Текст книги "Повесть о днях моей жизни"
Автор книги: Иван Вольнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)
– Растянулась, купчиха!.. Султан!..
Собака завиляла хвостом.
– Нежишься?
Сторож больно ткнул ее сапогом под скулы. Та пронзительно взвыла, подняв морду вверх, и полезла под лавку, а сторож удивленно спрашивал:
– Ну, чего ты, дура? Замолчи сейчас же!
Обратившись к мужику, он предложил, указывая на десятичные весы в углу:
– Хочешь, узнаем, сколько в тебе весу? Становись вот на это место.
– Нам это ни к чему! – раздраженно сказал тот.
– Понимаешь ты черта лысого, дурак,– ответил сторож.
Собака продолжала тихонько выть.
– Брось, убил, что ли? – с упреком обернулся он к собаке.– Стерва! Тронуть нельзя, избалованную!..
И вот что-то глухо загудело, потом раздались тревожные свистки паровоза, в телеграфной комнате мелко, испуганно затараторил колокольчик.
– "Не придет! Не жди!" – крикнул, передразнивая нас, мужик.– На дурака напали! Так я вам и поверил, бряхунам!
Он опрометью бросился к дверям, а вслед за ним испуганно вскочили остальные, будто в том, что идет поезд, было не обыкновенное, привычное, повседневное, надоевшее, а что-то из ряда вон выходящее, жутко радостное, большое.
Беспокойной группой люди сбились на платформе, жадно, с вытянутыми лицами глядя вперед на штабель дров, в открытое поле, на быстро увеличивающуюся черную точку, выползавшую из серой мглы. Держа под мышкою сигнальные флажки, без фуражки, со сбитой за ухо повязкою, по платформе метался начальник. Молодой безусый телеграфист то выбегал на улицу, то прятался в дежурной комнате; второй – постарше, рыжий, с бакенбардами – суетливо выбивал в окне заржавевшие болты.
– Комиссаров! Комиссаров! Подтолкни, пожалуйста, с платформы!.. Стой, бьешь по пальцу!.. Стой же, болван! Комиссаров!
Спотыкаясь о шпалы, на пост бежал стрелочник. Сторож, вцепившись обеими руками в семафорный рычаг, замер.
Свистки, совсем близкие, стали непрерывными.
– Один паровоз!..
– Разведочный!..
– Будто с вагонами!..
– Оди-ин!..
Задрожали стекла, заходила, запрыгала деревянная платформа. У трубы на черном, блестящем от дождя хребте котла развевалось красное знамя.
– Това-рищи! – молодо, звонко, захлебываясь, крикнул кто-то с тендера, мелькнуло несколько веселых, улыбающихся лиц, трепыхнулось белое – платок или бумага, паровоз пронзительно засвистел, и все, как сон, пропало, Только в ушах продолжало сладко звенеть это сильное, молодое, радостное: това-рищи!..
Не знаю – как, не помню – почему, откуда – в грудь хлынули восторг, какие-то слова, какая-то кровная близость к людям.
– Братцы! – закричал я, хватая за руку безусого телеграфиста.– Братцы!..
А он – светлый – стоит с широко открытыми глазами, и чувствуется, что и в его душе этот крик неизвестного человека с паровоза родил тот же восторг, ту же радость.
– Товарищи! – взмахнув руками, не голосом, а сердцем, самым лучшим, святым и тайным, отозвался он и молодо, счастливо засмеялся.
И когда я оглянулся на других, то увидел, что нет уже, умерло – может быть, только для этого момента, а может быть, навсегда – умерло будничное, жалкое, надоевшее; умер начальник с зубной болью, больными детьми, тупой, скверно оплачиваемой службой; умер щипаный мужик – злой, всего боящийся, неопрятный, нищий; умер сторож и его породистые куры; умерло прошлое. Передо много стояли, крепко пожимая друг другу и мне руки, люди!..
II
Еще рано, молочнеет утро, мы только что позавтракали. Я чиню за столом полушубок. Прибежала запыхавшаяся теща.
– А ты, сынок, послушай только! – Машет мне руками. Космы растрепаны. Глаза блестят.– Антихрист-то ведь взаправду народился в городе!..
Теща словно выскочила из горячей бани.
Мать оставила донце с посконью, положила на окно веретено, как лиса, настораживается:
– Про что ты, сватьюшка?
Теща залилась валдайцем:
– Бабы на колодце болтают: антихрист народился... Надсмехались над Трофимкой-то, ан вышла правда!.. Которые его верные слуги, печать накладыват, кто от веры не откачивается, мучит... Неужто, матушка, до нас дойдет?
– Вас первых будет драть,– серьезно говорит отец,– в писанье сказано: уже если антихрист, то на бабью погибель.
Теща испуганно глядит на меня.
– Верно, верно! – смеюсь я.– Мы вот недавно с отцом вычитали в часослове.
Мать говорит:
– Они всегда этак, мужики-то... А потом, к чему дело, утихнут, недоверчивые...
– А то что же, стало быть, истинная правда,– сложив блинчиками губы, набожно поддакивает теща.
Вошла Мотя. Посмотрела молча на работу.
– Полушубочек чинишь?
Отвернулась.
– Как там Прохор, жив-здоров? – спросила у старухи.
– Какое там жив-здоров? По улице пройти нельзя: всякая затычка хает: сын-то, бат, твой арестанец!.. Нажила беду на старости годов!..
– Он – не вор, чего ты плачешь? – перебила ее сестра.– Поди-ка, брат, на минутку.
Мотя вышла в сени. Там, сжав мои руки, зашептала:
– Стыдно тебе, стыдно, парень бравый!.. Полушубочки-то бросил бы чинить!..
– Матреша, милая, что же делать?
Сестра удивленно поглядела на меня.
– Не знаешь, что де-лать?
– Мы каждый день собираемся, ты же знаешь!.. Толкуем, горячимся, а что пользы?.. Ведь я не один!.. Если бы в город можно, мы же ничего не знаем!..
– Придумывай, а полушубочки брось!.. Растяпы, только языком любите трепать!.. Сознательный! Эх вы, Аники-воины!..
Она с презрительной злостью метнула на меня глазами; порывисто оправив выбившиеся из-под платка волосы, вышла на улицу. Я стоял как оплеванный.
– Сходил бы ты хоть к своему святому-то,– воротилась Мотя.– Авось ноги не отвалятся!..
Я пошел в Захаровну, к Илье Микитичу.
Раздор в группе за последнее время участился, все обвиняли меня, что я, затеяв дело, испугался, оттягиваю, распускаю слюни, говорю ни к черту не нужные слова о каком-то единении всех, когда и так едины; кроме Лопатина, горячо поддерживавшего меня, не с кем было сказать слова, посоветоваться, все на меня кричали, высмеивали на каждом шагу. Шахтер с Денискою целыми днями пропадали, все время о чем-то шушукались между собой, избегая меня; у Штундиста умерла мать, остальные метались как полоумные, приставали с дурацкими вопросами друг к другу, грызлись и – как все – бездействовали.
В избе Ильи Микитича сидело человек двадцать мужиков. На столе – раскрытая на пророчестве Исайи библия.
– "Народ мой! – громко читал Лопатин. Он умыт, причесан, в полотняной, с вышивкой по вороту, рубахе, сидит в переднем углу, а на полу, по лавкам, даже на печи – всклокоченные бороды, возбужденные глаза, грязно-красные плеши.– Народ мой! Восстал господь на суд и стоит, чтобы судить народы. Что вы тесните народ мой и угнетаете бедных? – говорит господь бог Саваоф..."
Увидя меня, Микитич кивнул головою:
– Сейчас, Петрович, еще надо одно местечко прочитать. "Я накажу мир за зло и нечестивых за беззакония их... Шакалы будут выть в чертогах их!.."
Все внимательно слушали его; лица были суровы.
– Меняются, сказать, времена-то,– вымолвил седой грузный старик с окладистой бородой.– Полета лет, сказать, нас батогами били, а теперь...
Отодвинув библию, Лопатин стал рассказывать о забастовке. Слушатели прильнули к нему еще плотнее, стараясь не проронить ни одного слова.
В середине речи молодой белобрысый парень со вздернутым широким носом и пухло-румяными щеками перебил Микитича:
– Все это у тебя выходит правда,– наставляя Лопатину палец в грудь, проговорил он,– но как мы очень одинокий народ, то ты, например, об этом помнишь, ай забыл?
Илья Микитич экивоками, чтобы не запутаться и не выболтать лишнего, рассказал, что это только так думается, что мы одиноки, что в городе много людей, которые идут заодно с нами, черными, со всеми теми, кто в поте лица своего зарабатывает хлеб, для кого каждая копейка – частица его крови.
Почин Лопатина – собирать мужиков для собеседования – принес нам огромную пользу. На следующий же день мы устроили сходку у волости.
– Собираются господскую землю делить, есть такая бумага, пришла! – бегали по деревне мужики и бабы.– Всем надобно к волости!..
– В городах-то будто поделили уж!..
– А как – на живые, али только на мужиковские души?
– Разговор идет, что на живые, по едокам. Ведите ребятишек, чай, спрашивать будут – у кого сколько.
– Ваньтю бы надобно спросить? Куда он делся? Экий крученый, право слово!
– Ваньтя побежал встречать студентов. Студенты хлынули.
Первым говорил на сходке Илья Микитич. Мужики не слушали, искали глазами студентов. Кричали Лопатину:
– Переходил бы ты, Илюха, лучше опять в нашу православную веру, да право!
– А то, к слову, в библию глядит, а лба не крестит!
Толпа шумела. Красные, возбужденные лица пронизывали Микитича сотнями испытующих взглядов, а он стоял на приступке крыльца, радостный, светлый, едва успевая отвечать.
После Лопатина говорил я. Пришло в голову: нарисовать картину крестьянской жизни с бесправием, нуждой, беспомощностью.
Но с первых же слов меня перебили.
– Ты бы, Иван, помолчал об этом! Мы ведь и сами знаем, какая наша жизнь!
Я стал говорить о богатых – запутался.
Тогда выскочил Алеша Хрусталев, сосед мой, взобрался на крыльцо и, размахивая шапкой, стал просить, чтобы замолчали. Мне сказал:
– Подожди, кум, одну минутку, мы сейчас дело наладим.
– Старики, это нам не известно, откуда к нам прилетают подметные письма, которые пишут студенты, но читать мы их читали... Те же самые слова говорил Лопатин-разновер и Ванюшка, верно?
– Верно.
– Неужто мы не знаем своей жизни?
– Знаем.
– А как живут другие – тоже не знаем?
– Тоже знаем!
– Значит, вякать об этом нечего!
– Вестимо!
– Ну, теперь, Петрович, становись и расскажи нам чего-нибудь, как быть на белом свете. Кричи шибче, чтобы все слышали,– обернулся ко мне Алеша.
– Я скажу,– громко отозвался кто-то из толпы.– Меня послушайте: я все знаю.
Все обернулись на голос, а шахтер, расталкивая толпу, уже лез на крыльцо.
– Тиш-ше!
– Удалить старшину и писаря! – махнул рукою Петя.– Долой их к черту, вредоносов!..
– Долой!.. Гони в шею!..
Писарь виновато жался у притолоки.
– Уходи! – сказал ему шахтер.
Писарь переступил с ноги на ногу.
– Подлец! – исступленно заорал шахтер, бросаясь на него с кулаками.– Хам! Над братьями смеешься, сволочь!
Старшина убрался раньше писаря.
– Баб долой! – крикнул Петруха.
Прогнали баб.
– Урядника!
– Я по долгу службы.
– Все равно уходи, нас это не касается.
Шахтер был бледен, губы его вздрагивали, волосатые крепкие руки сжимались в кулаки. Бросая в толпу бессвязные слова, перемешанные с бранью, он метался, рвал на себе одежду, упрашивал стоять грудью за правду. Лицо подергивала судорога, глаза помутнели, как у пьяного.
Будто из-под земли, с ним рядом вырос Дениска, еще какие-то. Дениска скалил белые зубы, рыжие вихры его топорщились, сбивая на затылок шапку, он нахально смеялся в лицо мужикам.
Лопатин, не менее Петруши возбужденный, отвел меня в сторону и сказал:
– Петруха прав. Надо действовать.
– Действовать? – растерялся я.
Он значительно и сурово посмотрел на меня и потупил глаза.
– Пришла пора...
Стиснув зубы, чтобы не выдать волнения, я поспешно замешался в толпе.
– Вечером у тебя... Убери стариков! – нагнал Лопатин.– Чуешь?
– Да-да...
III
С вечера ударил мороз, земля стала звонкой, а воздух после гнилого ненастья – легким, прозрачным, бодрящим.
Из-за разорванных облаков радужными снопами брызнуло солнце. Все зацвело, заискрилось.
Я собирался в имение.
Со двора вошла Настя с подойником.
– Там тебя какой-то человек спрашивает.
В широкой черной шляпе, надвинутой на самые уши, в драповом пальто с короткими рукавами и стоптанных, с чужой ноги, сапогах на пороге стоял Дмитрий, горожанин.
– Вы, товарищ! – с удивлением воскликнул я.
Дмитрий вздрогнул, но, узнав меня, бросился на шею.
– Поздравляю! Поздравляю!..
Всегда сдержанный, сухой, немного черствый, он небрежно бросил под иконы большой сверток в кубовом платке.
– Это, может быть, снести куда? – кивнул я на сверток.
– Ничего, пускай лежит, теперь все можно,– весело отозвался Дмитрий.– Читали манифест?
– Манифест?
– Ну да! Разве вы еще не знаете?
Достав из свертка номер газеты, он подал мне.
– Читайте вслух.
– Новая жизнь начинается!..– звенели в моих ушах обрывки речи горожанина, обращавшегося то ко мне, то к матери с отцом, то к Насте.– Великий акт, переживаемый единожды каждым народом!.. Да здравствует свобода! Алтарь любви!.. Единицы-страстотерпцы... Ответственность перед страной и перед будущими поколениями!.. Свобода распустилась гроздьями!.. Свобода – солнце!..
Глаза Дмитрия разгорелись, на бледном лице выступила краска, лоб вспотел.
– Вот так лупит! – изумленно проговорил отец, оглядываясь на меня.– Наговорил целую кучу!.. Откуда что берется?.. Как там у вас в городе – не слышно, почем идет мука?
Я дернул отца за рукав, он удивленно уставился в лицо мне.
– Ты что дергаешь? Хлеб-то, чай, все едят!
Горожанин оборвал, смущенно засмеялся.
– Ты, видно, милый, из стюдентов? – бросая горшки, подошла к нему мать.– Говорить шибко любишь: та-та-та, та-та-та, вышла кошка за кота!..
Она весело залилась над своими словами, заглядывая Дмитрию в глаза.
– Лез бы, деточка, на печь: нынче холодно, а одежонка-то на тебе не добрая. Полезай, желанный, не упрямься – там хошь грязно, да тепло зимой-то: как в раю, лежишь!..
– Нет, бабушка, спасибо, я не смерз,– не зная, издеваются над ним, не понимают или от доброго сердца жалеют, моргал глазами Дмитрий.
– Ну, не хочешь – твое дело... Сейчас молодуха чайку погреет... Непривычны, поди, к нашей жизни-то? У нас серо!..
Я отогнал от приезжего мать, велел Насте следить, чтобы она опять не подскочила, сам побежал за товарищами.
Изба через минуту наполнилась. Рылов поехал верхом за Лопатиным в Захаровку, за Калинычем – в Зазубрино. Возвратившись, вызвал меня в сени.
– Гляди-ка, Петрович, что там делается!..– схватил он меня за руку.
– Где?
– Там,– ткнул Рылов на Захаровку.– И там,– ткнул он на Зазубрино.– И по другим деревням!..– Рылов сделал полукруг рукою.– Собрание было у Микитича!.. Вся Захаровка!.. Стар и млад!.. Илья Микитич все говорит, руками в обе стороны размахивает, цепляет себя за волосья, и библия перед ним разложена... А мужики будто напились вина... Выбрали нового старосту, судьев, казначея... Теперь, бат, никому не хотим кланяться, будем, бат, жить своим порядком...
Я посвистел.
– Это еще не все! – воскликнул, захлебываясь, Рылов.– Затевают чище!..
Едва переводя от волнения дух, он шептал мне на ухо:
– В именье нынче ночью собираются...
– Лопатин?
– Он!.. Я же говорил тебе: как глумной, волосья на себе дерет!.. А у нас, Иван Петрович, когда?
– Вот послушаем гостя. Обожди... Узнаем, что в городе... Должно быть, и нам не миновать...
– Миновать никак нельзя, Петрович!.. Если миновать, так я лучше к шахтеру перейду в компанию не то к захаровским...
– Ты дурак, Рылов!
– Мы все будем дураки, Петрович, если миновать!..
Мальчишка упрямо наморщил лоб.
Лопатин приехал вместе с новым своим старостой, тем белобрысым парнем, которого я на днях видел у него, и двумя стариками – выборными.
– Пожалуйте, ребятушки, милости вас просим, – говорил я им, таща Лопатина в сторону. – Зачем ты их приволок? Они – не к месту.
– К месту! К месту! – скороговоркою ответил он. – Теперь все к месту... Голубята, лезьте в избу-то!..
Седобородые, шестидесяти-семидесятилетние "голубята", стуча батогами, полезли в избу.
Еще больше я удивился, увидя Калиныча с казенной бляхой. Вошел в избу важный, как губернатор, борода расчесана на две половинки, из-под свиты выглядывает праздничная, еще ни разу не стиранная рубаха, рожа – как луженая.
– Лукьян, чего ты надумал? – засмеялся я.
Калиныч вопросительно поднял брови.
– Медаль-то! – кивнул я на грудь.
Высморкавшись в полу и степенно разгладив бороду, он торжественно ответил:
– Мир велел мне быть старостой.
– Вот черти! – воскликнул Трынка. – Напропалую народ осмелел!
– Черти не черти, – сказал ему Калиныч, – а дело сделано, и на другой манер не желаем...
– Ну, как? Вы уже готовы? – подскочил к нему шахтер.
– Все исполнено, – ответил за Калиныча его провожатый – новый мирской сотский Павел Кузьмич Хлебопеков.
– Вот и здорово!.. Стараетесь лучше наших губошлепов!.. Вечером приду к вам!
Сотский искоса поглядел на Петю, недовольно проворчав:
– Дорога не заказана.
– Это – наш, – сказал Калиныч про шахтера.
Сотский расплылся в улыбку.
– Коли охота, с нашим удовольствием... Всем гостям будем рады... Тебя еще ни на какую должность не выбрали?
– Нет, я сам, брат, не желаю... Меня уже упрашивали... Должность – это глупое дело.
– Отчего же, я вот, к примеру, сотский числюсь...
Последнею вошла Мотя. Ни с кем не поздоровавшись, не поднимая глаз, она прошла меж гудевших мужиков к лежанке, крепко поцеловала Настю, издали кивнула головой матери.
Товарищ Дмитрий, уже приготовивший газету с манифестом, ждал, наблюдая за публикой.
Когда все собрались, он прочитал манифест, но члены братства, так же, как и я, как отец, Настя, не разделяли его восторга. Думая, что манифеста никто не понял, Дмитрий стал говорить о высоком значении свободы слова, собраний, союзов, о том новом, что внесет он в жизнь русского народа, но все, будто заранее сговорившись, упорно молчали.
Тогда горожанин начал сызнова, приноравливаясь к крестьянскому разговору.
– Кабы стриженая барышня приехала, а этот чего-то лотошит, а без толку, – прошептал мне на ухо Васин.
– Прислали на кой-то ляд облупленного!..
– Мы, товарищ, поняли вас... – перебил я горожанина,– между нами нет ни одного, не согласного с вами.
Дмитрий еще хуже сконфузился.
– Мне лестно бы знать ваше мнение, ведь вы – главная сила.
Выскочил шахтер.
– Надо что-нибудь устроить, чтобы дым коромыслом пошел!..
– Зачем же дым? – поднял глаза товарищ Дмитрий.– Надо вообще работать: манифест открывает широкое поле деятельности...
– Поле!.. А про поле-то как раз ни слова! – закричали все разом.
– Чертова музыка – разговоры ваши! – выскочил шахтеров прихвостень – Дениска. – Лупи, кому сколько влезет!..
– Эх, Денис, Денис! – сокрушенно покачал головой Богач. – Лучше бы слушал, что другие говорят, дурак великий!
– Почему дурак? – опешил Дениска.
– Да еще полоротый, – сказал Александр Николаевич.
Парень обиделся.
– Ты не порочь меня при чужом человеке, – ощетинился он, – что ты мне – отец?
– Я тебе не отец, – ответил Богач, – а товарищ, а, между прочим, по летам гожусь и в отцы.
– Заскрипели! – оборвал их шахтер.
Дмитрий наблюдал.
– А вы, братцы, как думаете насчет манифеста? – обратился он к компании мужиков, молчаливо сидевшей в углу.
– Ведь вот был разговор, что про землишку изъян, – ответил Колоухий.
Протискался Калиныч к столу.
– Как меня мир избрал старостой, а которого прежнего сместил, то я должен высказать вам... – Лукьян вытянул руки по швам. – Первым делом – мы народ бедный, вторым делом – у нас ничего нет, четвертым...
– Третьим, а не четвертым...
– Третьим – у богатых много всего, четвертым – без земли не обойдешься...
Сказал и отошел к окну, вытирая шапкою пот с лица.
– Молодец, Лукьянушка, как псалтырь отчехвостил! – шепнул ему приятель,– И все – истинная правда, как перед богом.
Калиныч просиял.
– Это я еще без привычки, – сказал он, – вот наблошнюсь немного, лучше выскажу.
В избу вошел дядя Саша, Астатуй Лебастарный.
– Эге народу-то: не прошибешь пушкой! – воскликнул он, щурясь.
Все примолкли.
– Как ты поживаешь, дядюня? – спросил я. – Ты зачем к нам?
– Мы-то? – засмеялся старичонка. – День да ночь – и сутки прочь!.. Жизнь наша известная. Солдаты в экономию пришли.
– Солдаты? – повскакали с мест товарищи.
– Да, с ружьями... Идут по дороге-то и песни распевают, такие потешные!..
IV
Никто не созывал народ, никто не говорил о том, что к нам приехал горожанин. Повинуясь необъяснимой внутренней силе, какому-то душевному велению быть вместе, люди сами шли на улицу, на мир. Огромная площадь перед волостным правлением запрудилась осташковцами и жителями окрестных деревень.
– Прислали за оратором!.. Веди, Иван, своего гостя к волости, – вбежал в избу Остафий Воробьев. – Народ мечется, манифест, бат, об земле вышел.
Нас встретили без шапок. На крыльце, на том месте, где должен был стоять товарищ Дмитрий, разостлали ковер, начальству приказали скрыться.
Прошли у горожанина робость, недоумение, сами собой вылетели из головы, забылись перед этим морем людей "великие, единожды переживаемые акты", взволнованный жадными глазами, серо-землистыми лицами, он говорил просто, понятно, сердцем. Вытянув сухие шеи, как цыплята к квочке, жались к нему мужики, смотря неотрывно в рот и глаза.
Солнце зашло, брызнув последними искрами в лица. Мягким саваном легла на землю предвечерняя мгла.
При свете лампы был составлен приговор о присоединении к всероссийскому Крестьянскому союзу. Один по одному проходили мужики подписываться. Беря заскорузлыми руками перо, глубоко макали его в чернильницу, рассматривали на свет.
– Где писать-то, – спрашивали они, любовно глядя на бумагу, – тут али тут? Не обмишулиться бы!
– Кабы палицей или цепом писать, это – наше дело. Лист за листом покрывались каракулями, крестами, закорючками.
Несколько богатеев пошли домой: не захотели подписываться. Шахтер и слободские парни нагнали их и насильно подтащили к столу.
– Против мира? – злобно кричал шахтер.
Севостьян Притыкин – чернобородый, высокого роста, плечистый мужик лет сорока восьми – досадливо отмахнулся от Петюхи.
– Н-не желаю! Нет таких законов, чтобы насильно!
Сзади его стоял Утенок, снохач, еще сзади – заверниховский Фарносый. Все трое упрямо глядели в землю.
– Подпишешься? – глухо спросил Петя у Притыкина.
– Нет.
Шахтер подошел вплотную.
– Подпишешься?
– Не подпишусь.
– Так на же!
Сцепив зубы, шахтер хляснул Притыкина по лицу. Тот екнул, хватаясь за подбородок: между пальцев брызнула густая черная кровь. Дениска сбил с ног Утенка, а зобастый рябой парень из Петрушиной дружины – Колобок – с одного удара опрокинул Фарносого.
– Июды!.. Перевертни!.. Воры!.. – ревела толпа, протягивая кулаки.
– Резать их! Как против всех, так таких резать!
Ошеломленный Дмитрий бросился к богатеям на выручку. Выплевывая кровь, они хрипели, прижимаясь к столу:
– Это что же, – разбой, смертоубийство? Это вы где такой закон взяли?
– Молчи! – визжал Дениска, отталкивая Дмитрия и хватая Фарносого за горло. – З-задушу, тварь несчастная!..
Подскочили Богач, Калиныч, Васин, штундистов отец – Кузьма, окружили избитых плотным кольцом; Лопатин уговаривал рассвирепевшего шахтера, товарищ Дмитрий – слободских парней, а другие держали за руки Дениску.
– Уймись, Денис, ты еще глуп, не надо!..
– Все меня за дурака считают! – разразившись злыми, нервными слезами, кричал он, вырываясь из рук. – З-заем, изменщики!..
Притыкина с приятелями увели домой. Мужики опять стали подписываться. Никто не расходился. Слободские парни, Дениска, шахтер, еще какие-то незнакомые парни шныряли по толпе, о чем-то таинственно шушукаясь.
Сделав знак Никитичу, я стал на кучу щебня, наблюдая за ними.
– Товарищ, подпишите и нас! – раздался сзади женский голос.
Около Дмитрия стояли Мотя, Настюща и Дарья Матвеевна – жена Алеши Хрусталева.
– Мужики подписываются, а бабе разве доли нет? – смущенно говорила Дарья. – Мы, чай, тоже люди...
– В блюде! – ухмыляется Мышонок.
– Подпиши, господин: Дарья Хрусталева, Настасья Володимерова, Матрена Сорочинская.
Дмитрий расплылся в радостную улыбку, суетливо расчищая место у стола.
– Сию минуточку!.. Сию минуточку!..
Стоящий рядом Алеша Хрусталев весело говорил:
– Это, землячок, наши бабы... Вот это вот – сестра Петровича, Матрена, а вот эта, молоденькая, – его жена Настасья Сергеевна, а круглолицая-то – моя баба, звать Дарьей... Вы что, бёспортошные, себе земли и воли захотели?
– Заткнул бы рот-то, – сказала Мотя.
– Язык-то – словно помело в печи, трепло немытое! – набросилась на него Дарья. – Ужо-ка тресну тебя скалкой по лбу!..
– Хорошенько его, Матвеевна, озорника! Не поддавайся, – подзадоривали мужики.– Теперь свобода слова и союзов!..
Вслед за первыми тремя потянулись остальные бабы.
– Меня, господин, проставьте: Афросинья Маслова.
– Меня: Варвара Тряпицына.
– Меня: Надежда Грязных.
– Оксенья Красавина!..
Дарья бегала среди подруг, приказывая:
– Величайте: товарищ, не любит, если – господин, сурьезный... изобидеть может!..
Марья Спиридоновна Онучкина просила записать себя и шестилетнюю внучку Маришу.
– Куда ты ее, несмысла? – загалдели мужики.
– Ишь ты, вострые! – замахала руками Марья Спиридоновна.– Чай, землю-то на всех будут выдавать!.. Записывай, господин, не слушай дураков!..
Ее оттащили от стола.
Ночь была тихая, светлая, звездная. Ветер разогнал туман, и небо загорелось искрами. Легкий мороз приятно щипал уши и щеки, мелкою рябью бежал по спине.
– Пожа-ар! – крикнул вдруг кто-то пронзительно...
Толпа замерла, потом сразу шарахнулась и опять замерла, глядя на небо.
На севере, в стороне от Зазубрина, как вечерние блескавицы, робко рдело розовое зарево. Через несколько минут оно разрослось в яркое пламя, в небо роем пчел полетели искры.
– Ом-меты!..
– Скотный двор!..
– У Зюзина!..
– Царица матушка!
– У Тухлого!..
– Ом-меты!..
– У Зюзина!.. Гляди на Шевляки...
– Господи, Миколка-то мой там в работниках!.. Ми-колка-то!..
– А-а-а! – заревела и залаяла толпа, как дикое стадо, бросаясь вдоль деревни.
Ночь подхватила этот рев и вместе с топотом ног и пронзительным воем собак долго перебрасывала из конца в конец по Осташкову.
V
Набат раздался через полчаса, не более. Под окнами проскакал верховой.
– Скорее!.. Скорее!..
Ночь гудела и звала. Колокольный звон то замирал и таял, то стаей больших хищных птиц бился в стекла, надсадливо воя и царапаясь.
Проехал второй верховой с тем же кличем. Задребезжала телега.
Звонкий стук копыт и колес по промерзлой земле барабанного дробью несется по улице, удаляясь и замирая. Осколком тусклого бутылочного стекла выплыл матовый на ущербе месяц. Падает первый снежок.
Полночь, но окна у всех освещены, словно перед пасхой. Там и сям мелькают тени.
Настя, бледная как смерть, растерянно смотрит на меня, хочет сказать что-то и не смеет. Отец поспешно обувается, стуча локтями о ведро, стоящее на лавке. У ног его трется котенок; отец отшвыривает его ногой, котенок опять лезет.
Вдруг затряслось и застонало окно.
– Кой там черт? – испуганно закричал отец.
Голос его дрожит и срывается.
Под окном – Дениска.
– Не можешь, глумной, потише?
– Скорее!..
Накинув полушубок, отец засунул в рукав безмен.
– Не забудь и ты чего-нибудь, – бросает он на ходу.
А набат ревет и мечется как бешеный.
Приехал третий верховой, Рылов.
– Скорее, православные, скорее!
Полудетский, неокрепший голос его дребезжит и срывается.
В окно бьет полоса бледно-розового света, расцветает и переливчато искрится прилипшими к стеклу снежинками. Как на заре, краснеет улица.
– Ометы загорелись, живо! – хрипит Дениска, стуча в стену.
Подбежав к окну, я выглянул на улицу. За рекой, на помещичьих лугах, тремя яркими факелами полыхают стога сена. Крыши домов и сараев с молодым на них снегом порозовели, отодвинулись, поднялись выше. Летают голуби. В хлевах ревут коровы. Лошади рвутся на привязи, гремят колодами. Из угла в угол шарахаются по двору овцы.
– Пошло! – говорит отец.
Мать затряслась, вцепившись в мой рукав, беспомощно повисла на нем. У нее раскрывается, как у рыбы, рот, безумно вращаются белки, клокочет в горле.
Отец выбежал из хаты.
Насильно разжав руку, я высвободился из объятий старухи и шагнул к дверям. От лежанки навстречу мне метнулась Настя, простирая руки. Собиралась что-то вымолвить, но запрыгали челюсти, заляскали зубы, лицо стало дергаться. Она сжалась вся и замерла, схватившись руками за ворот рубашки. Мать погналась за мной, ловя меня за сборки полушубка, но руки ее сорвались, и она упала на колени, обхватывая мои ноги, впиваясь ногтями в онучи.
Стук в окно, нетерпеливый и злой, повторился. К стеклу, оскалив зубы, прилипла расплющенная харя.
– Ухожу!.. Дьявол!.. Бабник!..
Осторожно отстранив мать, я выбежал из хаты, не оборачиваясь, не сказав ни слова.
Зарево над Зазубриным догорало. На западе, о бок с Мокрыми Выселками, рдело два новых.
– Захаровцы работают,– ржет Дениска, шагая мне навстречу. За плечами у него – ружье-дробовик, в руках увесистая палка.
– Где отец?
– Ушел. Пойдем скорее!.. Шахтер там, у церкви.
По улице скакали верховые, бегали темные фигуры мужиков. Звенели косы и вилы, голосили бабы, лаяли собаки. Дворов за двенадцать женский голос со слезами умолял:
– Андрюша, милый, воротись!.. Андрюша, касатенычек!..
– А пошла ты, мать, от меня к рожнам, пристала-а!..
– Воротись, разбойник, нехристь!.. Вороти-ись!..
– А я сказал: пошла ты, мать, к рожнам, не вякай!..
Свежими мазками крови отражается на лицах зарево. А набат все ревел, все звал, все настаивал.
Толпа у церкви стояла грозная, молчаливая, как будто притаившаяся. В центре ее колыхалась кривая жердь с красным платком.
Богач взошел на паперть, дернул колокольную веревку.
– Савоська, брось! – кричал он вверх.– Ну, чего ты зря лупишь? Слышишь ай нет? Баста!.. Саватей!..
– Ты что там говоришь? – послышалось с колокольни.
Над перилами склонилась голова.
– Брось, мол!.. Звякаешь, а ни к чему!..
– Разве уж собрался?
– Стал быть, уж собрались!
Звон прекратился.
– Все тут? – спросил шахтер, оглядывая толпу,
– Все! – нестройно отозвались мужики.
– Притыкин тут?
– В холодной.
– А другие?
– И другие в холодной.
– Урядника надо арестовать.
– С полден нету дома.
Голоса чужие.
По команде обнажились головы, и лица повернулись к церкви, осеняемые крестным знамением.
Медленно, нестройно толпа поползла по шаткому мосту через реку к имению князя Осташкова-Корытова.