Текст книги "Первое имя"
Автор книги: Иосиф Ликстанов
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)
Часть пятая. Первое имя
На рыбалку!
На минуту оторвавшись от работы, Паня окидывает взглядом краеведческий кабинет.
Фабрика, да и только! За овальным столом работают кружковцы. Крак! Это Коля Самохин расколол щипцами камешек и внимательно рассматривает излом. И тукают молоточки, и повизгивают напильники, обрабатывая камешки.
На простом сосновом столе возвышается Уральский хребет. Конечно, он значительно меньше настоящего: высота главной горы всего семьдесят сантиметров, а две другие горы, отделенные от нее неглубокими перевалами, еще ниже. И этот хребет пока не каменный, а деревянный. Все деревянное – скалы, уступы, обрывы. Но вскоре клей прихватит к дереву образцы минералов, и горы станут настоящими.
Сегодня начнется монтаж Уральского хребта. На электрической плитке разогревается клей, а Вася Марков растирает в ступке обожженный вермикулит, превращая его в перламутровые хлопья. Этот блестящий радужный снежок ляжет между образцами минералов и скроет клеевые мазки на дереве.
Вдоль стола прохаживается Николай Павлович. Одному кружковцу поможет разметь полупрозрачный асбест в пушистую белую кудель; другому посоветует, как лучше расколоть камешек; побеседует с умельцами электрокружка, которые взялись электрифицировать коллекцию; заглянет к искусникам изокружка. Они устроились за шкафом самоцветов и готовят чехол для коллекции. Каркас чехла ребята выгнули из толстой проволоки по форме деревянного горного хребта, обтянули плотным холстом и расписали холст под дремучую тайгу.
По мнению Пани, самая интересная работа досталась ему. Он вынул из грота Медной горы заднюю фанерную стенку и тонкой ножовкой вырезал в ней гнезда для самоцветов, а помогал ему Гена: шаркая напильником, он убирал острые закраины кристаллов.
Работали они молча.
Странная штука – дружба! Сломали ее когда-то мальчики горячо, бездумно, а как медленно и трудно она восстанавливается. Вот уж и помирились Пестов и Фелистеев, нашли общее дело, в котором не могут обойтись друг без друга, проводят иного времени вместе, а все-таки между ними остался холодок. Федя считает, что виноват в этом прежде всего Гена: «Гордый он, все не может забыть, как ты верх взял». Неужели так и есть, неужели можно так упорно думать об одном и том же? И сейчас задумался Гена, низко опустились длинные ресницы.
– Ну, чего молчишь? – сказал Паня. – Расскажи хоть что по истории.
– Хоть что по истории? – насмешливо переспросил Гена. – Хочешь, расскажу историю, как сегодня один волевик «Песнь о вещем Олеге» перепутал, не смог сказать, что такое тризна? Ты не радуйся, что Анна Федоровна тебе четверку поставила. Я на ее месте влепил бы тебе двойку, и будь здоров.
– Чего ты за меня взялся, Фелистеев? – сделал страдальческое лицо Паня, уже раскаиваясь, что вызвал разговор. – Мало меня Федька ругал, да? Вам всем хорошо, у вас память как надо, а у меня памяти на стихи совсем нет.
– Ты не выдумывай! При чем тут память? Сколько ты песен помнишь? Целый день петь можешь, и всё разные. А стихи путаешь.
– Сравнил! Песня поется – пой, и всё тут. Если к стихам голос подберу, так сразу запомню, а к «Вещему Олегу» хорошего голоса не нашлось…
Казалось, что Николай Павлович подслушал их разговор.
– Наш староста забыл о своей дополнительной нагрузке, – сказал он, размешивая клей.
– Я сейчас, Николай Павлович! – обрадовался Паня.
Эту нагрузку он получил, когда Николай Павлович услышал, как Паня, дурачась, смешил кружковцев шуточной песенкой. «Да ведь ты умеешь петь!» – сказал Николай Павлович. Так Паня стал запевалой в кружке. Петь он не стеснялся. Не раз мать, тоже большая песенница, говорила ему: «Если петь хочется, значит душа летать просится. Надо ей, голубке, волю дать».
– Пань, спой «Полянку»? – потребовали ребята. – Залейся, Панёк!
Только-только он набрал воздуха, чтобы ударить с переборами и перехватами милую песню:
Ты, полянка моя,
Средьтаёжная,
Зацвела ты вся.
Разукрасилась…
как дверь шумно распахнулась и вкатился Вадик.
– Николай Павлович, я за Панькой! – выпалил он, не обратив внимания на шиканье кружковцев. – Николай Павлович, сегодня рыбалка! Рыбалка с ночевой… Пань, собирайся! Григорий Васильевич уже к нам пришел с твоим ватником, и скоро машину подадут. Что ты сидишь как неживой!
– Кому нужно на рыбалку, мальчики? – сказал Николай Павлович. – Пестов, сегодня мы постараемся обойтись без тебя. Счастливого пути!
Рыбалка!.. Нет ничего прекраснее осенней рыбалки. О ней долго мечтают, к ней долго готовятся и под конец даже начинают сомневаться: да состоится ли вообще рыбалка в этом году, позволит ли погода? Но как же может не состояться рыбалка!
После надоедливых дождей небо на неделю-другую станет особенно высоким, воздух легким и острым, а дни наполнятся прозрачным золотом. И тогда горняки потянутся к Потеряйке, где их ждут смоленые долбленки, костры и гулянье.
Прежде чем лодка тронется в путь, придется поволноваться. Тысячу поводов для этого найдет Вадик. Почему долго не подают машину к дому? Почему она так медленно едет по лесопарку? И почему запаздывает вечер? Но все сделается в свое время. Спокойно погаснет в красно-медных, розовых и зеленоватых отсветах закат над Потеряйкой, рыбаки заберутся в просторную долбленку, днище которой выдолблено из толстой осины, а борта надставные, смотритель охотничьего угодья Фадей Сергеевич скажет: «Клев на уду, рыбу-кит на острогу!» – и, взмахнув снизу вверх белой бородой, столкнет лодку в воду.
Точно так же было и на этот раз.
Сначала плыли на веслах. Гребли все попеременно, за исключением Вадика, потому, что весла подчинялись ему неохотно и получалось много шума и брызг. С каждым взмахом весел лодка все глубже уходила в ночь, в тишину. Скалы и сосны на берегах стали черными, в небе густо зароились звезды, а в воде повисли синие огоньки.
– Начнем? – вполголоса спросил Филипп Константинович.
– Можем, – ответил Григорий Васильевич, уже стоявший на корме с шестом в руках.
Чиркнула спичка. Филипп Константинович поджег смольё – куски сухого соснового пня, сложенные на козе, то-есть на железных вилах, прилаженных к носу лодки; золотой пружиной развернулось пламя; душистый дым наполнил ноздри. Вадик принялся тереть глаза и расчихался.
Все вокруг сразу изменилось.
На небе сохранились только самые большие звезды, да и те стали тусклыми, неверными, а бесчисленные небесные искорки-пылинки бесследно исчезли. Лодку обступила темнота. Зато в воде, которая минуту назад была совсем черной, открылся подводный мир.
Мальчики свесили головы через борт лодки.
Отблески огня передвигались по мелкому чистому песку, собранному в мягкие складки там, где проходило сильное течение. На песке островками сидели водоросли – то пушистые, то вытянувшиеся по течению, как длинные, хорошо расчесанные волосы. И вдруг камень поднимал со дна мохнатую тупую морду, вдруг затонувшая коряга протянула к лодке волосатые лапы, вдруг дно круто падало в омут, и сердце чуть-чуть замирало над пустотой.
– Хорошо бы достать водолазный костюм и пойти по дну, как капитан Немо. Куда хочешь зайдешь и все посмотришь! – размечтался Вадик.
– Тише, болтушка, на берег высажу! – пригрозил сыну Колмогоров.
Начались Сто протоков, как железногорцы называли множество водяных тропинок, проложенных Потеряйкой, – таких узких, что с лодки можно было дотянуться до шершавых береговых скал.
Что-то дадут Сто протоков сегодня?.. Филипп Константинович стоит немного нагнувшись и вглядывается в воду. Почти незаметными движениями руки, отставленной в сторону, он отдает приказания своему напарнику, который шестом подталкивает лодку: «Медленнее… Немного правее… Еще медленнее. Стоп!»
Он оборачивается к мальчикам и молча показывает им за борт.
Что там? На что смотреть? На эти водоросли, почти сплошь застлавшие дно?.. Мальчики напрягают зрение до боли в глазах и ничего не видят. Водоросли шевелятся в струях течения, шевелятся тени водорослей на песке – и только. Но вдруг Паня вздрагивает. Среди водорослей с их равномерным движением он улавливает еще одно движение, тоже равномерное, но совсем особое. А в следующее мгновение Паня готов крикнуть: «Щука, щука!»
Длинная и узкая полосатая рыба, спящая среди водорослей, медленно поводит хвостом из стороны в сторону, и тень, лежащая на песке, повторяет каждое движение рыбы.
– Вижу, вижу! – шепчет Вадик. – Рыба-кит…
Тем временем Григорий Васильевич приостановил лодку, а Филипп Константинович навел острогу, приблизил ее к спящей щуке жальца остроги уже над самой щукой, так близко-близко…
«Ой, уйдет, уйдет!» – томится Паня.
Дальше все происходит молниеносно. На дне реки между водорослями рыжим облачком встает песок, взбитый заостроженной рыбой. Филипп Константинович выхватывает острогу с добычей из воды, и рыба хлещет воздух хвостом, обвивается вокруг остроги своим сильным телом. В руке Филиппе Константиновича топор. Рраз! – и, оглушенная ударом обуха по голове, тяжелая рыбина звучно шлепается на дно лодки.
– Ура! – вскрикивает Вадик и зажимает рот ладонью.
– Счет открыт, Григорий Васильевич, – сообщает Колмогоров. – Ваша очередь!
Он старается говорить равнодушно, будто ничего особенного не произошло, но в его голосе звучит задор, вызов.
– Попытаю и я счастья, – отвечает Пестов, меняясь местами со своим соперником и передавая ему шест.
Он тоже говорит спокойно, но это притворное спокойствие, сквозь которое явственно проступает разбуженная ловецкая ревность.
Нетерпеливо ждет исхода поединка Паня и свирепо шипит на Вадика, когда тот начинает болтать. Хочется, чтобы батька добыл щуку во всяком случае не меньшую, чем Колмогоровская.
– Сыграли вничью! – с торжеством восклицает Григорий Васильевич, бросая на дно лодки свою добычу. – Чем наша хуже вашей?
Изловчившись, Паня хватает рыбу под жабры.
– Ага, попалась, которая кусалась! – радуется он.
Огромной, тяжелой кажется ему рыба, добытая отцом. Просто бревно, а не щука!
Потом начинается самое прекрасное.
В руках у Пани холодный шест, доверенный ему старшими. Этим шестом он «пихается», то-есть толкает долбленку вперед и подводит ее к добыче. Спешить и небрежничать нельзя: поспешишь, нашумишь – спугнешь рыбу. Преисполненный чувства ответственности, он осторожно-осторожно жмет концом шеста в дно реки я, прикусив язык, ловит каждый жест рыбаков.
– Ух, холодно! Пар изо рта, как зимой… Пест, держи шест, – в рифму говорит Вадик, выбивая зубами меткую дробь. Он ныряет под тулупы, предусмотрительно захваченные рыбаками, и начинает соблазнять Паню: – Ох, и тепло! Тебе не завидно?
Стоило ехать на рыбалку, чтобы забраться под тулупы! Паня не удостаивает Вадика ответом. Он смотрит, смотрит… Позади и по сторонам видны скалы и могучие сосны, освещенные огнем, пылающим на носу лодки, а впереди нет ничего, кроме фигур рыбаков, словно вырезанных из черной бумаги и обведенных узкой красной каймой. И потрескивает смолье да шипят угольки, падающие в воду: пшик! пшик!
Проток огибает скалу.
На воду лег багряный отблеск, стал сгущаться, вытягиваться. Пурпурная черта пробежала по черному контуру скалы, и наперерез выплыла другая долбленка с двумя огнями. Один пылал на железной козе, а другой – ярким отражением в воде. На этой лодке тоже были два ловца с острогами.
«Взрывник Антонов с братом-механиком. А пихается Лёнька», – узнал их Паня.
Рыбаки разминулись, не окликнув друг друга, и снова кажется, что есть лишь одна лодка в мире, бесшумно плывущая по извилистому протоку.
– Устал, помощник? Отправляйся к отцу.
Филипп Константинович берет у Пани шест, и наступает блаженная, страшная минута.
Из рук отца Паня получает острогу и крепко сжимает гладкое холодное древко. Отец ставит Паню у борта, заменяет пилотку на его голове своей кепкой и надвигает козырек пониже, чтобы огонь не слепил глаза.
Того и гляди, этот сон рассеется: и пламя, бросающее искры в темноту, и волнистый розовый песок на дне протока в невидимой воде, и тревожное счастье. Паня вглядывается в воду, а там ничего, ничего нет. Затонувшая ветка… Узкое ребро подводного камня… А это, это? Почему отец показывает рукой вниз, за борт? Неужели Паня не ошибся и действительно увидел… Что? Почти ничего – полосатую, едва приметную черточку среди водорослей. Щука! Ну да, щука! Шевелится ее хвост, и шевелится ее тень, лежащая на песке. Теперь Паня видит всё-всё…
– Подводи! – чуть слышно говорят отец.
Легко сказать, да как сделать! Паня опускает острогу в воду, и острога будто ломается. Вся часть остроги, ушедшая в воду, отгибается в сторону, смотрит мимо щуки. Но, конечно, юный ловец на практике знаком с физическим законом преломления лучей в воде. Сжав челюсти, он борется с этим проказливым законом, подтягивает острогу ближе к себе, одновременно приближая ее к щуке, и… замирает, испуганный дрожью и бессилием своей руки. Только что острые жальца были так далеко от рыбы, а теперь почти касаются ее, и добыча сию минуту сорвется, уйдет из-под самого носа…
– Удар! – взмахивает рукой отец.
На миг Паню охватывает острое отчаяние. Ни за что не попасть ему в эту почти незримую цель, потому что дрожит рука и не слушается ее острога… Но это мгновение уже прошло. Кажется, что кто-то другой, ловкий и сильный, собрав внимание и волю в одну точку, быстро наносит удар.
– Как? – спрашивает Колмогоров.
Разве Паня знает – как! Он ничего не соображает, но, вернее всего, он промахнулся и опозорился. Острога не сопротивляется его руке, она лишь едва ощутимо вздрагивает.
– Ну, герой, с первого удара в ловцы вышел! – хвалит отец.
Сдерживая вопль восторга, Паня рассматривает щуренка, обвившегося вокруг железок остроги.
– Попался, который кусался! – шепчет он.
Кончилось смольё, погасли в воде последние угольки, и темнота бесшумно, мягко навалилась на лодку. Глаза вскоре привыкли к ней и вновь увидели причудливые скалы, сосны на берегу и все звезды, даже самые маленькие, соткавшие в небе серебряный мерцающий покров. Зато вода стала черной-черной, и её густо населили синие огоньки.
Под тулупом, в тепле, безмятежно, посапывает Вадик.
– Вадька! – толкает его Паня. – Я щуренка заострожил и еще два раза ударил, чуть не попал… Ну, Вадька, слышишь?
– Мм… чего ты толкаешься? – огорченно вздыхает Вадик.
Спит Вадька, спит, и не с кем поделиться радостью. Ее так много, что все кажется замечательным: и свежий клюквенный запах овчины, напоминающий о морозной зиме, и тихая песня отца, сидящего на веслах, и даже мирное посапывание Вадика. А Паня не спит, и еще не спит, и опять-таки не спит, и никогда не заснет, чтобы не расстаться с ощущением своей невероятной удачи.
У костра
Мальчики одновременно выставили головы из-под тулупов.
Разбудила их своим лаем собака, положившая лапы на неподвижный борт долбленки.
– Трезор!.. Это же Трезор Борисова от Тирана и Магмы, – сказал Вадик, знавший родословные всех охотничьих собак на Железной Горе. – Смотри, Панька, сколько костров! Весь берег в кострах.
Вдоль берега, насколько видел глаз, горели костры, большие вблизи, маленькие вдали. Казалось, огненное ожерелье охватило понизу темную громаду Шатровой горы, заслонившей половину неба с его звездами.
Убедившись, что под тулупом нет никакой дичи, а только заспанные знакомые мальчики, не имеющие ружей и поэтому совершенно бесполезные, потомок Тирана и Магмы, равнодушно помахивая тонким хвостом, побежал к костру, пылавшему неподалеку от охотничьей избушки.
Дрожа спросонок от ночной свежести, протирая глаза, мальчики подошли к костру и увидели Григория Васильевича, Филиппа Константиновича и еще секретаря парткома Юрия Самсоновича Борисова. Он был в подпоясанном бушлате, в высоких сапогах, и от этого казался особенно грудным, большим; между коленями он держал охотничье ружье в чехле.
– Разбудил вас мой Трезор Трезвоныч?.. Эх вы, сони! Садитесь чай пить и меня, приблудного, в компанию возьмите, – прогудел Борисов, притянул к себе мальчиков и усадил возле костра.
– Уж так и быть, за хорошую весточку чайком побалуем… – Григорий Васильевич поправил гибкую жердь, на которой висел медный, успевший засмолиться в дыме чайник. – Значит, рад Степан?
– Еще бы! И не один он рад. Сбежались в траншею машинисты экскаваторов, транспортники, хотели Степана качать, да не осилили, – рассказывал Борисов, теребя свои усы, золотые в свете костра. – Но событие большое – шутка ли, вровне с Пестовым сработать, его сегодняшний рекорд повторить!
– Панька, слышишь? – ахнул Вадик. – Вровне с Григорием Васильевичем! Нагнал на рекорде!
Стоя у костра на коленях, не обращая внимания на дым, щипавший глаза. Паня смотрел на отца. Вот и случилось то, что должно было случиться, так как Степан работал с каждым днем все лучше. Но теперь, когда это случилось, Паня ждал, что скажет отец. И как нужно было ему это слово батьки, чтобы разобраться в суматохе своих мыслей!
Задумчиво смотрел на огонь Григорий Васильевич. Его лицо, помолодевшее в свете костра, едва заметно улыбалось.
– Ну, теперь прибавится у молодых работников смелости, да и мои дружки-шефы подтянутся. Как ни поверни, со всех сторон хорошо, – сказал Григорий Васильевич и стукнул кулаком по колену. – Попал впросак товарищ Марков, попал! Выдумал он потолок, а мой Степка возьми и выскочи на самый верх. Эх, потолочники! И спроси их, чего суетятся, зачем для человека всякие путы придумывают?
Чайник шумно забурлил, застучал крышкой и плеснул на раскаленные угли. Григорий Васильевич снял его, поставил на землю и разлил чай в кружки.
– Большое дело сделано! – сказал Филипп Константинович, сдувая пар с горячего чая. – Нас обвиняли в плохом подборе бригады машинистов на «Четырнадцатом», этим объясняли задержку работ по проходке траншеи. Теперь «Четырнадцатый» опережает график. Через несколько дней мы покроем наш долг в кубометрах.
Лицо Борисова было серьезным, задумчивым, когда он сказал:
– Это еще не победа, но победа уже у нас в руках. Особенно радует, что в борьбе за траншею растут все молодые работники карьеров. Значит, победа будет настоящей!
– Победа! Победа! – пискнул Вадик.
– Что дальше, Григорий Васильевич? – спросил Борисов.
– Что же, – сказал Пестов, отпивая из кружки. – Ясное дело, надо Степана поддержать, чтобы он не вздумал на печь полезть. Хоть Степа человек и самостоятельный, из крутого теста, а все же… Как думаешь, товарищ Борисов, не пора ли нам со Степаном договор социалистического соревнования пересмотреть, равные обязательства взять?
– Не рано ли?.. Подождать бы немного, посмотреть, как у Полукрюкова дальше дело пойдет, – проговорил Филипп Константинович. – Серьезное дело – соревноваться с Пестовым на равных условиях. Григорий Васильевич уступать не любит. Рванется вперед – останется его ученик далеко позади, попадет в неловкое положение.
– Зачем же так судить? – не согласился с ним Пестов. – Степан уже себя показал, а соревнование ему огня прибавит. Ну, конечно, придется парню помогать, это я понимаю.
«Еще помогать? – опасливо подумал Паня. – Уж и так сравнялись…»
– Да, еще больше помогать, еще лучше учить, – поддержал Пестова Борисов. – В понедельник потолкуем об этом в парткоме, а пока… Хорошо вам, товарищи, отдыхать да греться, когда у вас рыба для ухи заготовлена. У меня патронташ полный, а ягдташ пустой. Обидно! – Он выплеснул остатки чая из кружки в огонь, попрощался с хозяевами костра и предложил ребятам: – Проводите-ка меня, юные рыболовы. Нет ничего лучше леса на рассвете… Трезор, лентяй, на работу!
Собака, пригревшаяся у костра, зевнула с визгом, потянулась, коснувшись брюхом земли, встряхнулась и побежала впереди хозяина, нюхая воздух и фыркая в траву.
«Мало ты видишь!»
Лес обступил Борисова и мальчиков, когда они оставили позади себя прибрежную поляну. Паня едва различал в темноте фигуру Борисова, который легко, бесшумно шел по тропинке, и белое пятно-седло на спине Трезора, шнырявшего в зарослях папоротника. А впрочем, как вскоре выяснилось, было не так уж и темно. Между стволами и ветвями сосен просочился свет ранней зари, и звезды над головой поредели. Заря рождалась в настороженной тишине, слух улавливал каждый шелест, каждый шорох ночной живности, кончавшей свой таинственный промысел.
– Как, ребята, поживаете, как подвигается коллекция для Дворца культуры? – спросил Борисов.
Мальчики рассказали ему о коллекции и заодно о том, что Неверов уже выклеил середину доски почета.
– Юрий Самсонович, а кто на доске почета будет первым? Тот, кто до праздника лучше всех сработает, правда? А если Полукрюков сработает лучше Григория Васильевича, так его напишут первым? – внезапно выложил кучу вопросов Вадик.
Паня даже немного испугался, потому что он услышал свою собственную затаившуюся мысль, высказанную просто и напрямик.
Вадик продолжал тараторить:
– Я, Юрий Самсонович, самый главный болельщик Григория Васильевича, а он уже научил Степана работать по-пестовски и еще будет учить. Значит, Степан будет определенно лучше всех работать, потому что он очень способный. И, значит, на доске почета…
– Погоди, погоди! – остановил его Борисов. – Эту доску мы откроем к празднику, и мало ли что еще может случиться на руднике до праздника. Так что пока не стоит гадать. Имей только в виду, что Гора Железная без ошибки разберется, чье имя должно быть первым.
– Понятно! – бодро заверил его Вадик, но не унялся: – А я все-таки хочу сейчас знать. Юрий Самсонович…
– Экий нетерпеливый! – Борисов усмешливо спросил у Пани: – А тебя, Панёк, этот вопрос тоже занимает?
– Занимает, конечно, – признался Паня.
– И ты тоже загадываешь, прикидываешь так и этак?
– А чего… – ответил Паня. – В соревновании батя все равно не уступит Степану Яковлевичу, с первого места не сойдет.
Вдруг Паня увидел совсем близко глаза Борисова; они светились под бровями, которые в утренних сумерках были не рыжеватыми, а черными.
– Друг ты мой, малец сердечный! – мягко прогудел над самым ухом Пани его голос. – Гордишься ты отцом, стеной за него стоишь. И хорошо! А думаешь, другие им не гордятся? Вся Гора Железная хочет, чтобы Пестов, настоящий человек, настоящий коммунист, работал лучше всех. Любит наша Гора хороших работников, бережет их, прославляет. Ну, а если кто-нибудь сработает лучше Пестова? Ведь у нас способных людей много, у нас люди быстро растут. Как Горе Железной в таком случае быть, как к этому событию отнестись?
– Не знаю… – прошептал потерявшийся Паня.
– Не знаешь? Потому не знаешь, что мало ты видишь, Панёк. Слышал я, что ты каждый рекорд отца, как таблицу умножения, помнишь. Так? А думаешь, Пестов нас радует только своими рекордами? Нет, он нам еще одну радость несет, и она не меньше, чем первая, никак не меньше!.. Ты знаешь, что такое социалистическое соревнование? Ну-с, товарищ пионер, держи экзамен!
Знал ли это Паня? Да, как будто знал. В классе об этом говорилось, в газетах писалось, и… возникла в памяти доска общерудничного социалистического соревнования, установленная возле рудоуправления, и большие блестящие буквы той надписи, которой открывалась доска. Он видел эту надпись сотни раз и знал, о чем это, а не запомнил.
– Я знаю, только я наизусть не могу, у меня память слабая… – сказал он.
– И не надо наизусть. Говори своими словами.
– Социалистическое соревнование… это когда кто-нибудь хорошо работает, так он должен помогать тому, кто хуже работает, – стал припоминать Паня.
– Точно! Помогать по-товарищески. А для чего?
– Для общего подъема! – вспомнил Паня, обрадовался и заторопился: – А кто работает хуже, чем другие, тот должен учиться и догонять лучших тоже для общего подъема…
– Видишь, твой отец так и поступает: отдает ученикам свои знания, свой опыт. Понимаешь, он свое сердце отдает людям, чтобы росли новые богатыри труда, чтобы был общий подъем. А что на вершине этого подъема? Знаешь?
– Коммунизм, да? – сказал Паня.
– Коммунизм! – повторил Борисов. – Чем больше становится хороших работников, тем быстрее мы идем к коммунизму. Гордись тем, что твой батька так хорошо работает. Гордись и тем, что вокруг твоего батьки растут новые богатыри, радуйся этому вместе со всей Горой Железной. Понял?
С ружьем за плечами Борисов зашагал по тропинке и вскоре бесшумной тенью скрылся в чащобе.
– Тебе все ясно, Пань? – спросил Вадик. – Я совсем ничего не понимаю… Только, знаешь, я все равно думаю, что если Степан до праздника сработает лучше, так…
После разговора с Борисовым эта суета Вадика вдруг показалась Пане такой неуместной, глупой, даже оскорбительной, что хоть уши затыкай.
– Кто скорей? – И Паня побежал по тропинке; потом замедлил бег, пропустил вперед добросовестно пыхтевшего Вадика и не спеша пересек прибрежную поляну.
Все было тихо. Филипп Константинович и Григорий Васильевич спали, укрывшись тулупами, а костер погас и угли подернулись пушистым сизым пеплом.
– Я уже на финише, ага! – похвастался Вадик, успевший нырнуть к своему отцу под тулуп.
– Рекордсмен, ничего не скажешь, – похвалил его Паня.
Положив сушняка на пепелище, он оживил огонь, сел и задумался, загляделся… Необычно было все вокруг: небо серебряное, а стволы, ветки сосен и каждая хвоинка – словно нарисованные чертежной тушью; вода в Потеряйке тоже светлая, блестящая, как ртуть, а лодка, стоящая у берега, совсем черная.
Из охотничьей избушки вышел смотритель охотничьего угодья Фадей Сергеевич и склонился над лодкой посмотреть улов.
– Ничего, удачливые-добычливые! – сказал он с утренней хрипотцой в голосе. – А ты, сын милый, что не спишь? Спи, знай себе.
– Нет… – И Пане показалось, что этим незаметным движением губ он чуть не разрешил то, что заняло его душу.
Отец поднял голову, увидел, что Паня сидит у костра, и успокоился.
– Залезай под тулуп, – предложил он, и его глаза сразу закрылись: он снова заснул, прежде чем улыбка оставила его лицо.
Все было попрежнему серебряным и черным, но черное понемногу туманилось, расплывалось, а серебряное едва заметно смягчалось, будто небо подернулось тонкой золотой пылью. Это загорался день – еще молчаливый, еще не нашедший дневных звуков, как чувства Пани еще не нашли слов, объясняющих то, что творилось в его душе. Это дума – большая, необычная – овладела его душой и ведет его дальше и дальше, уводит от самого себя, открывает ему то, что было непонятно, недоступно…
Смотрит Паня на спящего отца, вглядывается в его лицо, замечает то, чего не замечал раньше, и эти маленькие открытия трогают сердце так нежно, так больно… Похудел батя за последнее время, стало больше белых волос, прибавилось морщинок у глаз и на лбу. Это последние невысказанные тревоги и опасения оставили свой след, свою отметину. «Мало ты видишь!» – только что сказал Борисов Пане. И вот, не шевелясь, смотрит, смотрит на отца Паня, будто увидел его впервые… Как же так? Ведь он знал своего отца, знал его голос, усмешку, поступь, привычки, знал он и то, что всегда казалось ему самым главным в отце: победы и награды, питавшие его, Панину, гордость. Знал, знал и теперь понимает, всем сердцем чувствует, что из-за своей детской суеты не разглядел он этого человека, не понял, что его батька еще больше, еще лучше, чем казалось раньше. «Настоящий человек, настоящий коммунист», – сказал о нем Борисов. Да, герой, богатырь – и такой простой, такой необыкновенно простой, что нет на свете человека дороже и ближе. Смотрит, смотрит на отца Паня, и тихо-тихо у него на душе…
Ветер, прилетевший из-за Потеряйки, сдул серый пепел с углей, завил его пляшущим вихорьком и рассыпал, рассеял, развеял. Брр, как свежо!.. Небо стало яркозолотым, но казалось холодным, потому что шуршал, шипел ветер в сосновой хвое.
– Ложись, поспи! – приказал отец, разбуженный порывом ветра. – Не выспишься – весь день себе испортишь. Ишь, в пепле весь, как дед Мороз в снегу.
Дрожащий от холода Паня поскорее стряхнул с себя пепел, устроился под тулупом, взял руку отца и зажал ее подмышкой, а отец пошевелил пальцами и слегка пощекотал его.
– Спи, Панька, не балуй, – с шутливой строгостью шепчет он. – Спи, неслух, баловень!
– А не буду, не хочу спать! – говорит Паня, укладываясь поудобнее. – Так полежу.
– Ну, лежи так, – соглашается отец. – Это можно. Полежи…
И посмеивается: знает, хитрый, что Паня сейчас словно в омут нырнет.