355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Вольнов » Повесть о днях моей жизни » Текст книги (страница 23)
Повесть о днях моей жизни
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:26

Текст книги "Повесть о днях моей жизни"


Автор книги: Иван Вольнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)

   – Мы сына не тронем,– говорил он,– укажи, где прячутся его товарищи, на вот тебе на табак...

   Старик молчал. Он шатался от непереносной жизни. Но вытерпел и слово, безмолвно произнесенное чужому человеку в башлыке, соблюл.

   Дома он нашел избу прибранной и теплой. Уже легла зима. Под окнами была навалена загать. Поправлены сени, которые он все собирался поправить. В клети торчали новые пробои. Утеплен двор. В яслях лежал свежий корм. Сарай и амбарушка были на замках.

   "Ай-да старуха – молодца! – мысленно воскликнул он, ко всему приглядываясь.– Куда ж она сама-то запропастилась? Надо бы перемениться, помыть голову, а то я вошью стравлен..."

   Он вошел в избу и посидел, поджидая ее. Потом нашел какое-то бельишко и переменился, а грязные рубахи вышвырнул на снег.

   Вскоре сошлись соседи, он с ними болтал.

   – Небось, дядя, есть хочешь? – спросил его молодой мужик. Старик даже удивился, как далеко забрел этот мужик, он с другого конца Осташкова.

   – Да оно бы не плохо, вот поджидаю бабу, ушла куда-то да застряла,– сказал он.

   Тогда сухая старушка, сидевшая против него, удивленно спросила:

   – Да ты, мужик, разве ничего не знаешь? Нету ее, Петреюшка, нету, две недели уже нету, схоронили, парень, вот что... в гробу-то, царство ей небесное, белая была, как живая, то и гляди засмеется, вот что...

   – Да, вот что... вот что было... все растерял... Бог остался да добрые люди... А потом и бога потерял, сукина сына...– говорил старик, тряся зеленой бородой,– и бога потерял...

   ...Старик ошалело соскакивает с повозки и хватает прядь колосьев.

   – Кажись, наливается? – хрипло бормочет он, поднося колосья к глазам.

   Опомнившись, с сердцем бросает их под колеса и идет следом за телегой. Сухие кочки мешают ему, и он переходит на тропу, по которой шагает сын.

   – Такой же, только стал погрузнее, да лицо бело и безволосо, как у бабы, – вслух говорит он. – А уж годов тридцать с пятком. Дети бы теперь большие были... Вот что! – восклицает старик.

   Сын оборачивается и вопросительно глядит на него.

   – Но, ты, черт сутулый, дорогу забыла! – кричит старик, подбегая к лошади, и хлещет ее кнутом.– В хлеба прешься?..

   Сын наблюдает за ним. Сравнявшись, старик молча останавливается, и сын лезет на повозку. Старик суетливо поправляет веретье.

   – Курить хочешь? – спрашивает сын, протягивая кожаную елдовину.

   Оттуда желтеют мохом концы папирос. Старик не знает, как вытащить. Сын помогает, и они закуривают, повернувшись спинами к ветру. Пальцы и плечи их соприкасаются, и у старика ноет сердце. Сын видит, в каких глубоких шрамах и трещинах руки отца, как много на них грязи, въевшейся в кожу, и как длинны, черны и страшны его ногти на несгибающихся пальцах. В рубцах морщин лица и шеи тоже непромытые полосы грязи.

   – Да, так-то, отец,– говорит он громко.– Не ждал свидеться?

   У старика начинает волчком кружиться сердце, и легким не хватает воздуха. Он с усилием приподнимает шерсть бровей и срывно говорит, глядя на светло-сиреневую шелковую тряпочку под подбородком сына:

   – Барином стал...

   – Барином? – удивленно спрашивает сын.

   – У нас только дворовые так ходят...

   – Да, я помню... Мать жива, ничего?

   – Давно нету.

   – Забил?! – почти кричит сын.

   Старик вздрагивает и с минуту смятенно молчит.

   – Да,– говорит он шепотом, твердо глядя в глаза сына.

   – Это бывает,– равнодушно роняет сын.

   И до бугристого перевала они едут молча.

XII

   Село лежало в низине, на двух крылах реки. Старик вытянул руку с кнутовищем и коротко сказал:

   – Вот.

   Сын поднял голову. С головы церкви солнце больно стегнуло глаза его золотым песком, и он зажмурился.

   По берегам реки была разостлана зеленая вата садов, конопли, ивняка и берез. В вате гнездами грудились избы. Крыши их, цвета старой меди, жарко целовало солнце. Серебряной рябью блестел помещичий пруд, он был похож на большое круглое блюдо, полное мелкой трепещущей рыбы.

   В поля присосами тянулись "концы" Осташкова: на север, по московскому шляху – воротилы села, знать, купечество; на юг, через белое крыло реки – нёработь; и на закат, тупым клином в хохлы – просто люди, мужики. Сын помнил это.

   Они ехали паровым полем, поросшим сорняками. Словно горох, по полю катались овцы. Кучки навоза были похожи на овец. Кудрявыми яблонями цвел чертополох. Слепила золотом сурепка. Запах горячего навоза мешался с медовым запахом белого клевера. Земля была в глубоких трещинах, серо-пепельная.

   Сын попросил остановиться, встал на телеге и долго, туманно глядел на поля, на щетку лилового леса на горизонте, на пасхальные яйца крыш барской усадьбы в густой зелени.

   От рассыпавшегося стада с возбужденными личиками наперегонки к дороге бежали два пастушонка. Они были босиком, в зимних шапках и сибирках, с длинными кнутами через плечи. Лица их были красны от волнующего любопытства, загара, пыли и горячих ветров. У одного, поменьше, болталась на спине сумочка с хлебом. Они впились немигающими глазами в незнакомого человека на телеге, и из-под шапок их тек серый пот.

   – Поедем,– тихо сказал сын.

   Одинокая лошадь стояла у кучки навоза и равномерно мотала головою, будто кланялась издали. Когда они сравнялись с ней, за кучкой оказался человек в красной рубахе, крепко спавший.

   Лошадь была привязана поводом за босую ногу его.

   – Демьян! – окликнул старик.– Демьян!

   Повернув голову к подъехавшим, лошадь снова несколько раз поклонилась им.

   Старик слез с телеги и стегнул мужика по оголившемуся животу.

   – Демьян! Уснул!

   – Приехали?! – ошалело крикнул мужик, вскакивая.– Стой же, дьявол, окаянная сила, неймется? – Торопливо сунул обоим мягкую руку, широко улыбаясь.– А меня, брат, пригрело. Что ж вы долго?.. Иду будто по высокой горе, гора вся изо щебню, а внизу огни, огни, аж жутко,– к чему это?

   – К пожару,– тихо и уверенно сказал старик.

   – К пожару? Не дай бог!.. Да стой же, нечистая утроба, поговорить не дает!.. Не опоздали?.. Что ж вы долго?..

   Как пузырь, прыгнул животом на спину лошади, заболтал грязными пятками, зачмокал и помчался к деревне.

   Старик скупо улыбнулся.

   Вся площадь перед церковью, проулки, крыльца, дорога от церкви в поле были запружены народом. Люди были в лучших нарядах. Как луг, цвели девичьи платья. Не было шуток и смеха. Кое-где над головами трепыхались красные флаги. В церковной ограде, на серых теплых могильных плитах осташковской знати, сидели старики в новых сибирках, тихо переговариваясь. Томил зной. Бесперечь скрипело колесо колодца. Пересохшими губами люди жадно припадали к деревянной бархатно-зеленой бадье и долго, с наслаждением пили студеную воду. Меж ног сновали ребятишки. Поблескивая золотом облачения, на паперти собрались попы. Головы женщин то и дело поворачивались к закату, на ниточку серой дороги меж ярового.

   У церковной ограды стоял высокий светлоусый человек с чахоточным лицом. В руках его была картонная папка, перевязанная сахарной веревкой. На груди приколот красный бант. Рядом с ним строго вытянулся тщедушный белоглазый босой старик в замашной рубахе с шашкой на боку и красною перевязью, а вокруг группа мужиков и ребятишек внимательно слушала чахоточного человека с папкой. Толпа около него то росла, то сбывала. Одни пролезали в середку и согласно поддакивали светлоусому, другие равнодушно курили.

   – Как только подъедет, сразу залпом,– говорил светлоусый.– Пусть глянет, какие теперь у нас порядки. А ты, Артем, не зевай, чисть дорогу,– строго обернулся он к старику с шашкой.

   – Я свое дело знаю,– уверенно ответил тот.

   – Ты, шахтер, постоянно выдумываешь,– укоризненно говорил светлоусому мужик лет шестидесяти.– Тебя и каторга не угомонила.

   – Нет, ты, дядя Сашка, молчи,– убежденно говорил светлоусый.– Ты нам голову не крути, как по пятому году... Забыл пятый год? Спина подсохла? Ты, дядя Сашка, слушайся меня, я председатель...

   Светлоусый закашлялся, и тонкие губы его посинели.

   Кучка баб, шумно поднявшаяся с травы, прервала их препирательства. Мальчишки с колокольни что-то кричали возбужденными голосами. Снизу, из-за сиреневой поросли, мчался верховой в красной рубахе.

   – Едет! Едет! – кричал он, и на солнце, как осколки чайного блюдца, блестели крупные зубы его.

   Мужик бил пятками лошадь в бока, дергал пеньковый повод, лошадь старательно прыгала, мужик, не переставая, дерюжился:

   – Едет! Дайте, пожалуйста, закурить...– Осадил мокрую кобыленку перед светлоусым: – Едет, Петр Григорьевич! – и расплылся в широчайшую улыбку: – Вот черт, насилушку дождались! – Опять пузырем свалился с лошади, восхищенно кричал: – Кнутягой меня жвыкнул, глазыньки лопни!

   Мужик быстро приподнял подол, показывая светлоусому красный рубец на животе.

   – Видал? – радостно спросил светлоусый дядю Сашку.– Не переменился карахтером...

   – Меня, понимаешь, приморило на солнышке, я уснул... Будто гора какая-то, огни.

   – К брани,– промолвил светлоусый.

   – Нет, Петр Григорьевич, к пожару! – воскликнул верховой.

   – Чтоб ти чирий на язык,– ответили ему.

   – Провалиться на месте, к пожару... Гора, огни, шшебень... А он, понимаешь, подкрался на карачках да к-кэк меня дернет по пузу!..

   – Видал? – сквозь кашель и пот переспросил председатель и восхищенно потер руки.– Слышишь, Демьян, а из себя-то он какой – прежний?

   – Не-е, куда там, к чертям, прежний, чище молодого князя, накажи бог... Вот погоди, глянешь...

   Мужик ввинтился в нахлынувшую толпу, тряс головой, рассказывая, как он уснул, как не слыхал, когда подъехали и как он подкрался. То и дело он поднимал подол рубахи, показывая рубец на животе.

   – К-кэк, понимаешь, дерябнет кнутиной... Я спросонок-то: да ты за што ж меня, мать твою разэтак! – да было драться к нему. Гляжу, а это он. Головушка моя горькая!

   – С дуру-то еще ляпнул бы его. Мы бы тебе кишки выпустили.

   – Не, я сразу огляделся.

   Ему говорили, хлопая по спине:

   – Мало тебе, дураку, правое слово, мало. Послали караулить, а он дрыхнет, гад.

   – Да, дрыхнет, разве я нарочно... Солнышко приморило, гора, огни, как на пожаре...

   – Слышь, Демьян, постой, а узнал он тебя?

   – Сразу, глазыньки лопни, сразу.

   – Слышь, Демьян, постой, а ты узнал его?

   – Еще бы, как глянул – он!

   – А говоришь, он теперь на молодого князя похож! О брехло!

   – Стало быть, на молодого... Там, брат, на нем сибирка одна чего стоит – желтищая, с подкладкой, картуз – желтищий... в очках...

   – И еполеты?

   – Еполеты при мне снял, ну их, говорит, в озеро, что я, говорит, царь, што ли... К-кэк, понимаешь, урежет меня кнутягой, да как засмеется, во черт!

   – Слышь, Демьян, постой, а говоришь: сразу узнал, что ж ты брешешь, мот? Ведь он в деревне в лаптях ходил и сибирка свойского сукна, а сейчас как князь... Как же ты узнал его?

   – Как, как – по лошади.

   – Да брешешь, дурак. Ты, должно, и пузо-то сам расцарапал себе.

   – Провалиться на месте, не сам. Ну-ко, расцарапай себе; думаешь, не больно? Робята, да подите вы к лешему; "брешешь, брешешь!" – кобеля нашли!

   С колокольни снова закричали:

   – Едет, видно!

   Толпа запенилась кумачом, тревожно забурлила, и над головами поднялся лес красных флагов.

   ...Сын услышал легкий перезвон колоколов, насторожился. Старик торопливо застегивал полушубок. Руки его тряслись. Он то сбрасывал босые ноги на грядку, то поджимал под себя. Широкий радостный благовест раздался над полями.

   Старик крепко впился руками в возок телеги. Срывно бились жилы на висках его. У церкви толпа нестройно колыхнулась, и закачались знамена.

   Были слышны сотни ног. Сотни грудей под волны благовеста глухо и нестройно пели. Толпа казалась несметной. Хвост ее обволакивала пыль.

   Сын посерел, сидя с обвитыми вокруг колен руками.

   Толпа вышла за крайние избы и остановилась. Уши хлестнул крик ее: "Р-рр! р-ра!" Из смежного переулка, с юга, из-за ребер хилых сарайчиков, в нее втекал новый поток песен, флагов, человеческих тел. На миг замолкший колокол опять метнул в поля медные волны.

   – Остановись,– сказал тихо сын.

   Он, как больной, с усилием перекинул через грядку ноги. Долго искал носком ботинка колесную ступицу, чтоб опереться. Зябко глядел на приближающуюся толпу, на рощу длинных палок с красными платками на концах их. Обнажив голову, медленно, будто с натугой, пошел навстречу ей.

   Впереди толпы шли дети в праздничных рубахах. В руках их были красные ленты, красные знамена, ветви сирени, ветви цветущей жимолости, васильки. Две девочки лет по восьми несли вышитое полотенце. Мальчик рядом – ковригу черного хлеба. Другой мальчик – деревянную солонку.

   Личики детей серьезны и тихи. И идут они очень тихо. Неуверенно дрожат и покачиваются в руках их древесины красных знамен; они шершавы, надписи на них не все грамотны, но столько любви и веры в эти красные полотнища, столько заботливости вложено корявыми руками в молитвенные надписи на них. Затаенною гордостью горят глаза малышей, которым отцы доверили нести эти древки: будущее – будущему.

   Опираясь о палки, с черными, как земля, лицами, за детьми идут старики и старухи, шамкают что-то, устало глядя на знамена,– верят ли они, шельмованные барскою челядью, поротые на конюшнях, глазам своим, радуются ли?

   Позади их идут девушки с цветами, они сами похожи на полевые цветы. Они идут рядами, взявшись за руки. Их лица в загаре, а за девушками плотной потной массой, колыхая шесты и палки флагов, грузно шагают мужчины, подростки, замужние женщины и снова старики. Лица суровы и торжественны.

   "Отре-чемся от ста-рава ми-ра..."

   Многотысячная толпа нестройно подхватывает и глухо отбивает шаг.

   Давным-давно эти же люди, как воры, кутая лицо от стражников и черной сотни, пробирались этою же тропкой к станции, чтобы сквозь решетки арестантского вагона поглядеть на односельца, когда его таскали по этапам, поглядеть, из-за угла кивнуть на прощанье.

   Они тогда боялись каждого пня, у которого были глаза и уши. А теперь они – хозяева жизни: непривычно, неловко, а больше – радостно, гордо, крикнуть бы теперь через весь белый свет до самой Китай-земли!..

   Упругими взмахами колыхается рожь. Через необъятный простор ее несется песня, радостным криком кричат колокола, реют флаги,– так празднично, хорошо на сердце, всеми силами каждому хочется верить, что это не дешевая буффонада "воле-слободе", а доподлинная мощь проснувшегося народного духа, канун великого народного творчества.

   Сын подошел к толпе и остановился, борясь с волнением. Сотни рук протянулись ему навстречу, сотни ласковых взглядов обнимали его непокрытую светлую голову.

   Старик в длинной белой рубахе тихонько подтолкнул вперед девочек с полотенцем. Они, потупясь, вышли из ряда. Старик взял из рук мальчика ковригу хлеба. Положил на полотенце. Положил соль сверху хлеба – тихий и торжественный. Потом позвал кого-то взглядом. Из толпы вышли пятеро стариков, светлоусый с папкой и женщина в черном. Старик протянул руки перед ними, ладонями вверх. Светлоусый бережно положил на них хлеб и соль. Старик поцеловал хлеб.

   – Вот, сынок, не обессудь, прими хлеб-соль... за чи-тель твою,– приблизившись к сыну, сказал он с поклоном.– Добрый тебе путь на свою землю... И добрые дела рукам. Думали, забьют тебя... ну, не забили: мужицкая кость крепкая. И правда мужицкая крепкая... Правды мужицкой не пересилить... Ты как мужицкая правда: били, терзали, под петлю метили, а ты вот цел... здоров... И одежда, как на барине... Дай тебе, господи, еще здоровья.

   Старик опять низко поклонился, и вместе с ним поклонились старики в белых рубахах.

   – Правда, сынок, тверже силы... И нам довелось дожить до правды. Ты читель нес за правду... Поклон тебе от нас...– Старик обнял сына, троекратно целуя его. Потом стали целовать его старики в белых рубахах.

   А у края канавы, в стороне от толпы, на дне телеги лицом вниз глухо плакал в это время другой старик, грязный и босой, с потрескавшимися до крови пятками, лохматый, в гнилом полушубке, с лицом, искаженным мукой и счастьем.

XIII

   Односельчане провожали гостя через все Осташково. Его поставили в первом ряду, под самыми высокими флагами, и человек пятнадцать мужиков в это время нестройно выстрелили из револьверов. Бабы испуганно бросились в стороны, но светлоусый с папкой успокоил их:

   – Не разбегайтесь, бабы, ничего не будет,– крикнул он.– Это мы гостя встречаем.

   И он счастливо засмеялся, глядя на Ивана.

   Белоглазый старик с шашкой,– народная милиция,– спросил светлоусого:

   – Аль еще раз пальнуть?

   – Пальни, только вверх и после командуй дорогу,– сказал светлоусый.

   Белоглазый, выхватил из-под рубахи огромный смит в ржавых пятнах, откинул далеко руку и, боязливо втянув голову в плечи, выстрелил.

   – Чуть в солнышко не треснул,– воскликнул он, блаженно жмурясь. Сын узнал в нем Артема Беса – аграрника – он сидел с ним когда-то в остроге.

   "Как он постарел,– подумал он, слабо улыбаясь,– и такой же бестолковый".

   Под нестройное пенье "Марсельезы" толпа направилась к церкви. Мужики, палившие в воздух, держали револьверы наготове. А белоглазый с обнаженной шашкой шагал впереди.

   – Граждане, очистите дорогу! – строго кричал он, хотя впереди никого не было – белоглазый шагал головным.

   И эта босая милиция, и мужики с револьверами, и светлоусый, и все люди, что вышли встречать его, показались Ивану детьми, наивными и беспечными, которые играют в непонятную, но увлекательную игру.

   – Гляди, какая сила! – восхищенно говорил светлоусый, кивая на толпу: – Все до единого теперь на нашей стороне, идут с оружием, флагами и никого не боятся... Артюха Бес – милиция, сашка наголо... И песни поют... за эту песню нас по морде били, помнишь?.. Ты смеешься, Иван? А у меня аж голова идет кругом от радости...

   Двенадцать лет назад Осташково громило своего помещика. Вокруг барского дома валялись мужицкие трупы. И трупы мужиков в солдатских шинелях.

   Осташковцы первыми пустили красного петуха по уезду. Осташковцы стояли на коленях в снегу, проклиная Ивана, когда главарей секли розгами. И осташковцами была набита тюрьма...

   "Чему их научило прошлое, научило ли?" – думал Иван.

   В бородатых лицах он узнавал многих. Да, одни из них были членами братства, зачинщиками смут, потом предателями, другие – бездомными бродягами по земле. Этот, вот он, светлоусый Петя-шахтер, как кошек, давил стражников. Сейчас он председатель волостного комитета, старшина. Дядя Саша, Богач, степеннейший и рассудительный член братства, по праздникам ставил свечки Александру Невскому, а ночами грабил монопольки и волостные правления. А после "дела" обязательно просил восемь копеек на бублики детям. И при этом очень смущался. Он тоже идет с револьвером в руках, и лицо его торжественно. Тишайший Трынка,– воды не замутит! – Трынке поручали поджигать усадьбы черносотенцев, и никто так искусно не справлялся с этим, никто усерднее его не кричал на пожарах, бегая с пустыми ведрами. И в самые суровые дни гонений Трынка оставался бел, как кипень, в глазах начальства. А между тем, это он, под носом охранявших казаков, спалил скотный двор братьев Верецких, в огне погибло полтораста рабочих лошадей. И именно Трынке поручили встретить на станции предателя Ипата Зотова, выпущенного из тюрьмы. Трынка радостно его встретил. Говорят, даже всплакнул, глядя на истомленное лицо Ипата, и трижды поцеловал его. А дней через пять пастушки нашли Ипата в гнилой копани. Не было ссадин, ни подозрительных пятен на теле, в двух шагах валялась бутылка с недопитой водкой, голова по плечи торчала в тине.

   – Глотнул на радости, размяк, водицы захотелось: она же горит, окаянная! – вот и напился... Ему бы пригоршнями или шапкою черпать, не сообразил. Разве ж можно пьяному человеку подходить к копани?

   Так говорили мужики, и приблизительно так думало начальство.

   Держа в одной руке жердь с красным бабьим передником, а в другой револьвер, Трынка идет возле Ивана, крича во всю мочь легких:

   Холода... што они пировали,

   Холода... что в игре биржево,

   Они совесть и честь продава-эльле...

   Лицо его бездумно, лицо – сектанта, накрепко чему-то поверившего и застывшего в своей правоте.

   "А ведь он не понимает, что поет: холода, биржево,– какая нелепость",– думал Иван.

   И он невольно оборачивается назад. Через детские головы он видит девушек. Они идут мерно покачиваясь. У некоторых прямо перед лицом, как винтовки у солдат, когда они берут "на-караул", палки с красными флагами. Так же они носили божью мать и крест к покойникам. И "Дружно, товарищи..." они поют по-своему – протяжно и в нос. Ивану чудится, что девушки поют не революционную песню, а "Господи, явися к нам..." – церковное песнопение, которое когда-то пелось великим постом, вместо обычных песен. Может быть, оно и теперь поется. Каждая строфа революционной песни заканчивается тем же высоким подвыванием. Но лица девушек неподкупно светлы, как светло и неподкупно ласковое родное небо над ними.

   Под прыгающий трезвон толпа приближается к церкви. Из ограды, навстречу ей, выходит другая толпа, с причтом и ладаном. Впереди нее колеблются хоругви. Бородатые и крепкие старики в расстегнутых поддевках, в сапогах с просторными и светлыми голенищами, в сатиновых и чесучевых рубахах, торжественно несут хоругви, подсвечники, запрестольную икону, покрытую полотенцем. Черный, юркий аптекарь прилаживал на канаве фотографический аппарат. Девицы в шелковых косынках и газовых шарфах, в митенках, с зонтиками в руках искали глазами Ивана.

   За причтом, в сюртуках, тонких поддевках, шелковых платьях, стародавних пронафталиненных тальмах, в шляпках с птичьими перьями, в шляпках с вишнями и райскими яблочками, в наколках и с открытыми волосами, в рубашках "фантазия", куцых и длиннополых пиджаках, в малороссийских плахтах, шла осташковская интеллигенция и купечество. Дама в кремовом платье держала связку пионов. Дама с золотыми зубами – икону Серафима Саровского. Две дамы – красную подушечку "Добро пожаловать".

   Пела приближающаяся мужицкая толпа. Пели попы с причтом. Неистовствовали колокола. Изнемогал фотограф. Стадом жеребят бежали к колодцу подростки, истомившиеся на солнцепеке.

   И вот две толпы, будто две медленно плывших льдины, столкнулись и застыли в ожидании, в какую сторону поток полой воды загнет края их. Колокола смолкли. Стало слышно дыхание людей. Сморкались, вытирали пот.

   – Ура! – неожиданно закричал седенький старичок, подбрасывая картуз.

   – Р-ра! – заревели мужики, потрясая флагами и револьверами. Дамы, через головы попов, стали махать платками. Колокола опять сбесились.

   – Ивану Петровичу – ура! – опять закричал старичок, подбрасывая картуз.

   – Р-ра-а!

   – Революции – ура!

   – Р-ра!.. У нас теперь своя революция,– р-ра! р-ра!..

   – Храброму воинству – ра!

   – Р-ра-а!.. Долой войну!.. р-ра-а!..

   Подняв на уровень лица крест, священник вышел из толпы, направляясь к Ивану.

   – Да благословит господь бог возвращение ваше, дорогой...

   – Иван Петрович,– октавой подсказал дьякон.

   – ...дорогой Иван Петрович. Мы...

   – Это лишнее, поп,– нахмурясь, сказал Иван: – Я не архирей, чтобы встречать колоколами и этими штучками...

   Он кивнул на крест в руках священника и, нахлобучив шапку, поспешно направился к избам, обходя толпу.

   – Постой, слышишь, а как же молебен? – догнав его, взволнованно зашептал светлоусый. – Благодарственный молебен...

   – Кому? За что?

   – Вот, ей-богу, чудак какой – кому, за что? Ну, по случаю, что возвратился невредим... Хотели на площади молебен, и чтобы всем народом, четыре попа, певчие, купцы пожертвовали семьдесят рублей на угощение, в училище стол накрыт... Одиннадцать годов не видели тебя!

   – За это надо благодарить питерских рабочих, а не твоего бога,– резко сказал гость.– И... мне не нравятся, шахтер, твои штучки. До свиданья. Завтра увидимся.

   Через ров, полный крапивы, он свернул за угол и, мимо поповки, узкой тропкой в конопле, быстро пошел к своей избушке.

   А по изумленной, растерянной толпе мужиков, так любовно и радостно ждавших его, с таким братским сердцем вышедшей к нему на встречу, бился шепот:

   – От креста отказался... Шапку надел при попе...

   – Молебны, грит, мне ваши не надобны.

   – Может, обиделся на что?

   – Этот, дурак, Трынка чего не ляпнул ли? Он всю дорогу шел с ним рядом.

   – Трынка или шахтеришко. Тоже – нашли кого выбрать председателем!..

   – А может, веру переменил за землями?..

   – Бог его знает...

   – В училище колбасы пуда на два, груздики, мед, белый хлеб... Ах, Иван, Иван... И давеча, как встретился, никому ни слова: ни здравствуй, ни прощай. Только затрясса как порченый, когда ковригу подавали...

XIV

   Площадь перед волостью была похожа на озеро, круглое, как чаша. Берегами его были лачуги бывших дворовых в пятнах гнилых крыш, заросли сирени и темный, старый сад князей Осташковых, разбитый еще при Екатерине. Площадь была до краев налита красными улыбками флагов, цветными пятнами косынок, платков, медных от загара лиц. Только веранда волостного правления, тянувшаяся по всему фасаду, была белой, как мыльная пена, от женских платьев, шарфов, летних пиджаков и рубах: на веранде, не мешаясь с чернолюдьем, собралась осташковская интеллигенция. У пожарного сарайчика, испуганно пятившегося в заросли черемухи, гремели бубенцами две тройки; приветствовать Ивана в Осташкове приехали уездные гости – председатель земской управы, он же комиссар Временного правительства, помещик Полиевктов, начальник милиции и содержатель городских бань гражданин Мраморный, представитель города Луковца.

   Преисполненный нечеловеческой мощи и прав, данных революцией, на ступеньках веранды стоял с обнаженной шашкой Бес: в новой рубахе, новых лаптях,– онучи были белы и чисты, как праздничный столешник. Мужикам, расположившимся ступенькой ниже его, до ужаса это нравилось: был Бес, все потешались, полтора года хлюпал в остроге, а теперь – погляди, что выкусывает – как у царя на часах, бровью не двинет. Старые гвардейцы, до тонкости знавшие воинские артикулы, заботливо стерегли его выправку: пальцы должны лежать на эфесе ровно, клинок,– его Бес звал "лезво",– клинок обязан приходиться по средине правой ключицы, а конец клинка – на два вершка выше, и лапти по форме: пятки вместе, носки врозь. Лицо Беса пунцово от счастья.

   В толпе почти не было молодого мужского лица. Иван только теперь приметил это. Сколь милы и свежи были девичьи лица, с улыбками, похожими на цветы, столь землисты, жалки, лохматы, грязны, изъедены болезнями лица мужиков. Это была кунсткамера калечи, сброда, отрепья. У них были синие губы от недоедания и натужной работы, глаза их были в трахоме или гною. Среди них были только киланы, сифилитики, припадочные, идиоты, калеки, изувеченные войной бессрочники с пустыми глазами и – старые, старые, без конца седые бороды, плеши, трясущиеся руки в сизых узлах набухших вен да спины, сгорбленные безжалостной рабьей жизнью. А сок земли, дети и внуки их, были в окопах. Только на веранде, не мешаясь с этими человеческими отбросами, в цветнике чесучи, сатина, шелковых зонтов и ярких рубах мелькали благодушные щеки, похожие на розовые зады или хищные клювы сельских стервятников: хозяев мастерских, работавших на оборону, духовенства, управляющих барскими поместьями, купцов, кулачества, агентов. Они чувствовали себя солью несметной толпы этих нищих, что стояли перед ними, жадно вытягивая обожженные солнцем шеи; их улыбки были снисходительно приветливы и смех раскатист.

   Едва сдерживая бешенство, Иван протолкался с шахтером через эту накипь, останавливаясь у перилец веранды. И тотчас же лица стариков, стоявших с приподнятыми вверх бородами, заулыбались: они узнали его.

   – Уцелел, сынок?

   – Не ждали свидеться...

   – Постарел, братуха!

   – Товарищи и граждане! – вдруг взмыл над площадью пронзительный тенор.

   Толпа колыхнулась, напирая на веранду.

   – Товарищи и граждане! Сегодняшний день, можно сказать, великий, и мы должны торжественно и, можно сказать, стройно и в полной заслуге, в том случае, что мы встречаем нашего дорогого товарища, который многие лета и, можно сказать, всю молодость отдал проклятой царизме, которая, можно сказать, давила нас, и который, можно сказать, страдалец наш, тюрьмы, можно сказать, прошел, огни и воды, медные трубы и так далее и тому подобное, так что, можно сказать, говорить даже страшно...

   Речь была похожа на истерический вой. Человек ошалело закинул маленькую голову, сдавленную в висках, и барахтался руками, будто плыл по тине. Острый кадык его неистово дергался.

   – Товарищи и граждане! Я предлагаю выбрать президиум. В этот, можно сказать, день мы должны, как один, стоять грудью. Мы должны находиться в братском союзе и с преклонением встретить нашего дорогого товарища. Долой проклятое самодержавие!..

   – Опоздал! – придя в себя от неожиданности, резко крикнул Иван. Он дрожал от негодования. Он знал, что человек этот был предателем. Он бешено вцепился руками в шершавое дерево перил.– Ты почему, прохвост, не в окопах? – спросил он оратора.

   Уездные гости переглянулись. Кричавший человек глотнул воздух и застыл, глядя на Ивана выпученными глазами.

   – Ага! – удовлетворенно и зловеще крикнул кто-то из толпы.

   Торжество было испорчено. Иван оборвал представителей города, которые стали было уверять мужиков, что они рады видеть Ивана, что они приехали приветствовать его от имени луковской общественности, что совместными усилиями они...

   – Мужики! – перебил Иван комиссара.– Не верьте этим лгунам. Они с радостью удавили бы меня на воротах, у них только нет теперь силы. Не настало еще время, мужики, чтобы волк спал с овцой в одной закуте. Это время никогда не придет. Или овца будет съедена, или надо волка убить. Я предлагаю бить волков. Надейтесь, мужики...

   – Здесь нет мужиков, здесь – свободные граждане! – пронзительно вскрикнула жена управляющего винным заводом.

   – Замолчи, а то тряпку воткну в глотку! – затрясся Иван.– Мужики, надейтесь на детей ваших – солдат и рабочих, от них ждите помощи, а не от этих жуликов.

   Он указал на веранду, и толпа заволновалась.

   – Правильно! – закричали со всех сторон.

   – Им не хочется слезать с вашей шеи,– продолжал Иван.– Они норовят остаться опекунами вашими. Вы темны и доверчивы, как дети. Ласковыми словами и посулами они загоняют вас в мотню. Они враги ваши, и поступайте с ними как с врагами, как с волками...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю