Текст книги "Повесть о днях моей жизни"
Автор книги: Иван Вольнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 24 страниц)
– Сообрази-ка: восемь сотен! – таинственно шептала мне соседка, прибежавшая к нам поделиться новостью. – Во-семь сотен!.. Этакая махина!..
– Неужто, Аксинья, восемь сотен? – с ужасом спрашивал я.
– Восемь со-тен!.. Прям, как стадо ходят, ажио жутко!
– Где же они живут?
– А я уж и сама не знаю, – разводила она руками, – по овинам, поди, в ометах, в старых ригах...
Слухи о студентах испугали урядника. Захватив листки, он поскакал в город и возвратился оттуда с приставом. В Осташкове начался переполох. По улице забегали простоволосые бабы; завизжали дети, старухи забивались в погреба. Человек двенадцать потащили на допрос. Они отвечали, что "письма" подбрасывают студенты.
– Какие студенты?
– Бог их знает, трудно углядеть: все до одного оборотни!
Наш успех был невелик, но мы все-таки были довольны и тем, что люди заговорили. Сойдутся ли, бывало, у колодца, или на крыльце где-нибудь, сторожко оглянутся, спросят о скотине, цене на хлеб, еще о чем-нибудь, потопчутся и таинственно зашепчут:
– Читал?
– Чего?
– А "это"?
– Как же, в одну завалященькую поглядел.
Начнут рассуждать: отчего, почему?..
Трофим Бычок, мужик с похабным прозвищем, прочитавший несколько раз библию, пустил было слух, что в городе Вязьме, – а какой это губернии, он не знал, – родился от блудливой девки Макриды антихрист, который "почал орудовать". Но оттого, что он не мог сказать, какой Вязьма губернии, ему не поверили и к похабному прозвищу приклепали новое: "Блудливая ведомость".
Когда волнение улеглось и становой уехал, мы повторили посев.
– Ого! – говорили на следующий день. – "Они", змеи, настойчивы! Чево-ка нынче накакрячили?..
– В Захаровке-то тоже! – кричал, стоя средь улицы, дядя Левон Кила-с-горшок, бывший сотский. – Сейчас зять у меня был: словно, бат, их черт ломает – по всей улице метелью!.. Народ-то, бат, аж диву дался!.. Бросили работы!..
– Ведь не в одной Захаровне, – отвечал ему с гумна Прокоп Ленивцев, – по всей округе прет!
– Что, робятушки, ангили с небушка сеять золотом на наши деревянные головы!.. – кричал во все горло Прохор, выползши на середину дороги, – Что за слова, убей меня бог, ентаревые!.. И ни на макову росинку хвалыни!.. Читайте, православные, набирайтесь ума-разума!..
В полдень его вызвал урядник: он теперь уже уразумел, что за листки летают по Осташкову.
– Ты это чего надумал, хромой дьявол?
– Про что вы рассуждаете, Данил Акимыч?
– Говорят: ты письма разбрасываешь!
Прохор, насколько мог, вылупил глаза, притворившись овцой.
– Данил Акимыч, ягодка, скажите мне, Христа ради, кто это мутит: я пойду ему в бесстыжие бельма наплюю!.. Не таите, сделайте милость!..
– Не могу сказать, лучше не спрашивай, – крутил головой урядник: – "Читай, православные!" Раз заставляешь читать, ты и подбросил... А за это – Сибирь!..
Тогда Галкин показал на костыли, печально говоря:
– Я ведь, Данил Акимыч, без ног: мне несподручно...
Урядник поглядел на его ноги, потер лоб, всполошился:
– Это ты верно!.. Без ног ты не можешь по всей волости!.. Это какая-нибудь стерва другая!..
– И потом, глядите, Данил Акимыч, – поддакивал маньчжурец, – "оно" ведь день ото дня все больше, тут не один, а шайка... – Спохватившись, куда он прет, до пота испугавшись этого, Галкин повернул оглобли. – Причем я ведь, Данила Акимыч, не какой-нибудь: я – Егорьевский, на сражениях участвовал, дважды принимал присягу... Чудаки вы!
– Ну, скакай домой, что уж там язык ломать, – махнул рукой урядник. – Черт бы их побрал, безживотных, мотаются с листками, а ты через них ночи не спи.
– А вы спите, Данил Акимыч, – советовал Прохор. – Из-за плевого дела терпите беспокойство!..
– Я начальник над вами, как же я буду спать?.. Сознайся, ведь читал "их"?
– Господи, ну как же не читать? Читал, Данил Акимыч, читал! – с готовностью ответил Прохор. – Она у меня и сейчас в кармане, грешная! – Маньчжурец подал листок уряднику. – Сгоряча даже хотел на память заучить, ан опосля гляжу: белиберда! И так, извините, обидно стало!.. Эх, думаю, сучьего сына, убил бы я тебя!..
– Правда, что ли, что студенты-то приехали? – выпытывал урядник.
Галкин развел руками.
– А чума их знает! Бабы по деревне вякают, что правда.
В это время дверь с шумом растворилась, в комнату, как полоумная, влетела Прохорова мать.
– Ваше благородье!.. Кормилец!.. Ангел божий!.. Он не виноват!.. Может, это кто другие!.. Пожалейте мою старость!..
Прохор затрясся, побледнел.
"Выдаст... Пропало дело!"
Но, пересиливая волнение, беззаботно сказал:
– Чего ты испугалась, деревня? Разве господин урядник не понимает, что я присяжный человек? Пойдем скорей к себе в хату.
– Ваше благородье!.. Провались я на этом месте – не он!.. Чтоб мне света белого не видеть!.. – пуще выла старуха.
– Э-э, какая ты несговорчивая, – насильно тащил ее маньчжурец, – я ж тебе говорю, пойдем скореича!..
На улице, впившись пальцами в ее руку, так, что женщина застонала от боли, он бешено прохрипел:
– Зар-режу, дьявол старый!.. Только сделай еще раз!..
Старуха зарыдала.
– Уходи! – оттолкнул ее солдат. – Скройся с глаз долой, сердобольная ворона!..
XIV
На пестрой неделе, за три дня до мясного заговенья, в округе произошли великие события, а в Осташкове опять заговорили о студентах.
Перед событиями к нам приезжала стриженая барышня. Чужие люди у нас диво, городские – два. Барышня оделась в голубое шелковое платье, пальто на меху – настоящая дворянка. На станции спросила Лопатина, ее послали в Захаровку, а Лопатин в этот день ушел с книжками в Мытищи, приказав жене молчать... Больше часа барышня стояла перед бабой, спрашивая, где Илья Микитич, а та резала корове бураки и молчала, даже не поздоровалась с приезжей. Барышня решила, что баба немая, пошла искать Лопатина по деревне, за ней набрался человек в двадцать пять хвост любопытных, никто не знал, где Илья Микитич. Было холодно, в тонких ботинках барышня промокла, посинела, чуть не плачет, а захаровцы, особенно бабы, пристают к ней с расспросами: по какому случаю ей понадобился Илья Микитич?
– Ведь он у нас разновер, Ильюшка-то.
– Поп-от его страсть как не любит, чихотку!
– Может, тебе позвать Васютку Прокуду, лавопшика: у него всякий товар, какой душа желает...
Барышня спросила меня.
– Не знаем, – сказали ей,– у нас таких нету. Поспрошай в Свирепине.
Человек пятнадцать вызвалось проводить ее: благо недалеко – три версты. Она отказалась от провожатых, захватив с собой лишь одного мальчугана, уверявшего, что он меня хорошо знает, что я действительно живу в Свирепине. Но остальные тоже пошли провожать: мальчишка-то дуроломный, еще не в ту деревню заведет, не того мужика укажет!.. Барышня сказала, что она меня хорошо знает, не ошибется.
– Ну, тогда провожать нечего, – согласились захаровцы и пошли не вместе с нею, а поодаль, шагах в сорока, только чтобы не терять ее из вида. А когда сравнялись с рощей, которую дорога огибала полукругом, двинули напрямки через сугробы, прибежав в Свирепино раньше барышни.
– А мы уж тут, – добродушно улыбаясь, встретили они ее у свирепинской околицы. – Видать, что не привычны ходить пешечком... Пока присядьте, ребята побежали искать Ивана... Присядьте...
В Свирепине меня не нашли. Старуха Прасковья Шитикова, прибежавшая последнею, печально сказала барышне:
– Был он у меня, деточка, на прошлой неделе, а сейчас нету!.. Может, опять когда приедет, бог его знает... Вы с им на Украине, что ли, виделись?
– Да, – сказала барышня.
Свирепинцы переглянулись с захаровцами.
– Полюбовница... Разыскивает!..
В избе у нас сидела Настя, Аксинья-соседка, Мотя с мальчиком. Говорили, конечно, о подметных письмах и студентах.
Мать, любительница святости, несмотря на язвительный смех отца, как и Трофим Бычок, утверждала, что "народился антихрист".
– Ваньтя, Ваньтя, – с треском влетел в избу Климка Щукин, пасынок Аксиньи. – Беги скорей на улицу: к тебе приехала крымская полюбовница!.. Ей-богу!.. В дипломате!.. В мужиковской шапке!..; Хвостом-то так и мельтешит по снегу... Богатая!.. Беги!..
Не успел Климка закончить своей захлебывающейся речи, в двери, как лиса, просунула коргастую голову Чиказенчиха, смутьянка, помешавшаяся на сплетнях.
– А к вам гости, – сладенько пропела она, пряча блудливую улыбку. – Тебя, Иван, ищет!.. Прямо с машины... С Совастопали!..
Я в недоумении поглядел на мать, на отца, на Мотю. У них вытянулись лица. Настя густо, виновато покраснела.
– Ее свирепинские парни провожают!.. – продолжал, прыская, Климка. – Которые свистят во след-от, глаза лопни!."
Толпа захаровцев, свирепинцев, осташковцев подошла, гудя, к нашей избе.
– Хоз-зява!.. Дома ай нет?
В раму застучали палки, кулаки, к стеклу прилипли расплющенные рожи.
Вместе с домашними я выскочил на крыльцо, столкнувшись на пороге с барышней.
– Наконец-то! – чуть не со слезами воскликнула она, протягивая ко мне руки.
И по тому, как измученная поисками и любопытными расспросами барышня обрадовалась мне, как бросилась навстречу и как крепко сжала мои руки, все окончательно уверились в том, что приехавшая – моя крымская полюбовница.
– Не с брюхом ли?.. Петре Лаврентьичу внучка!.. – фыркали из сеней.
– Он, поди, как змей теперь шипит!.. Мужик сурьезный, взбаломошный, горячий...
– К вечеру беспременно произойдет сраженье!..
– Ваньтя-то! – моталась в толпе Чиказенчиха. – Услыхал, что прикатила, в лице переменился, побледнел, глазами туды-суды, сам не знает куды!.. Пришпилила молодчика!..
– Шахтер, – увидал я Петю, – разгони их, сволочей!.. Что они, как собаки, лезут?
– Да я, Вань, не могу, – смущенно замялся Петя. – Их дьяволов, полна улица... Чего ты, скажут, задаешься? Свою ждешь? – Он осклабился.
– Это же городская барышня!.. Осел!.. "Свою ждешь"!
– Как? – разинул шахтер рот. – Это которая бумаги составляет? – Лицо его побагровело, ноздри раздулись. – На какую, право, беду без соображенья можно напороться... Ведь это даже удивительно!..
Схватив дубовый пест, он зверем выпрыгнул из сеней в середину толпы.
– Марш!..
Полетели пинки, затрещины, поднялся визг; через минуту под окнами на измятом снегу валялась только кем-то оброненная сандального цвета однопалая варежка.
– Скажи Прохору, что приехала стриженая барышня, – шепнул я Насте. – Беги одним духом... Это неправда, что полюбовница!..
Когда барышня сняла шапку и все увидали, что она по-солдатски стрижена, мать горько заплакала.
– Ваня!.. Милый!.. Что же ты наделал?.. Стыдобушка моя!..
– Отстань, мать! – досадливо закричал я. – Что ты в наших делах смыслишь?.. Чайку бы вот надо... Отец, ты не сходишь за водой?
– Нет, не схожу, – с глубоким презрением глядя на барышню, ответил он. – У меня для вас чаю не наготовлено. Да, – стукнул отец по лавке кулаком, – не наготовлено! Богат – в трактир веди свою дворянку, а в моем доме не имеешь правов распоряжаться!.. Наш-шел курву!.. – Сжимая кулаки, он шагнул вперед. – Вон из моей хаты!.. Я х-хозяин!..
Если бы не Прохор с Настей, с шумом влетевшие в этот момент в избу, у нас бы действительно загорелось такое сражение, что от отцовской хаты не осталось бы и щепок.
– Поглядим, какую ты правду говоришь! – по-детски захлебываясь, еще из сеней визжал Прохор. – Ежели ты, кляча крученая, обманула, косу оторву! Где она тут, мошенница?.. Ваня, жив-здоров? Где барышня?.. Ах ты, мать чесная, отец праведный!..
Перебравшись через порог, маньчжурец столкнулся нос к носу с барышней.
– Так и есть, – промолвил он, роняя костыли. – Как же это?..
Смущенный, посеревший, он прижался в дверях к Пете.
– Ты уж, Петруш, здесь? Успел? Какой ты хитрый!.. Здравствуйте, барышня!.. Проведать нас приехали? Все ли живы-здоровы?..
Глядя на шахтера, на меня, на Настю, он счастливо хихикал, морща испитое лицо свое.
– Пойдем, Галкин, к тебе в избу, – сказал я, одеваясь. – На наших черт насел, чтоб им лопнуть!.. Барышня, захватите свой дипломатик!..
А по деревне звонили:
– Петрушке-то Володимерову счастье: деньги, поди, приперла – несусветную силу!
– Где он ее, шельму, подцепил? Вот тебе и Ваньтя!
– Нет, та-то дура: на мужика полестилась!.. Привередница!..
До глубокой полночи барышня беседовала с нами... Устала, охрипла, язык не ворочается, бесперечь пила воду, а мы все приставали:
– Еще немного, барышня, еще чуть-чуть.
– Не зовите меня барышней, – просила она, – зовите товарищем.
Мы поправлялись:
– Ну-к, еще про что-нибудь, товарищ-барышня!
– Какие вы все странные, – смеялась она.
И мы смеялись.
– Главная статья: нет привычки... Барышня – это постоянно, кого ни встретишь в дипломате, а товарищ... Мужик мужика, конечно... это дело десятое!..
– Мужик мужика променял на быка, – передразнивал Галкин. – Нет привычки, надобно стараться!
Он всеми силами старался помочь барышне, в особо интересных местах рассказа гладил ее по голове, заставил сесть на подушку, чтобы было мягче, как ребенок, смеялся, когда она улыбалась чему-нибудь, шипел на всех.
Было поздно. Сквозь забитые одеждой окна мягко гудел колокол: церковный сторож отбивал часы; скрипел снег под ногами колотушечника. Лица товарищей возбужденно счастливы.
Через день-два после отъезда барышни по Осташкову разнеслась весть, что в смежном с нами уезде «началось».
С отрядами казаков и стражников по деревням ездил губернатор, драл мужиков розгами. В одной деревне наводил суд и расправу, а "это", как головня, перебрасывалось в соседнюю: там и тут зловеще вспыхивали зарева. Ульяныч, мещанин-щетинник, рассказывая, только крутил головою от изумления.
– Теперь никогда не поеду торговать туда, а то и мне достанется.
– Там уж тебя ждут! – смеялись над ним.
В Пилатовке по поводу событий говорили:
– "Они" смикитили, что из середки уезда начинать – никто не делат. Приехал набольший, собрал их у нас в Роговике...
– Кого?
– Дыть стюдентов, кого же!.. Ваньтя тоже был, шахтеришко. Собрал в Роговике на сход... Ну, как?.. Как прикажете!.. Давайте перебросимся на вьюжный край, а оттелева – холстом... А ты, Ваньть, тут буторажь!.. "Они"– хитрые, жабы!..
Сладкодеревенцы, горлопяты, бахвалились:
– Скоро нас соборовать начнут, дай вот только губернатор приедет, он нам привьет воспу!..
Шахтер самолично созвал группу, предлагая "подтереть слюни и – за дело"... Того же мнения были Штундист, Богач, маньчжурец и Рылов, а Лопатин, я, Максим Колоухий и другие растерялись: может быть, еще не время?..
Первый раз наше собрание носило бурный характер; все переругались, как враги, а разошлись ни с чем.
На следующий день написали в город письмо, а пока решили разбросать "литературу".
– Сигнал! – кричали осташковцы, бегая с листками по деревне.
Но пришла другая весть: у князя казаки. Наиболее жидкие под разными предлогами разбежались, куда глаза глядят. Остальные даже днем держали двери на запирке.
Вызванный из города товарищ приехал ночью. Как и барышня, не зная расположения деревни, он долго плутал, отыскивая избу Галкина. Счастливый случай помог ему постучаться к дяде Саше Астатую. Тот, трясущийся, привел его ко мне.
Товарищ Лыко, – он нам лыки продавал на вокзале, – собрав компанию, сказал:
– Делать ничего не надо, вы попусту спешите... Дожидайтесь от нас знака. Зачем сейчас губить себя?..
– А если не сгубим? – зло выкрикнул шахтер. – Ты тоже с библией приехал?
Опершись, локтем на стол, покусывая русый ус, Лыко несколько минут внимательно разглядывал Петрушу. Тот, выпятив грудь, стоял посередь избы, не опуская глаз. Горожанин улыбнулся.
– Ничего не боитесь?
– Нет! – Петя даже надул щеки. – Еще не родился, кто меня напугает!
– Ого!..
– А все-таки начинать не надо, – твердо сказал Лыко.
– Мы с вами, Нилушко, в один голос, – расцвел Лопатин, – только разве с ими сговоришь!..
Хрустя пальцами, шахтер с презрением следил за ним.
Лыко привез с собою снадобьев, научил печатать на гектографе.
Уезжая, Лыко набросал несколько черновиков, но мы после его отъезда переделали черновики по-своему, более понятно, выбросив все "литературы" и "гектографы", мужицкому уху чужие.
Много спорили о том, как подписаться. Прохор, первый затирала в сварах, настаивал на том, чтобы подписались: «Беспощадный Осташковский Комитет из мужиков».
– Ты, служба, в уме или выжил? – урезонивал его Илья Микитич. – Чего ты городишь? Разве можно на себя идти с доносом?
– Так подпишитесь, что, мол, кому надо, узнает, кто составляет бумаги, – вяло отозвался из кутника Максим Колоухий. – Что, мол, мы бы свои фамилии проставили, но почему – опасно: могут забрать...
Большинством голосов решено было подписаться: «студенты».
Работа кипела. Каждую ночь дороги и улицы пестрели синими листками. Становой переехал на житье в Осташкове; в домах – то там, то здесь – производились обыски. Тщетно искали главарей: ни один ничего не знал или как бык глядел в землю.
Расширялась и внутренняя работа: главный кружок пополнился, и от него пошли отростки, товарищества и братства.
– Вчера сметану воровали из чужих погребов, а нынче урядник нехорош, – гнусавили старики.
XV
В субботу на масленой зять с Мотей пришли к нам в гости. После обеда я запряг лошадь и, усадив сестру с Ильюшей в сани, повез их кататься в соседнюю деревню, где был базар.
С разноцветными лентами на дугах, в светло вычищенной упряжи по улице разъезжали "молодые". Женщины, одетые по-праздничному, пели песни, вдоль дороги, по обеим ее сторонам, шеренгою стояли любопытные, глядя на катающихся, делились замечаниями о лошадях, сбруе. Под ногами, как котята, с счастливыми рожицами, шмыгали ребятишки; длинные карманы их сибирок набиты сластями. В крепких зубах трещат орехи, семечки, у трактира задорно пиликает ливенка, пляшут, присвистывая. Заезжий шарманщик с полудохлой морской свинкой гадает девкам на "билетиках".
Сделав пять-шесть кругов, мы заехали в трактир погреться и выпить чаю.
– Хорошо, Ильюша, на базаре?
– Да.
Ему – четвертый год. В новом полушубочке и белых валенках, в круглой барашковой шапке, из-под которой выбиваются колечки светлых волос, чистенький, с розовым румянцем на щеках, он широкими глазами рассматривает трактирную обстановку, поминутно дергая мать за рукав:
– Мама, это кто? А вон этот – с бородой?
– Мама, а самовара у них нету? У нас дома есть... Да, мама?
Мотя смеется.
К столу подошел Федька Почтик, мой приятель, и Калиныч; оба – новые члены главной организации.
Федька рассказал, что вчера захаровская баба, стиравшая на казаков белье, была опозорена ими и полумертвою брошена в овраге. Подняли ехавшие на базар торгаши. Сейчас еле жива.
– Кабы чего нынче не было,– шепчет Федька на ухо,– ребята рвут и мечут... Увези сестру с ребенком... кто знает!..
Допив чай, мы с сестрой поехали домой.
– Ваня, почему вы секретничаете от меня? – спросила Мотя дорогою.– Неужто вы, глупые, думаете, что я пойду на вас с ябедой?
Я придержал лошадь.
– Секретничаем, Мотя, потому, что надо секретничать. Ты – женщина...
– Стюня – тоже девушка.
– У тебя ребенок, хозяйство... Для только любопытства об этом не говорят.
– А ну-ка, я не из любопытства?
– Тоже не следует мешаться: ты – женщина, у тебя ребенок, хозяйство...
– Перестань об этом! – досадливо воскликнула она: – Ребенок, хозяйство... Почему не следует мешаться?
– Так, вообще...
– Напрасно, брат!.. – Мотя нахмурилась, прикрыв глаза длинными ресницами.
Минут двадцать ехали, не говоря ни слова.
– Знаешь, что? – встрепенулась сестра.– Ты все-таки дай мне книжек-то... Ладно?.. В жизни что-то новое, а я не смыслю... Почему только вы, мужики, должны знать?.. Хотите себе лучшего, а бабу – опять под лапоть?..
Дорога – вереница непрерывных ухабов – шла о бок с фруктовым садом князя Осташкова-Корытова, отделенная от него рвом, обсаженным по гребню сплошными рядами акаций, сирени, жимолости. Над деревьями кружились стаи галок; в теплом, золотистом навозе копались грачи. Перемежающееся небо то ярко по-весеннему голубело, то подергивалось серыми лохмами туч, белокудрявых по краям; оттого снег казался то искристо розовым, мягким, то, как сахар, бледно-синим, крупичатым.
– Гляди-ка, мама: робята! – Ильюша весело засмеялся, хлопая в ладоши.
Навстречу из-за садовой караулки вышло человек семь казаков. Здоровые, сильные, с залихватскими, закрученными усами, в высоких бараньих шапках – они раскатисто хохотали.
Один, поровнявшись с нами, отдал честь, вычурно расставив ноги, другие засмеялись над Мотей.
"Кабы чего не случилось нынче",– вспомнились слова Почтика.– Прав он, рано еще...
Но другой голос, злой и настойчивый, шептал иное.
Отец и Сорочинский лежали на полу, обнявшись. Мать пугливо жалась в кутнике.
– Стащить бы куда-нибудь эту стерву,– брезгливо вымолвила Мотя, глядя на мужа.
– Не трогай, деточка, пускай дрыхнут! – отчаянно замахала мать руками.– Весь вечер баталились, хуже стюдентов!.. Я уж топоры от греха спрятала... Ты у нас ночуй, а то, боюсь, опять раздерутся!..
Прикрывшись с головой сибиркой, мать ткнулась на лавку, Я принес из сарая "Липочку-поповну". Загородив от пьяных свет, мы стали читать с сестрой.
Тихо. Жидкий свет прыгает по стенам и столу, по мелко набранным страницам книги и платку низко склонившейся сестры. Сонно трещат сверчки. Изредка раздается чавканье и придушенный храп пьяных; часто, срывами дышит мать; раскидавшись, розовенький, с закинутыми за голову руками, спит Илыоша. Мотя плачет. Тени медленно качаются и тают на лице ее.
Слабо вскрикнув, мать поднимает голову, долго, бессмысленно смотрит на лампу,
– С нами бог... с нами бог... Прасковея-пятница, Сергий преподобный.– Устало зевает, крестится.– Довольно бы, сынок, над книжкой: карасин береги...
– Сейчас, мама, кончим.
Щуря дикие глаза, отец привстал на локоть. Запустил пятерню в всклокоченные патлы, попросил напиться.
– Вы еще...– громко откашлялся, сплевывая, засопел,– не спите?
– Нет, не спим.
Охая, мать поднялась с постели, зачерпнула воды.
– Что ты, дьявол, в морду суешь! – крикнул на нее отец.
– Еще не угодишь, родимцам,– заворчала мать.– Нахватаются пьянее грязи да куражатся, паршивцы!.. Сам бы в таком разе брал!..
Отец швырнул в мать кружкой, ругаясь скверными словами, стал шарить около себя, чтобы еще чем-нибудь ударить ее.
Завозился Ильюша.
– Тять, потише, пожалуйста: мальчика разбудишь,– попросила Мотя.
– А ты что? "Мальчика разбудишь"! Сахарный у нее мальчик!.. Енерала выплеснула?.. "Мальчика"?.. Я в своей избе, учить меня нечего!.. Не глянется, лети ко всем чертям! "Мальчика разбудишь", свинья грязная!..
Мотя виновато посмотрела на меня и опустила голову.
– Пошла теперь музыка на всю ночь!.. Эх ты, старый, бессовестный кобылятник!..– заплакала мать.– В кои-то веки пришла дочь в гости, и то ты ее гонишь со двора долой, пьяный дурак!
– Вот я тебе сейчас покажу дурака! – затрясся отец.– Я т-те-бя украшу!..
Я не вытерпел.
– Ты когда же, негодяй, бросишь нас мучить? – сквозь слезы закричал я, вскакивая из-за стола.
– Это отца-то? – изумленно спросил он, тараща красные глаза. – К примеру, жили вместе, я тебя растил, оберегал, заботился, а к чему пошло – негодяем?.. Родного отца?..
Голос его понизился, захрипел, шея вытянулась, веревками на ней вздулись жилы.
– Отца родного негодяем?
Со сжатыми кулаками, ополоумевший, он бросился к столу, чтобы ударить меня, но с лавки вскочила Мотя и, схватив его за руки, припала к ним.
– Тятя, не нужно!.. Родимый, не бей!..
Мальчик поднялся с постели и заплакал; Мишка, забиваясь под лавку, ругался матерщиной; стоя у шестка, мать верещала во весь голос.
– Отпусти! – мотая сестру из стороны в сторону, кричал отец.– Брось, а то расшибу!..
– Уйди с глаз долой, детенычек,– умоляла мать, махая на меня руками.– Уйди, Христа ради, пожалей меня!..
Я вышел из хаты.
– Ваня, где твои бумаги? – выскочила па крыльцо сестра, хватая меня за руки.– Он собирается пойти к уряднику... Скорее прибери!..
Отыскав в сенях топор, я отворил в избу двери. Отец сидел, обуваясь, на кутнике. Увидев топор, мать ахнула, завопила не своим голосом, бросаясь ко мне; Ильюша забился в угол и охрип там от плача, сестра ловила меня сзади за локти.
– Если ты, старый черт, пойдешь к уряднику,– сказал я, останавливаясь перед отцом,– я тебе голову отсеку на пороге.
– Ловко,– ответил он. Лицо его словно обрюзгло.– Спасибо, милый сынок!
Отец молча полез на печь.
XVI
– Мамочка, дай напиться!
– Что ты все пьешь, мой голубчик, третий раз просишь?.. Головка не болит? Весь горячий...
– Нет, не болит, дай напиться.
В окна глядит темная весенняя ночь. Порою ее непроницаемую пелену режет треск ломающегося льда: тогда из ветвей, с вершин осокорей, с шумом поднимаются уснувшие вороны, беспорядочно каркают, хлопая мокрыми крыльями, и снова затихают. Мелкий дождь забивает в стены гвозди: молоток стучит без перерыва, стены плачут от боли.
– Дай еще пить,– просит мальчик.– Мама, почему вороны кричат? Они не любят спать?
Лицо у Ильюши красное, дыханье горячо и часто, серые глаза возбужденно блестят.
– Мама, скоро рассветет?
– Скоро, детка, скоро! Не пей больше, ляг усни!.. Усни!..
Ребенок обхватил руками шею Моти.
– Я завтра опять пойду с тятей по рыбу... Пойдешь с нами, мама?
– Пойду, родной, усни... И я пойду, и крестный, и бабушка!.. Приляжь!..
Мальчик положил головку на подушку, но тотчас же привстал, улыбаясь.
– Я, мама, теперь не боюсь лягушек: они не кусаются... Тятя спит? Тятя, помнишь? У нас вечор в сачок залезло три... правда, тятя? А рыбка еще плавает?.. Покажи мне рыбку!..
Сестра вывернула фитиль, принесла с лавки ведро с водой, в котором шевелилось несколько гольтявок.
Ильюша запустил туда руку: поймав одну, засмеялся.
– Мама – живая! Видишь?.. Дай им хлеба.
– Они не едят его, сыночек.
– А чего же?
– Травку, червячков, песочек...
– Ну, дай им травки.
– Хорошо, детка, я потом накормлю.
– Дай сейчас!
– Сейчас нету...
– Дай сейчас! – заплакал и закапризничал он.
Мотя сходила на улицу и принесла оттуда несколько голых веток акации. Ильюша дремал.
Вся ночь прошла тревожно. Ребенок часто просыпался, стонал во сне, звал отца, мать, просил пить. Мотя сидела, склонившись над ним, до рассвета, прислушиваясь к дыханию, укрывая и кутая в одеяло.
Утром как будто прошло. Ильюша встал веселый, сейчас же спросил: не пора ли идти по рыбу?
– Сейчас, парень, полетим,– отозвался Сорочинский, хватавший из чугуна горячие картошки.
Достав с печи лапти, мальчик подозвал к себе мать.
– Обуй-ка меня, Петровна...
Засмеялся.
– Тебя тятя так зовет!.. "Петровна, доставай-ка шти",– передразнил он отца.– Почему он не зовет тебя мамой?
– Он, детка, большой...
– А я, когда вырасту, тоже буду звать: Петровна?
– Да, крошечка.
– Петровна – лучше?
– Лучше.
– Мамой – только маленькие?
– Только маленькие, милый...
– Не-ет, – Ильюша отрицательно покачал головою.– Так нехорошо!.. Я буду – мама, ладно?
– Ладно, ягодка.
– Мы нынче рыбы принесем еще больше, правда?
Лукаво сморщившись, он толкнул ручонкой склонившуюся перед ним Мотю в голову, спрашивая:
– Это тебя кто? Бука?
Сестра притворялась испуганной, Ильюша звонко смеялся. Но вскоре возбуждение прошло, он попросился в постель.
– Я немного полежу, – устало глядя поблекшими глазами на мать, проговорил он. – Разбуди меня, когда отец пойдет по рыбу...
Встревоженная сестра, прибежав к нам, сказала, что ребенок болен.
Мать испугалась, стала ругать Мотю.
– Простыл, сейчас время опасное – полая вода... Куда ты бельма пялила, дуреха рыжая?.. Не могла приглядеть за мальчонкой!..
Мотя плакала. Она не пускала его к реке, но его уволок подлец-мужишка! Он пришел домой с промоченными ножками, весь синий!.. Она запуталась в работе... А тот бродит день-деньской с наметкой!..
– Пойдем к нам,– просит сестра,– надо лечить!..
Ребенок метался, бредил, кричал. Он то схватывался ручонками за подушку и громко стонал, то прижимался к Моте, тоскливо спрашивая:
– Мама тут? Со мною?.. Больно!.. Не ходи, мамочка, я боюсь... Где тятя?
Ночью все тело его покрылось темными пятнами, глаза ввалились, нос заострился. Приходя в сознание, он еле лепетал:
– Болит головка... Поцелуй меня...
Мотя вся почернела, лицо сморщилось, стало сразу старым, щеки втянулись, под глазами легли синие круги; растрепанные волосы, кое-как подобранные под повойник, то и дело выбивались, в беспорядке падая на плечи. Сидя у постели сына, она всеми силами крепилась, и ни один мускул не дрогнул на ее окаменевшем лице. А когда пытка была невмоготу, поспешно выбегала в сени, с размаху падала на сырую, холодную землю и стонала, стискивая челюсти и скрипя в отчаянии зубами. В избу возвращалась с тем же каменным лицом.
Тепла ночь, темно-сине небо, ярко горят звезды. Весенний воздух густ, насыщен запахами влажной земли, прелой соломы, набухающих древесных почек. Матово-золотистой полоской лунный осколок протянул через тихо плещущую реку ломаную полосу. Под окнами избы в размытом глинистом овраге булькает ручей.
Звенит капель. Мигает, щурится светец на подоконнике. Сжав ладонями виски, около постели стоит на коленях Мотя.
– Спи, мой желанный, спи, родненький мой!.. Усни!.. Я тебе буду рассказывать сказки... Про царевну, про мальчика с пальчик, про жар-птицу... Спи...
Жадно глядит в прозрачно-полумертвое лицо Ильюши и бормочет, бормочет, сама не зная что...
– Вырастешь большой, будешь красивый, сильный... Спи спокойно, мой родимый, спи, дорогой!.. Единственный мой, желанный...
Припадет к горячей голове его и ласково смеется...
– Буду рассказывать тебе сказки... Расскажу про царевну, про мальчика с пальчик, жар-птицу...
...Через четыре дня, на рассвете, Ильюша, не приходя в сознание, умер.
Мотя сидела на лавке, безучастно смотря на хлопоты бабушки, обмывавшей на полу худенькое тельце.
Подостлав в переднем углу соломы, прикрыв ее новой дерюжкой, мальчика – чистенького, с расчесанными льняными кудерьками и восковым личиком – положили под образ. Мертвый, он длиннее, тоньше, кисти рук и пальцы прозрачные. Пришла тетка.