Текст книги "Последнее отступление"
Автор книги: Исай Калашников
Жанры:
Роман
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)
– Во, легкий на помине! – обрадованно сказал Тимофей. – Павел Сидорович, это Семка, братан Кандрахи Богомазова. Зову его к тебе – не идет.
Семка переступил с ноги на ногу, хмуро проговорил:
– А-а чего там!.. Плетью обуха не перешибешь.
– Пошли в избу, – заторопился Тимофей.
У порога, одетая, с узлом в руках, сидела девушка. Смуглое лицо ее было заплакано, веки покраснели и припухли. Она беспокойно теребила узел, испуганно смотрела на них. Семка сказал:
– Ты разденься. Хоть погреешься перед дорогой.
Девушка отрицательно качнула головой, и на глазах у нее заблестели слезы.
– Не плачь! Ну что ты все ревешь! – устало сказал Семка и неловко погладил ее по плечу.
Тимофей провел Павла Сидоровича в куть и шепотом стал рассказывать:
– Семку ты не знаешь, он все время жил в работниках в Харацае. Там одни карымы – ну те, у кого бурятская кровь примешана. Эта черненькая деваха, Аришка, – дочка Семкиного хозяина. Семка сватался за нее, но хозяин отказал. Семка увез ее тайком. Привез домой, а вся родня на дыбы. Невиданное, видишь ты, дело, греховное очень – жениться на несемейской. Сроду такого не было, старики за этим строго смотрели. Ну, значит, родня шумит: стыд, позор и все такое. А мы с Кандрахой взяли в работу Саватея, батьку Семкиного. Со всех сторон его обхаживали – уломали. Согласился навроде принять их, только не в свой дом, а сразу отделить… А тут уставщик, старики влезли. Прямо Саватею сказали: останется молодуха в деревне, землю у Саватея отберут, из обчества выключат. Тогда Семкин батька обратно повернулся, выгнал сына. Теперь парню тут оставаться нельзя, обратно к хозяину тоже нельзя. Совсем некуда податься.
– А куда он ехать собирается?
– Хочет отвести Аришку домой. А сам будет искать в другой деревне места и угол. Пока найдет, то да се, Аришку дома замордуют, батька ее шибко сердитый и упрямый… Вот ведь что делается, Павел Сидорович. Калечат жизнь людям, проклятые! – Тимофей сжал кулаки, заросшие светлой щетиной скулы напряглись, припомнил, наверное, и свое горе. – Семка, иди сюда, говорить будем.
Семка подошел с неохотой, прислонился спиной к печке, с хмурой сосредоточенностью принялся обкусывать ногти.
– Говорю ему, Павел Сидорович, чтобы ехал в город. Не хочет.
– Не выживу в городе, душно там.
– Ха! Цыпа какая, не выживет! Об лоб поросенка убить можно, а бормочешь такое.
– При чем тут лоб?.. – Семка говорил уныло. Он, кажется, уже смирился со своей участью.
Павел Сидорович молчал. Перед глазами маячило лицо Савостьяна с насмешливой улыбкой в бороде.
– Скажи ему, Павел Сидорович, чтобы в город ехал.
– Я другое думаю, Тимофей. Семену надо остаться здесь. Я попробую уговорить Саватея.
– Ничего не выйдет. Боится он. Вот если бы с уставщиком… – Семен вдруг встрепенулся: – Поговори с уставщиком, а! Поговори!
– С ним говорить бесполезно…
– А вдруг образумится? А?
– Может, и поговорить, Павел Сидорович? Испыток не убыток, – поддержал Семена Тимофей.
Подумав, Павел Сидорович согласился, но вовсе не потому, что надеялся разубедить Луку Осиповича, ему хотелось что-то сделать для парня, для заплаканной, беззащитной девушки, сделать немедленно, сегодня, сейчас.
На улице по-прежнему шел снег; густой, плотный, белый сумрак делал мир тесным. Лука Осипович встретился ему на крыльце. Он сметал со ступенек снег потрепанным веником. На Павла Сидоровича глянул косо, с подозрительностью и удивлением.
– Зачем пожаловал?
– По делу. Может быть, в избу зайдем?
– Без тебя есть кому грязищу таскать… – Уставщик обхлопал о стену веник, поставил в угол.
Павел Сидорович напомнил ему о Семке, сказал:
– Вы бросьте над человеком измываться. Это не по божеским, не по человеческим законам…
– А тебе-то что? – К заросшему бородой лицу уставщика прихлынула кровь. – Зачем в наши дела лезешь? Заступник выискался! Мы никогда не потакали богоотступникам. И не будем потакать. Без того вера во Христа шатается. А почему? Посельги много в наших краях развелось, совращают мужиков непотребным словоблудием. – Уставщик поднялся на крыльцо, оперся руками на точеные перильца. – Убирайся отсюда подобру-поздорову, не то и самого вытурим из деревни.
– А ведь не вытуришь, Лука Осипович! – с веселой злостью, с вызовом сказал Павел Сидорович. – Ни бог, ни все святые тебе не помогут.
– Антихрист! Ты еще покаешься! – Лука Осипович погрозил кулаком, скрылся в сенях, заложил на засов двери. Потом он выглянул из окна и опять погрозил кулаком. Павел Сидорович засмеялся. Грозит, а сам за двери прячется!
Он перешел улицу, постучался в дом Федота Андроныча. Во дворе надрывались от злобы цепные псы. Купец сам проводил учителя в дом, усадил в прихожей, внимательно выслушал и пустился в рассуждения об устоях веры семейских, дедами завещанной. Люди живут по своим старым обычаям (и, слава создателю, неплохо живут), рушить эти обычаи никак невозможно, в них сила и крепость семейщины, и уставщик правильно делает, прижимая еретичество всякое.
– Ведь сам знаешь, что ничего правильного в этом нет. Давай-ка рассудим… Уставщик, в сущности, принудил дочь Никанора выйти замуж за человека нелюбимого – в чем ее вина перед обычаями?
– Знаешь ведь, из-за Тимошки…
– Знаю. Но почему должна мучиться она? Теперь с Семеном…
– Ты меня не уговаривай! – купец начал сердиться. – Поперли Семку с бабкой-чужеверкой – хорошо, на него глядючи другие будут каяться. Кто бы и вильнул в сторону, да вспомнит про него и одумается. Так у нас всегда делалось.
– Делалось – да, но больше не будет.
– Чего?
– Не будет, говорю так, как вам хочется.
– Ого, каким голосом заговорил! Да ты что?! Ты знай свое место!
– Я свое знаю, а вы – нет. Забываете, какое сейчас время. Смотрите, Федот Андроныч, дорого обойдется такая забывчивость.
– Стращать вздумал? – Купец, огромный, бородатый, встал медведем, загрохотал на всю избу: – Стращать? Не пужай Малашку замужем – она в девках забрюхатила! Не таким бодучим рога обламывали. Подумать только, посельга, рвань каторжная…
И пока Павел Сидорович спускался с высокого крыльца, вслед ему гремел гневный голос Федота Андроныча. А во дворе хрипели от ярости и рвались с цепи собаки, и учитель с удовольствием съездил тростью по свирепому оскалу огромного кобеля. Он не чувствовал себя побежденным, наоборот, мозг работал четко и спокойно, и ему казалось, что именно сейчас он перешагнул черту, за которой нет места сомнениям, колебаниям, пришло время действовать быстро и напористо.
Вечером он созвал мужиков, рассказал о своем разговоре с уставщиком и Федотом Андронычем.
– Как смотрите на все это? Согласны с ними?
Клим Перепелка, конечно, сразу же зашумел:
– Хватит им командирствовать! Как родился, где крестился, на ком женился – до всего дело. Нет слободы нашему человеку!
Тереха Безбородов, сминая в кулаке бороду, сказал:
– Я, к примеру, вере своей привержен, но делов ихних не одобряю. Думаю своим худым умом: неладно они делают, не по-божески.
– Верно думаешь, Терентий Федорович! – Павел Сидорович был рад, что уставщика никто не оправдывает. – Если даже и верой вашей мерить, все будет не в пользу Луки Осиповича. И за усердье в вере и за отступничество карает и награждает только бог – так?
– Так, – подтвердил Тереха.
– Почему же уставщик делает это? С богом себя поравнял?
– Павел Сидорович, а я узнавал-таки, что сказано в писании про табак, – важно проговорил Никанор и вдруг с жалобой закончил: – Не сказал, обругал, язви его в печенку!
– Раньше надо было узнавать! – сердито сказал Тимофей. – Башка твоя дурная…
– Разговор наш ни к чему, мужики, – проговорил братан Семена, Кондрат Богомазов. – Поругаем мы уставщика и разойдемся, а Семке надо горе мыкать где-то на стороне.
– Да, это так, – вздохнул Тереха.
– Совсем не так, – возразил Павел Сидорович. – Мы можем сделать, что Семен останется тут. Для того и собрал я вас.
– Не-е, ничего не сделать, батька его не примет – где жить будет? – спросил Кондрат.
– Пусть у меня живет, – предложил Тимофей. – Изба большая, а населения – я да мать. Но дело не в том. Главное, земли ему не дадут. А что без своей земли делать? В работники, известно, никто из богатых не возьмет…
Мужики подошли к тому, куда их с самого начала вел Павел Сидорович. Сейчас они должны или пойти дальше, или все, о чем раньше судили-рядили – пустые разговоры, не стоящие ломаного гроша. Подсказать? Нет, пусть сами…
– Вот жизня, черт возьми! – чертыхнулся Клим. – Со всех сторон наш брат зажатый… Постойте, а почему они должны землю распределять? У нас же Совет будет!
«Молодец все-таки Клим!» – мысленно похвалил его Павел Сидорович, вслух сказал:
– Но Совета у нас нет пока что. Сами решили обождать.
– Ждать, выходит, некогда! Что молчите, мужики? – Клим обвел всех единственным глазом. – Или пусть Семкина жизнь пропадает?
– Чего ждать? – спросил Тимофей. – Ты как, Терентий Федорович, все еще опасаешься?
– Опасаюсь… – признался Тереха. – Но раз такое дело, пусть будет и у нас Совет.
– В писании сказано: нет власти, аще не от бога, – провозгласил Никанор. – Раз господь допускает, чтобы Советы были, значит, и он за них.
– За них, за них, – засмеялся Тимофей, поднял палец к потолку: – Там тоже революцпя.
Засмеялись и мужики, негромко, сдержанно.
6
Вернулся Захар из улуса домой, послушал разговоры мужиков и дал себе слово не ввязываться в затею Клима Перепелки и учителя. Он даже не собирался идти на сход. Сидел у окна, смотрел, как люди один по одному тянулись к сборне. Первым прошли Клим Перепелка, Тимоха Носков и хромой учитель. Клим заметил Захара в окне и отвернулся. Накануне он был у Захара. Курил, рассказывал новости. Под конец радостно сообщил:
– А мы порешили выдвинуть тебя в Совет. Фронтовик, свой брат – зипунник, таким и нужно нонешную власть отдать.
– Да вы что, очумели? – рассердился Захар. – Мне ваш Совет нужен как собаке палка! Еще, может, что придумаешь?
– Вот то раз! Ему люди доверие выказывают, а он брыкается. Тяжелый ты елемент, Захар, тяжелый и отсталый. Не пойму, какой ты человек. Вроде наш, свойский, а присмотришься… – не досказав, Клим ушел, не простившись.
А теперь вот нарочно отвернулся. Ну и пусть. У каждого своя голова на плечах. Начхать на Клима и на ихнюю власть. Скорей бы весна пришла. Артемка пришлет, наверно, деньжонок. На двух конях десятину-другую целины разодрать можно. Просо на целине родится хорошее. Оно, говорят, в цене сейчас. Смотришь, зайдет рубль за рубль. Много ли нужно троим-то. Это у Клима семьища в избу не вмещается. Ребятишек-погодков целая орава, все мал мала меньше, попробуй прокорми-ка. С ног сбиться можно.
Захар сидел у окна, пока улица не опустела, потом прилег отдохнуть. Руки положил под голову, ноги – на спинку деревянной кровати. Над кроватью, под потолком, – некрашеные доски полатей. Доски ссохлись, потрескались, почернели. «Надо постругать и покрасить», – подумал Захар.
Из черной щели выполз бронзовый таракан, поводил длинными усами и побежал вдоль доски.
Говорят, тараканы к богатству, к деньгам. Их в доме у Захара полно в каждой щели, ночью, едва погаснет свет, начинают шуршать. Тараканов много, а богатство все не приходит, проплывает где-то стороной. Перед войной сколотились кое-какие деньжата, а уехал воевать – все пошло прахом, кошелек опустел. Да что с нее возьмешь, с Варвары? Баба… Недаром говорят: что мужик возом ни навозит, то баба рукавом растрясет. Если же подойти к этому с рассуждением, получится, что не она виновата, а война. Не пришлось бы тянуть солдатскую лямку, глядишь, во дворе три-четыре добрых коня уже было бы, а может, и дом новый, в этом-то долго не наживешь, нижние бревна совсем сгнили. Ну, да ничего! Артемка деньжонок пошлет, да урожай, бог даст, добрый уродится – дела пойдут. А как война не остановится да с Советами толку не будет, тогда хоть волком вой. Что решат все-таки на сходе? Мужики, наверно, перечить будут. Старая-то власть была привычная. А согнали царя, и пошло, не разбери-поймешь – тут и комитеты, тут и Советы, все командуют, а власти-то настоящей нету.
Захар поднялся.
– Варвара, я пойду, однако, на сходку.
Большая изба была набита народом. Люди сидели на подоконниках, стояли между рядами скамеек. Захар попробовал протиснуться вперед, но на него зашикали, задергали за полы зипуна. Пришлось стать у косяка.
– …Обчество, я так кумекаю, должно понять само, что ни к чему нам эти Советы. Ну, сами посудите. Был раньше староста. Так он ли правил делами, мужики? – На помосте стоял Лука Осипович, красный, потный, гневный. – Не староста, а старики, самые уважаемые люди дела вершили. Они и веру блюли, и устои нашей жизни оберегали, и в обиду пришлым народ не давали… А кто Совет выдумал? Безбожники, слуги дьявола. А кого в Совет продвигают? Самых немудрящих мужичишек. Они же со своим хозяйством – поросенком да тремя курицами – управиться не умеют. Нельзя им власть доверять, мужики! – Лука Осипович ткнул пальцем в сторону Клима и неторопливо, осанисто подняв голову, сошел с помоста.
Клим поднялся, поправил черный кружок на глазу, спросил:
– У кого есть желание высказаться? Прошу, гражданы и товарищи, дальше продвигать прению, то ись разговор. Только без брехни! Видели, как разошелся Лука Осипыч. Не зря всех нас сажей мажет, чует, что отошло его времечко. Прижмут Советы обирал и обдирал, не дадут соки высасывать, и пусть тогда они попробуют жиреть да умничать!.. Нет желающих говорить? И правильно. Болтали много, надо и чур знать. Закрываем прению. Советская власть позарез нам нужна, будем за нее голосовать.
Клим остановился перевести дух. А к помосткам шагнул Федот Андроныч, зычно крикнул:
– Ну ее к бесу, твою власть! Мужики, Климка хочет всех под свое голое пузо сравнять! Идите по домам, мужики. Пусть они сами по себе голосуют, сами для себя власть выбирают. По домам! – нагнув голову, Федот Андроныч направился к выходу. За ним потянулись многие мужики. Захара чуть-чуть не вытолкали за двери.
– Идите! – кричал Клим. – Не заплачем, не станем упрашивать! Без вас даже способнее…
В сборне остались мужики в рыжих зипунах, серых солдатских шинелях и недубленых полушубках.
– Кто за Советскую власть, поднимите руки, – сказал Клим.
И руки стали подниматься. Сначала одна, другая, третья… Клим считал и дважды сбивался со счета. Голосов было не так уж много, видимо, меньше, чем предполагал Клим. Он оглянулся, что-то тихо спросил у Павла Сидоровича. Тот так же тихо ответил. Клим повернулся к людям, нахмурился:
– Кто против?
Противников Советов не нашлось, ни одна рука не поднялась.
– Кто воздержался от голосования?
Подняли руки. Клим опять считал:
– Раз, два, три, четыре… – его взгляд упал на поднятую руку Захара, губы сложились в презрительную усмешку. Захар опустил руку.
7
Новый дом Савостьяна стоял на невысоком бугре на самом краю села, где дымилась на морозе речушка. Даже самый лютый холод не может укротить Сахаринку. Нет-нет и прорвет она ледяной панцирь, и густой пар виснет в воздухе, оседает на прибрежных кустах серебряной мишурой.
Лошади трусцой пробежали между кустами, сбивая легкий куржак с ветвей. Спустившись к речке, они уткнули морды в игольчатую густую наледь и стали с шумом пить холодную воду.
На берегу, опершись на суковатую березовую палку, стоял Васька Баргут. Из-под его низенькой барашковой папахи, сдвинутой набок, выбился черный чуб. На прядях волос – легкий налет инея. От этого они кажутся тронутыми сединой.
Рыжий жеребчик, напившись первым, поднял голову, роняя с губ капли воды. Рядом с ним пил воду мосластый, старый мерин. Жеребчик вдруг вцепился ему зубами в загривок.
– Я те побалую! – закричал Баргут и поднял палку. Жеребчик повернулся к мерину задом, лягнул его, выскочил на берег и, задрав голову, побежал домой.
Рыжий жеребчик Юнька был любимцем Баргута. Не один раз во время ночных налетов на бурятские табуны его быстрые ноги уносили Ваську от погони.
Баргут еще в малолетстве потерял родителей. Умерли они или бросили его, этого он не знал. Ходил по деревням, где выпрашивая, где воруя кусок хлеба. Лет пятнадцати просить милостыню стало неловко, а ужиться ни у одного хозяина не мог. Вот тогда-то он и попался на глаза Савостьяну. Тот привел Ваську к себе домой, заставил умыться, остриг кудлатую голову, одел в новые штаны и рубаху из китайской далембы.
Баргут стал работать у Савостьяна – задавал лошадям и коровам корм, чистил стайки, возил дрова, сено и был доволен, что мог ежедневно спать в тепле и есть досыта.
Жил он в старом зимовье, разгороженном на две части. В одной половине зимой держали новорожденных телят и ягнят, а в другой – за дощатой перегородкой стоял скрипучий деревянный топчан Васьки.
С деревенскими ребятами Баргут не знался. Даже с Федькой, сыном Савостьяна, разговаривал редко. Длинными зимними вечерами он сидел у печки и при красноватом свете тлеющих дров вырезал из поленьев животных и птиц, раскрашивал их и ставил на подоконник. Фигурки стояли не больше трех-четырех дней, потом Баргут раскалывал их топором и кидал в печку.
Поселив Баргута в зимовье, Савостьян в первый же день подозвал его к себе и сказал:
– Кормить и одевать буду, как сына родного. Но работу спрошу. А главное, держи язык за зубами. Станешь болтать – выдеру его вместе с потрохами, а пузо соломой набью.
Баргут на это ничего не ответил. Помогая Савоське сбывать краденых лошадей, он не подавал виду, что знает о проделках своего хозяина. Савостьян сразу оценил замкнутый характер парня и стал брать его с собой в ночные набеги на пастбища бурятских скотоводов. Скачки в кромешной тьме по степи на лошадях с обвязанными войлоком копытами, опасности и тревоги пришлись Баргуту по сердцу. Вскоре он стал выезжать за чужими конями один.
Был Баргут смел и удачлив, Савостьян любил его за удаль чуть ли не больше родных детей. Васька понимал это и старался во всем угождать хозяину.
Семейские Ваську недолюбливали, причисляли к чужакам-нехристям. У кого бы что ни пропало, говорили, что он утащил. А зачем Баргуту их добро, никто не спросит. Как-то чуть свет прибежала Мельничиха. Нечесаные волосы висели сосульками, нос в саже. Увидела Баргута, заорала во всю ивановскую, что он, мол, такой-сякой, рубаху мужикову спер. Чесучовую рубаху: ей, мол, цены нет.
Баргут вытолкал Мельничиху из зимовья в шею, она еще долго визжала за окном. Он вышел на улицу, пригрозил ей березовым поленом. Убежала. А вечером увидела его на улице и как ни в чем не бывало кричит через дорогу:
– Нашла я рубаху мужикову, Баргутка. Упала она с веревки на землю, снежком припорошило, я и не видела…
…Лошади напились и пошли обратно во двор. Баргут направился за ними. По скользкой тропке к речке с коромыслом на плечах спускалась Дора Безбородова. Васька посторонился, давая ей дорогу. Она остановилась, с усмешкой глянула на него.
– Пустой день у тебя будет – не ругай, что с порожними ведрами навстречу попала.
– Я ничего и не говорю.
– А что бы ты сказал? Сам виноват. Какой леший гонит тебя на реку в такую рань?
– А тебя какой?
– Меня не леший, а мама.
– Меня тоже не леший, а Савостьян.
– Ты бы его не очень слушал, он спасибо не скажет. А мне поможешь прорубь раздолбить, заработаешь…
– Сама здоровая, продолбишь… – Баргут сделал шаг вперед, но Дора загородила дорогу коромыслом.
– Продолби, будь добрый! Там льду аршин, не меньше…
– Беда с тобой… – недовольно буркнул Васька, однако вернулся, взял тяжелую пешню и ударил острием в лед. В лицо Доры брызнули прозрачные осколки. Прикрываясь варежкой, она спросила:
– Баргутик, а ты чего на вечеринки не ходишь?
– Не хожу – и все. Кому какое дело?
– Там есть девушка одна, очень по тебе страдает.
– Пускай себе страдает. Мне-то какое дело?
– «Дело, дело»! Бубнишь одно и то же! – рассердилась Дора. – Давай сюда пешню и проваливай.
– На. Не шибко-то и охота работать за тебя. – Баргут подал пешню и пошел. Поднявшись на берег, оглянулся. Дора вычерпывала из проруби кусочки льда. «Вот сама и отдувайся, ежели такая характерная». Во дворе Баргута встретил Савостьян:
– Ты что там делал? Хоть посыльного за тобой снаряжай.
Баргут молча взял вилы-тройчатки и направился на сеновал.
– Обожди, куда поперся-то? Ты вчерась до конца был на сходке? Что там говорил Климка?
– Да ничего не говорил больше. Проголосовали…
– Ты поди тоже голосовал? – усмехнулся Савостьян в рыжую бороду.
– Голосовал. Я жа теперь взрослый. Все мои годки голосовали.
– Вона чо… – протянул Савостьян. – За Советы руку подымал?
– Подымал. Все мужики подымали. Хорошая власть, говорят…
– Дурак ты, Васька. Чужим умом живешь, пора бы и свой иметь. Без своего-то ума, паря, беда плохо жить. Эх, взрослый… – Савостьян отвернулся, плюнул себе под ноги и пошел на улицу, осуждающе качая головой. Ишь ты, «советчик» выискался! Дурачок, соображения совсем мало. А другие-то не дурачки… Как же сумел их околпачить учитель? Неужели пойдут за ним, не побоятся гнева господнего и суда людского? Не должны бы. Пошумят-пошумят и осядут, приутихнут.
Но на сердце было неспокойно и Савостьян направился к Федоту Андронычу. Он с городским народом видится, понимает в таких делах больше.
У Федота Андроныча еще не прошла вчерашняя злость, он вымерял избу большими шагами, покусывал толстые губы. И беспокойство Савостьяна стало перерастать в тревогу. Стараясь заглушить ее, сказал:
– Что сделает Климка? Сил у него никаких нету, одно нахальство.
– Климка и Тимошка пристяжные, коренник – учитель. А он дюжой и настырный. С ним шуточки шутить нельзя.
– А думал, пустые его хлопоты. За нами, думал, будут мужики. Посмеивался…
– Разболовался народишко. Вот Тимошка… Семку мы выгнали – приютил. Да разве посмел бы он раньше сделать так? Надо что-то делать. Накинут они на шею удавку, Савостьян, попомни мое слово, – купец остановился, поцарапал шерстистую грудь.
– Надо что-то делать, Андроныч…
– В город сбираюсь, там умные люди есть, они подскажут, что делать. Но и так видно: выжигать надо поганое семя, пока оно корешки не пустило. Припугнуть бы их хорошо, чтобы отшатнулись от учителя.
– Поезжай, а мы с Лукой Осиповичем подумаем… – Савостьян поднялся. – Увидишь Федьку моего, скажи подлецу: ежели не вернется, найду на краю земли и задеру кота шкодливого.
Дома Савостьян прошел в зимовье к Баргуту. Работник сидел на табуретке и, растянув за рукава белую рубашку, внимательно смотрел на нее. Эту рубашку носил по праздникам Федька. Однажды во время драки кто-то разодрал воротник, и Федька отдал ее Баргуту.
С тех пор Баргут в праздники надевал эту рубашку. Если бы не воротник, ее можно было назвать хорошей, но один угол, неумело зачиненный, был похож на обмороженное ухо.
– Не праздновать ли собрался? – ухмыльнулся Савостьян.
Баргут бросил рубашку на кровать, нехотя ответил:
– Какой там праздник…
– Надо бы плуги поправить. Добрые хозяева за три месяца к вешной налаживаются.
– Сейчас пойду, – проговорил Баргут и, вздохнув, взялся за шапку.
– Обожди… Потолковать с тобой давно собираюсь. Хочу я усыновить тебя, Васюха. Ты хоть и нехристь, а все лучше моего оболтуса Федьки. Все тебе оставлю, когда помру. А женишься до моей смерти, выделю, заведешь свое хозяйство. Что скажешь на это, Васюха?
Баргут повел плечами: мне, мол, все равно. Такой уж он есть Баргут. Хорошо живется, плохо ли – помалкивает. Никогда не узнаешь, что он думает.
– Так что смотри на мое хозяйство как на свое. Ты моя первейшая опора и защита, за это и отблагодарю. – Савостьян взял рубашку и бросил ее к порогу. – Это барахло разорви на портянки. Не Федька тебе, а ты ему будешь дарить обноски. Хочу посоветоваться с тобой, Васюха. Боюсь я… Совет, за который ты руку подымал, разорит нас в корень.
– Там про это не говорили. Сказали: жизнь улучшать будем.
– А что же им не улучшать! Отберут добро у богатых мужиков, разделят – вот тебе и улучшение, вот тебе и равенство и братство. Все, что мы с тобой наживали годами, спустят моментом. Что нам делать, Васюха?
– Не знаю, – пробурчал Баргут.
– Намедни Тимошка болтал, будто работников держать мужикам не разрешат. Кабы не пришлось тебе, Васюха, искать пропитание в другом месте… – Савостьян замолчал. Баргут смотрел на него черными, нерусскими глазами. Он ждал, что еще скажет хозяин. Но Савостьян отвернулся, сердито дернул рыжую бороду.