули с кручи в ледяную воду, так и заныло и замерло его сердце. Ни с кем не попрощавшись и не поблагодарив за чай-сахар, он торопливо выскочил из лавки, направляясь к своему приятелю солдату, который писал ему письма к Васе, и слезно, своими заботами о нем, своею нуждой и горем умолял сына не забывать деревни, не отказываться от родительского крова и не брезговать черным углом, в котором он вырос. Отослав письмо, старик с нетерпением и болью ждал ответа, а получив, сразу успокоился и повеселел: Вася писал, что по деревне и родителям скучает и никак не дождется весны, когда их распустят по домам.
– И чудак этот пастух, трясло б его осиной,– говорил Егор жене.– Скажет тоже, чего не следует: уедет, бат, в город. Вот, ей-богу, какой бестолковый народ пошел на свете – словно овцы!..
Василия ждали на девятую пятницу. Станция от Мокрых Выселок рукой подать, машина ходит в поздний завтрак, а Егор всю ночь сидел на конике, боясь проспать, и уехал, когда еще только чуть-чуть забрезжило в окнах. Эту неделю скотину стерег один Петя, а я с бабами окучивал картофель.
– Нынче Васька-дворянин приедет,– отряхивая с подола землю, вымолвила Любка.– То-то расфуфырится, мамочки мои!
– С медалью будто ходит, как поповы дети, а избенка курная, умора! – подхватила Павла и, весело засмеявшись, неожиданно спросила у меня:
– А ты в дворянины почему не учишься?
Я сказал:
–Не всем такое счастье, я в работниках служу.
– Оно и лучше! – воскликнула баба.– Эка невидаль – медаль на шапке! У нас урядник-то с медалью каждый праздник чай пьет.
Когда мы приехали домой, старуха Пазухина, мать Васютки, разметала перед хатой улицу. На крыльце, добродушно посмеиваясь, стоял принарядившийся Созонт Максимович, около сновали бабы и детишки. У нас тоже мыли горницу к приезду. Дочери Егора, Пелагея с Домной, то и дело бегали на задворки взглянуть – не едут ли.
– Кабы у нас лапша-то не перепрела! – кричала старуха Анна.– Полечка, милая, ткнись в печку – лапша-то, мол, кабы не перепрела! – Она то смеялась, то, бросив метлу, садилась на дороге и с радости вопила в полный голос, а соседки ее уговаривали. Одни за другим к Созонту Максимовичу подходили мужики, побросавшие работу, спрашивая:
– Ну, что, скоро, али нет еще?
– Одиннадцатый час, пора,– говорил Шавров, вертя в руках серебряные, с бублик величиною, часы.
За деревней запылило.
– Едут! – завизжали ребятишки, бросаясь навстречу. Большие вытянули шеи, суетливо оправляя рубахи; разговор примолк, и чем ближе подъезжала телега, тем сильнее росло нетерпение. Анна помчалась в амбар за новым сарафаном. Ей кричали:
– Не ходи уж, после принарядишься, гляди-ко: близко!
Она остановилась, развела руками, поглядела на грязный подол и снова побежала:
– Как же это, господи, Васютка едет, а я пугалом одета; я успею...
Несколько человек, потеряв терпение, замахали руками. Лошаденка затрусила. Клубы желтоватой пыли, как пургой, обволокли телегу, скрыв ее от глаз, а когда она остановилась, оттуда высунулась бритая улыбающаяся рожа мещанина, щетинника Ульяныча.
– Здравствуйте вам,– проговорил он, чихая от пыли.– Аль кто умер? Продать нечего?
– Черт бы тебя побрал! – закричал Созонт Максимович, топая ногами.
Ульяныч вытаращил глаза от изумления.
– Носит тебя, домового, невпору!.. Тут, можно сказать, заждались до смерти, а он, как нарочно... Отвернул бы хоть с дороги-то, анчутка безбородый!
Вася с отцом выехали с другого переулка, откуда их не ждали, и Созонт Максимович даже немного обиделся за это.
– Словно на смех,– проворчал он.– Их ждешь с большака, откуда много ближе, а они прутся с полей; тоже норовят смудрить, навыворот как-нибудь уладить...
Егор сиял, как новый самовар. На телеге, доверху для мягкости набитой сеном, рядом с ним сидел оторопевший от такой встречи и от такого множества народа белокурый паренек с большими синими глазами, худенький, немного бледный, коротко подстриженный. На нем – суконная господская шинель с серебряными пуговицами, темно-синий картуз при звезде и новая курточка, из-под которой выглядывает тонкий краешек белого воротничка.
– Сыночек, Васенька! – закричала мать, бросаясь к телеге.– Деточка моя ненаглядная, соколик ясный!..
Парень соскочил с веретья, крепко обнимая залитую слезами старуху. Сбоку прижались плачущие сестры, становясь на цыпочки и целуя его в щеки, голову и суконную одежду. Егор бережно, словно икону, держал в руках свалившийся картуз Васютки, потихоньку гладя козырек и сдувая пыль с околыша.
В толпе гудели:
– Вот это я понима-аю!.. Вот это, братцы мои, ловко!..
– Пуговицы-то, пуговицы-то, господи!
"Книжка" – высокий, тощий мужик, сипел двоюродному брату, крутя головой:
– Микит, ты слышь, гляди-ка: ну, прям, не отличишь от Винамей Гаврилыча, грозой меня убей, не отличишь!..
– Экось, сучьего сына, до каких дедов дотяпался: в перчатках, серые портки на улицу, аж страшно!.. Вот, так Васенька-Васёнок, вот так молодчинище – за всю деревню постарался!..
Потом, как в церкви, мужики стали в порядок и один за другим подходили к приезжему здороваться. Некоторые бестолковые бабы, по забывчивости, крестились, целуя его, а опомнившись, сплевывали и говорили:
– Ах ты, чума тебя возьми, миленка,– словно к Миколай-угоднику присунулась!..
Глядя на ноги, смеялись:
– Ты по-бабьи, в полусапожках, деточка! Не холодно зимой-то? Пальчики не мерзнут?
Сзади, от дверей, раздался испуганный шепот:
– Робят, что ж вы Созонт Максимыча-то, а? Вы о чем же думали? Его надо передом; вот бестолочь какая!.. Робят, пропустите, ай оглохли?.. Потеснитесь малость... К сторонке, к сторонке... Ну и наказание, ей-богу... Староста, чего же ты пялишь бельма – доставай медаль – и в шею!
– Эй вы, а то ж-живо! – взмахнул палкой Морозенок, брат старосты.– Чиш-ше!..
Размякший от всеобщего почета, Шавров крякнул, оправил жилетку, подойдя, троекратно поцеловался с Васей, а с Егором поздоровался за руку и, ласково улыбаясь, проговорил при гробовой тишине:
– Пойдем ко мне, Егорыч, на чашечку чая: я уж бабам приказал наладить самоваришко.
Лица у всех после слов Созонта Максимовича стали такими, будто каждому положили в рот по куску сахара.
– Чаевать зовет... Самовар, бат, с самого утра фырчит; пожалуйте, грит, милости вас просим,– зашептали бабы.
Но стоявшая рядом с Василием мать замахала руками:
– Нет, Созонтий, уж он нынче пусть у нас побудет: чаю у нас тоже прорва наготовлена.
Бабы дергали сзади ее, щипали за крестцы, шипели:
– Замолчи, дуреха, замолчи!..
А она не унималась:
– Чаю у нас даже не повыхлебатъ!
– Ваш-то в чугуне, навозом, поди, пахнет, от него стошнит...– мягко заметил Шавров.
– Ничего, родимый, уж мы как-нибудь, по бедности своей, в чугуне... А к тебе он завтра примчится... Как только проснется, так и привалит...
– Ну, как хотите, – сказал хозяин, разобиженный.– Как вам угодно, я всем сердцем... Если в случае понадобится сахар или монпасеи, приходите в лавку... Опахал картошки? – обернулся он ко мне.– Дрова бы сложил в кучу; бегаешь по всем местам, как полоумный!..– Вытулив хребет и как-то по-особому, не по-шавровски, расставляя ноги в светлых сапогах, Созонт Максимович побрел к себе...
Вася перецеловался со всеми, сколько у избы было народу, всем пожимал крепко руки и приговаривал:
– Ну, здравствуйте!.. Живы-здоровы? Вот и слава богу, вот и хорошо!
Подходя ко мне, спросил у "Книяши":
– А это чей же такой тощенький: я его что-то не знаю?..
– А это, Василий Егорович, работник Максимыча,– закричало несколько голосов.– Это Ванюшка осташковский, грамотей хороший, читарь, но только, конечно, против вас в подметки не годится!..
Вечером подвыпивший Егор плясал на старости годов "камаринского мужика" и называл себя удаленьким молодчиком, старуху – душой девицей и лез к ней жировать, а у нас Шавров, смертельно пьяный, таскал по полу окровавленную Гавриловну за волосы, а из покрасневших глаз его потоком лились слезы.
– Тварь последняя ликует, а я ни к чему живу!.. У-у-у, сволочи паршивые, без ножа порежу всех!..
И там и тут,– у Пазухиных и у нас,– под окнами стояли ротозеи...
VIII
Утром по деревне прошел слух, что Васька-дворянин обулся в лапти, надел синюю посконную рубаху, такие же портки и, стоя по колена в луже, помогает отцу чистить хлев. Первыми на такое чудо, как и всегда, сбежались ребятишки, черномазыми чертями облепившие забор, потом у соседок оказалась недохватка по хозяйству, и все побежали к Пазухиным.
– Что, Василий Егорович, не хотите нашей крестьянской работушки забыть? – участливо спрашивали они, перемаргиваясь между собою и любопытно заглядывая парню в лицо.– Тянет к земле-матушке? Уж это беспременно так!..
А бабы ныли:
– Ну-кось: руки-то – как сахарные, а он вилами-тройчатками копает!.. Егор, ты постыдился бы маленько, а?.. Ведь этак ты его испортить можешь. Ты над этим думал, пес?
Сконфуженный старик ворчал:
– Господи помилуй, разве я его неволю; он сам охотится... Я говорил уж: бросьте, мол, Василий Егорыч, а он – свое... Какой же я ему теперь указчик, у его мозги пошире... .
Вскоре из двора во двор стали ползать сплетни и ехидные усмешки: Васька-то, де, одну зиму подворянился, а к лету не годился – вытурили, но только он куражится и никому о том не сказывает. Другие же не верили, что парень выгнан из училища, но тем не менее ругали его еще пуще, говоря, что раз дошел до господской линии, лезть в черную крестьянскую работу – срам и чванство, и смотреть на это даже со стороны обидно, а Егор – дурак плешивый, если позволяет сыну куролесить.