Текст книги "Повесть о днях моей жизни"
Автор книги: Иван Вольнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
Потом ее заинтересовало занятие Тонкопряхи: она встала и, прижавшись рядом, также распустила свои волосы, заглядывая Дарье в лицо и хихикая.
Я с ужасом смотрел на них, боясь встать с места.
А утром Тонкопряха села на скамейку против сына; откинув покрывало, залилась веселым хохотом, ударила в ладоши и запела:
Вдоль по морю, морю синему,
По синему, по Хвалынскому...
– плыла лебедь!.. – подхватила проснувшаяся Наталья Ивановна, вскакивая с кутника и прищелкивая пальцами, но Дарья дико взвизгнула, метнув безумными глазами на нее, и опрометью выскочила из избы...
И в этот день все небо было в тучах, так же хлестал дождь и выл и рвал повети ветер...
XIV
В конопляное братьё Шавров поймал старшего работника с мешком зерна.
– Пшеницу тащишь, жулик? – сурово сдвинув брови, рванул хозяин за плечо его.
Вася Батюшка спустил с плеча мешок, оправил съехавшую набок шапку и, не глядя на Созонта, ответил:
– Ячменя немного...
– Напрасно. Отнеси назад.
Шавров помог работнику поднять мешок снова на плечи и, высыпая ячмень в закром, говорил ему:
– Ты меня не обокрал, а только до смерти обидел, и этого я тебе не прощу... Выверни мешок-то, там, кажись, еще осталось... Эх вы, голодраные!..
Затворив амбар, обмяк:
– У нас будешь завтракать или пойдешь сейчас к себе?
– Погляжу, – сказал Василий.
– Оставайся, нынче Федор валуха зарезал.
За столом все толковали о том, что если бы Василий не попался, то честно-благородно кончил бы срок, до которого оставалось восемь недель, а там, глядишь бы, нанялся на новый – с хорошею прибавкой.
– Он ведь все лето таскал: это вы только не знали! – неожиданно выпалил Влас. – Канифасовое платье-то Конопатке на какие, по-вашему, суммы справлено? Он молодец, черт крутолобый!..
Вася Батюшка ему на это ответил:
– Воровал, да не бит, а тебе-то с измальства ум отшибли: скажешь – нет?
– Теперь бы вот этому еще надо всыпать, – продолжал Влас, указывая на Пахома: – он тоже лаудит муку с мельницы.
Пахом окрысился и бросил под стол ложку.
– Ты меня сперва поймай, тогда и всыпь? – закричал он.– А то вот как всыплю, в стену влипнешь!
Павла, ненавидевшая Власа, вымолвила:
– Уж чьи бы мычали, а наши молчали.
И Вася Батюшка сказал:
– Конечно, не поймавши, нельзя хаять.
Позавтракав, все сели на крыльце курить; хозяин говорил:
– Тебе, Василий, рублишка четыре с меня приходится, так ты их уж не спрашивай... Главная статья, если б не свидетели, а раз вышло при свидетелях, я могу тебя месяцев на несколько закатить к Исусу...
– Свидетели-то ведь все свои, поверят ли им? – спрашивал работник.
Шавров ответил:
– Зачем свои? Есть, которые окромя своих... Ванюшке с Пахомом беспременно поверят: они мне не зятья, не братья.
– Вряд ли, – сомнительно покачал головою работник. – Денег у тебя несметная сила, скажут: подкупил – и больше ничего.
– Не скажут, что пустое толковать!..
– А, может, Ванюшка с Пахомом и не согласятся на меня показывать, почем ты знаешь? – попробовал еще раз защититься Василий. – Обету они тебе не давали кляузничать.
Шавров досадливо махнул рукой:
– Из-за четырех рублей ты, прости господи, жилишься, как сатана кургузая!.. Сказал, что мой верх, значит, верно!.. Ну, к чему зря слова тратить?..
Тогда Вася Батюшка собрал пожитки, попрощался и побрел с узелочком подмышкой в свою хибарку.
А через неделю в избе у нас сидел новый работник – Демка-солдат, год назад отбывший военную службу.
Это был живой, опрятный, краснощекий мужик среднего роста, остриженный "под польку", с пухлыми женскими руками и чисто выбритым круглым подбородком.
Покручивая и без того лихо заправленные черные усы, он говорил Шаврову:
– Виноват, а чай у вас один раз или два раза в день?
Созонт, прикрыв ресницы, медленно цедил:
– Чаем, служба, редко балуем... Разве когда от безделья или гости. В будни не чаюем...
Демка веселыми глазами обвел всех домашних и, манерно отвернув полу кафтана, достал пачку папирос.
– Будьте наскольно-нибудь великодушны, разрешите выкурить цыгареточку, – обратился он к бабам.
– Кури, чего ты спрашиваешь, – кивнула бабушка.
– Нельзя, – ответил Демка, – закон порядок требует, женское сословие надо уважать.
Пахом, все время наблюдавший за солдатом, отозвался с голобца:
– Глядя, какое сословье, а то есть, которых дрючком уважают.
– Дуракам закон не писан, – пустив синее колечко в потолок, сказал Демка.
Все добродушно переглянулись.
– Виноват, а отпуск по семейным обстоятельствам возможен? – обратился он снова к хозяину.
Тот отрицательно покачал головою.
– Пропало дело! – горестно всплеснул руками Демка. – Дозвольте осмотреть казарму.
– Ступай, гляди казарму. Ванька, проводи его, – сказал Шавров.
Отворив в избушку дверь, солдат попятился.
– Виноват, это что же – хлев или отхожее? Кто дневальный? Молодой человек, не вы? – отшвыривая ногою помойное ведро, стоявшее на пороге, зыкнул он.
За страду пол в избе не подметался, на окнах и в углу висела паутина, лавку и шесток засорили куры, грязь везде действительно невозможная.
Часа три, даже больше, он скоблил ножом лавки, стол, подоконники, ровнял лопатой земляной пол, тер тряпкой с мылом окна, притолоки и даже иконы.
Потом побежал к Созонту в лавку и, принеся оттуда кусок мела, приказал мне истолочь его в ступе, а сам, усевшись на пороге и посвистывая, вязал из пакли кисть.
– Виноват, вы почему стоите развесив уши? – обратился он к Пахому. – Соберите свою одежду и выколотите пыль; кстати, сами умойтесь с мылом, смотреть противно!..
Пахом усмехнулся.
– Молодой человек, истолкли мел или нет еще? – продолжал солдат. – Шевелите руками по-человечьи!..
К полудню наша избушка смеялась, как живая. Выбеленные стены, потолок и печка блестели, как молодой снег, а стол и лавка казались час назад выстроганными.
– Даже дух-то и то лучше стал,– говорил Пахом, расхаживая по хате, заложив назад руки.
Демка же притащил откуда-то детский молочный горшочек.
– Молодой человек, вымойте эту плошку и налейте доверху водой, – сказал он мне, а сам нарвал в огороде свежей зелени и, обернув горшок курительной бумагой, воткнул ее туда, поставив на окно. Покрутившись, опять убежал во двор.
– Ну, уж это-то совсем ни к чему, – проговорил Пахом, выдергивая из горшка зелень и бросая ее за окно. – То изба как церковь, а он натаскал травы на кой-то ляд; что мы овцы, что ли?
Солдат возвратился с сундучком в руках.
– Послушайте, как вас? – обернулся он к Пахому. – Не можете ли вы принести мне пару досок из сарая? Хозяин разрешил.
– Нет, не могу, – сказал Пахом, садясь на коник, – я тебе не работник; ступай сам.
– Вы очень сурьезно отвечаете, – заметил Демка.
Из двух нестроганных шелевок он сбил себе кровать, положив на нее полосатый, туго набитый овсяной соломой, тюфяк, а сверху серое каемчатое шерстяное одеяло и подушку в белой наволочке, посредине которой разноцветными нитками было вышито: "ПоМнИ, пОмНи, ДрУг лЮбЕзНыЙ, сВоЮ пРеЖнЮю ЛюБоВь".
Забыв обоюдную неприязнь, мы сидели с Пахомом рядом на конике, вылупив глаза от удивления.
А солдат между тем раскрыл сундук, доставая оттуда красное складное зеркальце. Посмотревшись в него и поправив усы, он повесил его над кроватью. За зеркальцем появились щетки – черная и белая, кривые ножницы, расческа, вакса, кусок розового мыла, бритва, ремень с медной пряжкой, вышитое полотенце и много разных других вещей, которых мы сроду не видели. Обнюхивая, обдувая, разглядывая на свет и улыбаясь каждой вещи, Демка бережно раскладывал их на подоконнике, частью – на лавке, около своей постели. В заключение вытащил ладони в полторы картину в черной рамке, за стеклом, приладив ее рядом с зеркалом.
Когда он вышел, Пахом орлом слетел с коника, бухаясь в постель.
– Вот где, Ванек, благодать-то – три недели можно без просыпа спать! – блаженно закрывая глаза, проговорил од, – Чего только он, дурак, в работники пошел с таким имуществом! Должно быть, очень жадный, а?
Упершись ногами в стену и перекосив лицо, Пахом сладко, с завыванием, потянулся и чихнул, вытираясь Демкиным новым полотенцем.
– Чай, от полюбовницы рушник-то, – кивнул он, дергая его за кружева, – или слямзил у кого... Пройдоха этот солдатишка!..
Став на колени, батрак погляделся в зеркало.
– Гляди-кось, миленький, гляди-ко! – неожиданно зашипел он и, сорвав с гвоздя картину, бесконечно удивленный, ткнул ее мне в руки. – Ты только гляди-ко!
На картине три бравых солдата, заломив набекрень картузы, грозили друг другу обнаженными шашками, а четвертый, помоложе всех, присев на стул, нежно гладил маленькую рябую собачку на колесиках, и этот четвертый, в мундире, белых господских перчатках и высоких мелко набранных сапогах, был не кто иной, как Демка, наш новый работник.
– Братуха, это кто же тебя этак сделал? – все еще не закрывая рта от изумления, спросил Пахом вошедшего солдата. – Живой ведь, глаза лопни!..
Тот взглянул на Пахома и тоже раскрыл рот и вытянул лицо.
– В-виноват, вам кто же позволил, как свинье, с ногами лезть на кровать? – благим матом закричал он.
– А что я ее съел, что ли? – проговорил Пахом, нехотя слезая. – Я за всю жизнь на таких хороших кроватях не лежал...
Смущенный окриком, он отошел к дверям.
– Гляди: она такая же, не полиняла...
Солдат порывисто оправил одеяло, взбил подушку и, став посередь избы, сказал, стараясь быть хладнокровным:
– Господа, вы – молодой человек, – указал он на меня, – и вы, не знаю, как вас звать, – указал он на Пахома. – Очень покорнейше прошу вас в этот угол не ходить, поняли?
– Понимаем, – сказал я.
– Понимаем, да не все, – сказал Пахом.
– Кто ляжет на постель или притронется к карточке, или к бритве, или к мылу, – Демка обвел взглядом и рукой свое хозяйство, – с тем я расправлюсь по-военному, поняли?
– Это – как еще придется, – недоверчиво косясь на солдата, вымолвил Пахом. – Мы тоже можем двинуть по-мужицкому. Правда, Иван? Что в сам-деле? Задается, тварь!.. – Пахом назло сплюнул на стену и добавил: – Не успел наняться, уж скандалит, шустрый!.. Мы вот с товарищем все лето прожили душа в душу... Правда, Иван?
Сердце у солдата, очевидно, отошло.
– Говоришь вот: душа в душу... Эх, дружок. Ну, как же не скандалить, посуди сам, – более мягко вымолвил он, став вполоборота к Пахому: – я, можно сказать, все жилы надуваю, чтобы все шло по-благородному, а вы, извините, в грязных лаптях замололись на самое чистое место... Нельзя же этак! Ты возьми, к примеру, эту штуку...– Демка подошел к окну и... с минуту стоял неподвижно, будто что-то рассматривая или вспоминая, потом круто обернулся и с угрозой низким голосом спросил:
– Виноват, а где же цветы, которые стояли?
– Цветы? – переспросил Пахом. – Трава?
– Цветы! – повысил голос Демка. – Молодой человек, вы не видели, куда он их девал?
– За окошком, где им место, – ухмыльнулся Пахом. – Цветы! Вот глупый! Натащил травы и верещит, как поросенок!..
Ни слова не говоря, Демка, схватив с окна горшок, в мелкие куски разбил его о Пахомов затылок и побежал вытирать облитые водою руки. Пахом, крикнув: "Ванька, помогай, пожалуйста!" – наскочил на него сзади и опрокинул.
Это была первая по счету драка их.
Вечером, садясь ужинать, исцарапанный солдат, брезгливо глядя на Пахома, говорил:
– Я теперь с вами на всю жизнь обрываю разговоры.
– Да обрывай, а мне какое дело, – небрежно отвечал Пахом. – Ты мне – разговоры, а я тебе – морду!
Домашние заливались хохотом.
– Ну-ну! Валяй, служивый! Глаз-то ты ему – по-божьи!..
– С фрунта, – скромно улыбался Демка.
– Вот видишь, – упрекнул меня Пахом, – я говорил тебе: "Ванюшка, пособи!" Не послухал, а теперь он нам житья не даст,– вот видишь? Эх, ты, розя!..
За три недели, вплоть до самого страшного события, какое у нас вышло, солдат с Пахомом дрались четырнадцать раз и все из-за постели, карточки.
Сначала Пахом донимал Демку тем, что тот фальшивый человек, прохвост: вывесил картину, а собака на ней на колесиках. Потом, разозлившись на неизменный ответ солдата: "Я с дураками пива не варю" – вымазал картину дегтем.
Драка длилась долго, с передышками. Пахом изранил Демке ухо, плечи, спину, сам разбух и почернел от "фонарей", но чем больше он дрался, тем большую имел охоту досадить противнику. Уже и зеркальце, и карточка, и мыло, и прочий форс лежали в сундуке; уже про чистый пол, уборку и вышитое полотенце, которое в конце концов стало общим, не было помина, и неприкосновенною оставалась лишь одна кровать – гордость Демки, но вскоре и ее Пахом изрезал, а с подушкой сделал еще хуже.
XV
С первой же недели новый наш работник – Демка-солдат – стал бесом крутиться около баб. В доме ли, на улице, или во дворе, только, бывало, и слышно:
– Павла Прокофьевна, виноват! Любава Созонтьевна, позвольте! Господа женщины, смею ли вас обеспокоить?
Не особенно склонный путаться с бабами, я не придавал солдатовым подсасываньям значения, хотя и видел, что господская любезность его, замысловатые речи, залихватские усы, первая в Мокрых Выселках постель, на которую сбегалось любоваться полдеревни, и умильные взгляды дело делают: Любка с Павлой млели. Но Пахом день ото дня становился угрюмее и злее.
Пахом с половины лета жил с Павлой. Удивительно, это сожительство во многом изменило его к лучшему. В те минуты, когда, бывало, Павла принесет ему починенные рубахи или скажет: "Ложись, Пахом, я у тебя в голове покопаю" – некрасивое лицо его становилось таким светлым, ласковым и благодарным, таким хорошим, что как-то понималось, почему эта здоровая король-баба польстилась на худосочного матерщинника и пьяницу.
Раз, лежа на печи, я случайно был свидетелем такой сцены: Пахом только что приехал с пашни и, сидя на скамейке против заднего окна, разувался. Вошла Павла.
– Дола сидишь?
– На базар уехал с требухой, – не особенно ласково ответил он, выдергивая из ушника оборку.
– Чего тебя трясет? – удивилась она. – Видно, отлупили?
Подойдя к скамейке, Павла дернула его за оборку.
– Били?
– Не мешай! – еще сердитее сказал Пахом.
– А вот буду мешать! – засмеялась Павла. – Ты что мне сделаешь?
Схватив за ногу, она стащила его на пол. И вдруг сумрачное лицо работника стало необыкновенно приветливым, добрым, ребяческим. Обняв солдатку, он припал к ее плечу и долго-долго целовал его, урывками шепча:
– Ах ты, баловница!..
Пахом целовал плечо у бабы!..
А та теребила его волосы, спрашивая:
– Что ты такой сумрачный? Ай вправду что случилось, а?
– Ничего, устал я, – кротко вымолвил работник, прижимаясь к ней, словно к родной матери.
Но проворовался Вася Батюшка, пришел на его место краснощекий солдат Демка с вычурными разговорами и вышитой подушкой, и краешек светлого в жизни померк для Пахома.
Только в последние дни я догадался о причине той глубокой ненависти, какую питал он к Демке, будучи в полной уверенности, что озорство и зависть к мягкой постели толкают Пахома на скандалы, а не ревность, не отчаянная борьба за крупицу счастья, случайно выпавшую на его несчастную, нищенскую долю.
Страшное случилось на покров. Гавриловна с Любкой уехали гостить в Осташкове, Китовна говела. Влас играл с ребятами в карты на другом конце деревни, Шавров торговал, а в доме оставалась одна Павла да старик Макса.
Серый, злой, взлохмаченный Пахом, понуря голову, ходил по двору от одной стены к другой.
День был пасмурный, под стать ему, небо – дымчатое; по ветру кружились желтые ракитовые листья.
– Резки бы надо приготовить на ночь, – подошел я к нему.
Пахом равнодушно поглядел на меня, на полуприкрытые уличные двери в новый дом, на собак, копавшихся в корыте, и, дернув острым плечом, ответил:
– На какой она черт?
– Как хочешь, – сказал я, – ты всегда что-нибудь выдумываешь, а хозяин потом лается.
Батрак сделал два шага ко мне и глухо вымолвил:
– Не тревожь меня, могу ударить... Не тревожь!..
Взявшись руками за голову, он поплелся за сарай, но в это время из теплушки отворилась дверь, и Демка, как сытый кот, наевшийся сметаны, вышел, жмурясь, на порог, а из-за плеч его выглядывала раскрасневшаяся Павла. Мельком взглянув на нас, солдат прищелкнул пальцами и улыбнулся, направляясь к воротам.
– Ага! Ну, что?.. Вот видишь? – забормотал Пахом, цепляясь за забор, – Ну, разве ж меня можно обмануть? Ну, господи!..
Из желтых "воровских" глаз его, одна за другою, покатились слезы. Вероятно, от стыда он цыкнул на меня и затопал ногами, а потом, втянув голову в плечи, быстро, боком, как подшибленный грач, побежал в избушку и грыз там с жестоким остервенением солдатову подушку, кромсал ножом одеяло и тюфяк, визжал, захлебываясь словами:
– Пропала моя голова!.. Пропала моя голова!..
Эти слезы и эта беспомощность, это отчаяние и эта напряженная борьба за маковое зернышко любви и ласки, которую из прихоти, а может быть, и искренно, давала ему развратная солдатка, тронули меня.
– Держи, Пахом, крепче! – закричал я, подбегая к работнику и хватая одеяло за угол. – Вдребезги все разнесем!.. В трущоб, рас-так их в спину!.. Блудня несчастная!..
Если б я сдержался и не крикнул так, может быть, у нас все вышло б по-хорошему: мы, может быть, отучили бы Демку от красных слов и мягких взглядов, может быть, даже заказали бы ему дорожку и к Павле; но нелепый крик мой почему-то взбесил Пахома.
Вылупив глаза, он дал мне локтем в душу так, что я отлетел к порогу и ползком, боясь быть изувеченным, выкарабкался в сени, а оттуда – на потолок, спрятавшись там за печным боровом.
А из избушки еще долго раздавались треск и брань.
В раскрытые двери вылетали поломанные скамейки, кувшины, горшки, Демкина кровать, сундук и все, что было там. Под конец грохнулись сорванные с петель двери, и все затихло.
– Пахомушка, можно мне теперь слезть? – спросил я, выбираясь из засады, и, не дождавшись ответа, свесил вниз голову.
Сени были пусты. В навозной жиже, натекшей со двора, валялся мой мешок с чистыми рубахами и солдатова суконная штанина, а другая, перерванная надвое, моталась на крючке. Кучу хлама и обломков покрывал слой пуха и перетертой овсяной соломы из туфяка, вперемешку с клочками одеяла...
Наши жены – ружья заряжены,
Вот кто наши жены, –
донесся сладкий голос со двора. В дверной раме мелькнула тень, потом фигура Демки. То, что он увидел, вероятно, так было неожиданно, что некоторое время солдат стоял без движения, с открытым ртом, а когда, опомнившись, Демка вымолвил своей любимое «виноват», – голос его был придушенный, с цыплячьим сипом.
Прыгнув через мусор в избу, солдат вылетел оттуда бешеным, вцепился руками в притолоку и начал биться головою об нее и выть, и рвать на себе волосы.
– Демьян, это не я! – закричал я в ужасе, чувствуя, как по моему телу побежали мурашки. – Это Пахом, накажи меня господь, не я!..
Демка схватил пест.
– Убью, собака! – завизжал он и полез на потолок. Я бил его по голове и по рукам бабьим донцем, не пуская и вопя:
– Демьян, это не я! Демьян, это не я!
Солдат срывался и больше свирепел; еще один момент – и он бы меня, пожалуй, укокошил; я уже бросил к чертям донце и раздергивал поветь, чтобы выскочить через крышу, но в это время со двора, еще сильнее и отчаяннее моего, кто-то завыл:
– Спасите!.. Караул!..
В окнах зазвенели разбитые стекла, Демка опрометью соскочил с прилаженной к стене кадушки, а я вихрем вылетел на задворки.
Кричала Павла Простоволосая, истерзанная, с кровавыми царапинами на полном теле, она металась по двору, а за нею, по-звериному рыча, с колом в руках, гонялся Пахом.
Когда Демка выбежал из сеней, Пахом настиг солдатку. Он уже взмахнул колом, чтобы ударить ее, у меня же замер дух, но подоспевший солдат с силой ткнул его пестом между лопаток, и Пахом как сноп свалился наземь.
Сев верхом, Демка вцепился обеими руками в его волосы, молотя Пахомовым лицом о ступеньки крыльца.
С улицы на крик бежал Шавров. Павла бросилась к нему навстречу, упав на грудь, заголосила:
– Миленький!.. Срамотно говорить!.. Папашечка!.. Родимый мой!..
– Постой, баба! – оттолкнул ее хозяин. – Сук-кин сын!..
Он хлестнул работника вожжами по голове, а тот, собрав силу, сбросил с себя Демку, хватаясь руками за перила и хрипя:
– Убить хотите? Бейте!.. Бейте, сволочи!.. – и, облапив солдатову ногу, впился в нее зубами.
– Уб-б...айт-т...
– Павла Прокофьевна, помогите, – закричал солдат. – Живее!..
Кулаками Демка отбивался от Пахома, но тот, припав к ноге, замер, и только когда солдат ударил его несколько раз поданным Павлою колом по спине, захлипал и засопел, и изо рта его, и из ушей, и из носа хлынула кровь, и руки сами собой расцепились.
– Наддай! – сказал Шавров.
Демка размахнулся и ударил батрака колом по пояснице.
Пахом пополз.
– Еще наддай! – ударом ноги в лицо сбрасывая его со ступенек, повторил Созонт.
Солдат зажмурился и, гокнув, как во время рубки дров, с еще большей силой опустил кол на Пахомово темя...
XVI
В ту же ночь, окольными путями, мы ехали втроем: солдат, Шавров и я – по направлению к городу. Дорога была хлябкая, тяжело нагруженные мукой телеги то и дело застревали в колдобинах; моросил осенник; лошади выбились из сил.
Укрывшись дерюжкою, Созонт изредка оборачивался, крича с брички:
– Робята, гони легче, вот тут болотце... Вправо!.. Вправо!..
Иногда он слезал и, взяв переднюю под уздцы, сам провожал по рытвинам. Солдат был нежен, угощал меня папиросами, спрашивал, не промок ли я. На ровной дороге, идя рядом с бричкою, он шушукался с хозяином.
– Ванюшка, подстегни-ка заднюю! – кричал тогда Шавров. – Кстати, глянь: хомут в порядке ли.
Привязанный к гужу Красавчик бился и храпел. На полдороге, за Вислозаводскими прудами, нам встретился пьяный осташковский кузнец Мартышка и Очки.
– Земляки, а что у вас огонь есть ай нету? – спросил он, с трудом вываливаясь из телеги.– Растерялся я, как плут, а, между прочим, покурить до смерти хочется...
Шавров стегнул Мухторчика, ускакав вперед, а Демка, меняя голос, закричал:
– Какой тебе огонь? Не подходи, а то лошадей перепугаешь!
Расставив козлами ноги, кузнец проводил обоз.
– Хоть бы сказали: чьи? Едут в город темной ночью, а не знаешь – кто? – бормотал он, садясь в повозку.
Около города дождь затих. С холодной стороны небо вызвездилось, а с восхода побелело. Темно-красная кладбищенская церковь и ряд городских кирпичных заводов, с ометами сырца вокруг, встретили нас неприветливо, угрюмо. Пробило час.
– Сюда вот, – вымолвил Шавров, завертывая в переулок.
Спрыгнув с брички, он неуверенно звякнул щеколдою, откашлялся в рукав, велел мне отойти к задним возам, опять ударил в двери и на грубый полусонный окрик: "Кто там?" – тихо вымолвил:
– Свои, Викентьич. Отворяй скорее.
В открытую калитку просунулась плешивая голова.
– Это ты, Созонт? Не мог, по-человечьи, утром? Эко, ей-богу, право.
– А ты не ворчи, – сказал хозяин, – раз статья такая вышла, значит неспроста... Отворяй скорее! Барин почивают?
Семь больших возов и бричка с трудом поместились в тесном дворике.
Хозяин убежал с плешивым стариком на кухню, а мы с Демкой распрягали лошадей.
– В первый раз, Петрович, в городе? – спрашивал солдат. – Великолепнейшее жительство!..
"Душегуб", – хотелось мне ответить.
Поставив лошадей к забору, Демка сам нырнул на кухню, а мне велел идти в дворницкую, полуразрушенную хибарку, прилепившуюся у ворот.
Мимо окон шастали по грязи сапоги, чей-то недовольный голос выругался, отыскивая скобу в калитке. Расправляя уставшие ноги, я уселся на деревянном обрубке возле печки, глядя на тускло мерцавший огарок в засиженном мухами грязно-зеленом фонаре, и незаметно уснул.
– Ты, что же – насмехаешься, ай что? – толкал меня в плечо сторож. – Айда за мной!
Огарок в фонаре оплыл и синенькое пламя еле брезжило.
Дернув за сибирку, сторож открыл настежь двери, пропуская меня вперед.
В доме яркий свет большой лампы на минуту ослепил меня. Протирая глаза, я прижался к притолоке, рядом со сторожем, державшим меня за рукав, ничего не понимая.
– Привел, ваше благородие! – проговорил старик, пихнув меня на середину комнаты.
В боковушке скрипнул стул или скамейка, раздались тяжелые шаги, и на пороге показался начальник.
Сдвинув брови, он сердито поглядел на меня, шагая вперед. Я задрожал всем телом.
– Убийца!. – крикнул начальник и ударил меня по губам.
Я растаращил руки, защищаясь от новых ударов, а начальник, молотя меня, брызгал слюною:
– Ты за что убил работника, собака, а? Кто тебе дал право? В каторгу!.. В острог!.. К расстрелу!..
Схватив за волосы, он раз десять проволок меня по горнице, как гроздья лука из гряды, вырывая волосы из головы, потом швырнул к дверям, крича:
– Городовой!
В комнату вошел вооруженный человек.
– Свяжи его, мерзавца!
– Слушаю-с! – бесстрастно вымолвил тот.
Откуда-то появилась веревка, городовой стянул мне назад руки, а пристав сел к столу писать бумагу. Лицо его от натуги было красно, глаза блестели; обмакивая в чернила ручку, он другой рукой снимал с обшлага мундира мои волосы, брезгливо сбрасывая их на пол.
В бумаге написал, что я, Иван Володимеров, четырнадцатилетний крестьянин села Осташково, той же волости, вместе с ефрейтором запаса, крестьянином деревни Павловой, Демьяном Кузьмичом Мохнатовым, убили сына дворовой крестьянки Пахома Плаксина, за что должны сидеть в тюрьме и мучиться, а потом идти на всю жизнь в Сибирь, в каторжные работы.
Прочитав бумагу, начальник закричал:
– Сознаешь себя виновным?
В ту пору он так меня напугал, что я действительно был в уверенности, что я вместе с неизвестным мне ефрейтором запаса Демьяном Кузьмичом Мохнатовым убил Пахома. Не запираясь, я ответил:
– Сознаю.
Городовой взял меня за ухо и вывел в сени.
А там загремел замок, в лицо пахнуло сыростью, зашарканной одеждой, слеповато блеснул тот же грязно-зеленый, засиженный мухами фонарь с огарком.
Упав на пол, я залился слезами, только теперь со всею отчетливостью понимая, какое несчастье свалилось на мою бедную голову.
Меня кто-то тормошил, кто-то уговаривал, ворочал с боку на бок, а я плакал, плакал без конца, покуда не охрип и не обессилел.
– Первый пункт – твердо надейтесь на милость божью, – шептал кто-то, склонившись надо мною. – С казанской божьей матерью не пропадешь, Петрович!.. Вытрите лицо – кровица кой-где запеклась.
Возле меня сидел Демка, тоже связанный. Приблизив круглое лицо ко мне, он шевелил усами.
– Несчастье, можно сказать, на нас вышло... Из меня, брат, тоже вытрясли всю амуницию. Нам, главная задача, ни в чем не нужно сознаваться... Молчок – самый лучший приятель на свете... Режьте меня, жгите, по кишке вытягивайте, – знать не знаю, не причинен!.. Пьяный, мол, прибег... Голова разбита... На деревне дрался с парнями... Бежит, хватается за темя, зявит: "Ой, батюшки! ой, батюшки!" Понимаете? Будет допрос, приедет следователь – тоже в одно слово: ребята угостили... Тогда мы выкрутимся, поняли? А то – погибнем: до смерти замучают в остроге... Гвозди будут вбивать в спину, – в день по пальцу резать – хуже смерти!..
Демка вплотную приник ко мне.
– Хозяин, говорите, был в лавке; Павла Прокофьевна, говорите, спала после обеда в теплушке; вы бегали, ради праздника, с ребятами по улице, а я копался, говорите, у сарая со старым ружьем... С ружьем, поняли?.. И вот будто завыли собаки, и вы будто побежали поглядеть, чего там делается, а из ворог будто летит Пахом без шапки и кричит; "Ой, батюшки! ой, батюшки!" а с волосьев, по рукам – ключом бьет кровь... Бежал, бежал, хвать обземь и давай брыкать ногами, а кровь– хлы-хлы-хлы! хлы-хлы-хлы!.. Вы испугались, помчались будто сказать нам, а как мы пришли, Пахомка – мертвый, понимаете?.. Все одно будем твердить... Не сбивайтесь, а то – пропадем, поняли?
– А хозяин тоже сидит в тюрьме? – спросил я.
– Сидит! – горестно воскликнул Демка. – Но только, Петрович, это еще не тюрьма, а кордегардия, а в тюрьме, если, не дай бог, спутаемся в показаниях, нас будут мучить день и ночь, на цепь прикуют, каждую субботу розги...
Демка закрутил в отчаянии головою и, отодвинувшись к стене, захлипал:
– Не спутаться бы нам, Иван Петрович!.. Сердце мое чует, что мы спутаемся!..
Еще несколько раз он внятно повторил мне все то, что я должен показать начальству, заставлял меня снимать с него допрос: я был начальником, а Демка – мною, потом он становился начальником, я отвечал ему. В тех местах, где я путал, солдат поправлял меня.
Вся эта история – и побои, и сидение в кордегардии – продолжалась не больше часа, но мне это время показалось вечностью.
Когда я в последний раз толково повторил Демке свои показания, не менее его довольный зародившеюся надеждой избавиться от неминуемой смерти, он повеселел. Глядя на мое опухшее лицо, с участием говорил:
– Видишь, как тут чистят? Мука, браток, смерть нам!.. А в остроге еще хуже... Кабы не связанные руки, посмотрели бы вы, что они мне со спиною сделали!.. Кусками драли!.. Ремни вырезали из спины-то!..
– Мохнатов, на допрос! – отворил городовой двери.– Проворнее!
– Это разве ты Мохнатов-то? – спросил я у солдата, вспомнив начальническую бумагу.– Гляди же, Демьянушка, не сбейся! Показывай, как сейчас говорили!..
Через несколько минут солдат возвратился в каталажку, и к допросу вызвали меня.
– Рассказывай, как дело было? – гаркнул на меня начальник.
Все мои слова, наспех заготовленные в то время, как я шел к нему в горницу, тотчас же вылетели из головы. Повалившись в ноги, я твердил, обливаясь слезами:
– Не я! Желанненький, не я! Не мучайте меня – я не причастен...
Я ползал за начальником, стараясь поймать его за ногу, чтобы поцеловать. Не замечая меня, он широко шагал, заложив назад руки. Когда я выкрикнул: "Пахома убил Демка с хозяином",– пристав сразу остановился.
– Кто, кто? Ну-ка, повтори!
"Пропал! – мелькнуло в голове. – Запутался!"
– Не знаю! – завопил я.– Режьте меня, мучайте, не знаю! Я не знаю!.. Не знаю!..
Обезумев, я начал грызть половик, биться и пронзительно, не человечьим голосом визжать, катаясь по полу. Мне до безумия было страшно того, что я делаю, но чем больше я силился удержаться, тем сильнее тело мое, ставшее мне непослушным, извивалось и корчилось, а голос тем сильнее и пронзительнее выл. Ни начальник, ни городовой, двое здоровеннейших людей, не могли сдержать меня, и в конце концов меня выбросили в коридор.