Текст книги "Малина"
Автор книги: Ингеборг Бахман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
Я, например, никогда еще не заговаривал на улице с незнакомой женщиной, и раньше мне бы никогда не пришло в голову, например, что такая вот незнакомка сразу же с незнакомцем, – что скажешь?
– Не преувеличивай!
– Мне, например, все еще непонятно, чем ты, в сущности, занимаешься. Что, например, можно целый день делать дома, не трогаясь с места? Дай мне, например, немножко подумать. Нет, только ничего мне не рассказывай.
– Пожалуйста, мне это совсем не трудно!
– Я, например, совсем не любопытен, не говори мне ничего, я только сам задаю себе кое-какие вопросы, но поскольку я беспримерно деликатен, то и не жду ответа.
– Иван, не надо так!
– А как надо?
– Если я, например, приду сегодня вечером домой усталая, но несмотря на это все-таки буду ждать звонка, что, например, ты, Иван, на это скажешь?
– Лучше, как придешь, ложись сразу спать, госпожа Хитрованка.
И с этой фразой Иван ушел.
В отличие от других мужчин Иван совершенно не переносит, когда я специально жду его звонка, когда отвожу для него время, сообразуюсь с его свободными часами, так что я делаю это втайне, я приноравливаюсь к нему и думаю о его премудростях, ибо от него я впервые услышала множество премудростей. Однако теперь уже поздно, встретить бы мне Ивана по дороге на почту лет пятнадцать назад. Учиться-то еще не поздно, но как мало времени останется у меня, чтобы применить полученные знания. Но прежде чем заснуть сегодня по Иванову велению, я думаю о том, что тогда неспособна была бы усвоить урок во всем объеме.
Звонит, жужжит, воркует телефон, я хватаю трубку, хочу уже сказать: «Алло!» – ведь это может быть Иван, но потом тихонько кладу ее, потому что сегодня мне отказано в последнем звонке. Звонок раздается опять, но сразу умолкает, звонили осторожно, наверно, это был Иван, это мог быть только Иван, а я не хочу лежать здесь мертвой, еще нет, если это и вправду был Иван, то пусть он будет мною доволен и думает, что я давно сплю.
Но сегодня я курю, и жду, и курю возле телефона заполночь, и снимаю трубку, и Иван спрашивает, и я отвечаю.
Сейчас, я только возьму пепельницу
Минутку, я тоже
Ты тоже закуриваешь
Так. Да. Нет, не получается
У тебя спичек нет?
Есть последняя, нет, прикурю от свечки
Ты тоже слышишь? Звуки где-то на линии
У телефона ведь бывают свои штучки
Что? Все время кто-то вмешивается
Какие еще тучки
Я сказала «штучки», ничего существенного, первая буква «ша»
Не понимаю, что за тучки
Прости, на сей раз это было злосчастное слово
Что значит злосчастное, что ты имеешь в виду?
Ничего, просто если без конца повторяешь какое-то слово
Но даже если одновременно разговаривают четыре человека, мне все-таки удается расслышать голос Ивана, а пока я его слышу и знаю, что он слышит меня, я жива. Пока телефон, даже когда нам приходится прервать разговор, снова звонит, визжит, звякает, ревет, иногда на один тон выше и на несколько тонов ниже, чем надо, и его все равно слышно, даже если хлопаешь дверцей холодильника, пускаешь проигрыватель или воду в ванной, – а кто знает, на что способен телефон, и можно ли предвидеть его внезапные выходки? До тех пор, пока он все-таки доносит до меня голос Ивана, независимо от того, понимаем ли мы друг друга, понимаем с трудом или не понимаем совсем, поскольку венская телефонная сеть на какие-то минуты вырубается, – пока это так, мне все безразлично, даже то, что он хочет мне сказать, и, полная ожидания, то оживая, то погибая, я опять начинаю с «Алло?». Только Иван ничего этого не знает, он звонит или не звонит, нет, он все-таки звонит.
Как это мило, что ты мне
Мило, почему мило?
Просто так. Это мило с твоей стороны
А я стою на полу на коленях перед телефоном и надеюсь, что Малина тоже никогда не застанет меня в таком положении, он тоже не должен видеть, как я падаю ниц перед телефоном, словно мусульманин на молитвенный коврик, и прижимаюсь лбом к паркету.
Ты не можешь говорить немного четче
Попробую раскрутить шнур, теперь лучше?
Ну, а какие у тебя планы на сегодня?
У меня? Ах, ничего особенного
Моя Мекка и мой Иерусалим! И я такая избранная среди всех телефонных абонентов, и меня выбирают, и набирают мои цифры – 72 31 44, Иван ведь может уже на память найти меня на любом диске, и мой номер он находит уверенней, чем мои волосы, мои губы и мою руку.
Я, сегодня вечером?
Нет, если ты не можешь
Но ведь у тебя же
Верно, но я туда не хочу
Но по-моему, это, извини
Я же тебе говорю, это нисколько
Тебе лучше пойти туда, я ведь совсем забыл
Значит, забыл, значит, ты
Тогда до завтра, спокойной ночи!
Значит, у Ивана нет времени, и трубка становится ледяной, будто она не пластмассовая, а металлическая, она ползет вверх к моему виску, – я слышу, как Иван вешает свою, и мне хотелось бы, чтобы этот звук был выстрелом, коротким, мгновенным, чтобы настал конец, мне не нравится, что Иван сегодня такой, я не хочу, чтобы так было всегда, пусть придет конец. Я вешаю трубку, остаюсь стоять на коленях, потом тащусь к качалке и беру со стола книгу: «Космический полет – куда?» Читаю лихорадочно, да что за ерунда, он ведь позвонил, у него было другое на уме, а мне пора привыкнуть к тому, что он ничего не объясняет, я тоже ничего не говорю, эта глава окончена, Луну покорили, я сгребаю письма со стола в гостиной, чтобы они не раздражали Малину, снова перечитываю их у себя в кабинете, кидаю во вчерашнюю кипу, перекладываю папки с надписями: «Очень срочно», «Срочно», «Приглашения», «Отказы», «Квитанции», «Неоплаченные счета», «Оплаченные счета», «Квартира», однако не могу найти папку без надписи, которая мне нужнее всего, вдруг звонит телефон, несомненно громче, чем надо, это междугородняя, и я почти кричу, с лихорадочной любезностью, не сознавая, что говорю и с кем должна говорить: «Барышня, барышня, пожалуйста, Центральную, нас прервали, барышня!» Но откуда звонили – из Мюнхена или из Франкфурта? Так или иначе, меня прервали, я кладу трубку, шнур уже опять запутался, а я, разговаривая и забываясь, запутываюсь в нем сама, это происходит из-за телефонных разговоров с Иваном. Не могу я сейчас ради Мюнхена или кто бы это ни был десятки раз раскручивать шнур. Пусть остается запутанным. А мне остается смотреть на черный аппарат – за чтением, перед тем как пойти спать, когда я ставлю его возле кровати. Конечно, я могла бы поменять его на синий, красный или белый, только этого уже не будет, потому что в моей квартире больше ничего меняться не должно, дабы ничто, кроме единственного новшества – Ивана – меня не отвлекало, в том числе и от ожидания, когда телефон не подает признаков жизни.
Вена молчит.
Я думаю об Иване.
Я думаю о любви.
Об инъекциях реальности.
О том, что реальность продержалась всего несколько часов.
О следующей, более сильной инъекции.
Думаю в тишине.
Думаю, что уже поздно.
Это неизлечимо. И уже слишком поздно.
Но я выжила и думаю.
И я думаю, это будет не Иван.
Чтобы ни произошло, это будет нечто другое.
Я живу в Иване.
Я не переживу Ивана.
Однако, в общем, не может быть никаких сомнений в том, что мы с Иваном находим когда час, а когда и целый вечер, уделяем друг другу какое-то время, которое протекает иным образом. Мы живем разной жизнью, каждый своей, но этим не все сказано, ибо нас не покидает ощущение единства места, – Иван, который наверняка никогда о нем не думал, тоже не может его избежать. Сегодня он у меня, в следующий раз я буду у него, и если ему не хочется придумывать со мной фразы, то он ставит свою или мою шахматную доску, в своей или в моей квартире, и заставляет меня играть. Иван сердится, и то, что он выкрикивает по-венгерски между двумя ходами, это, должно быть, бранные или насмешливые слова, – так что я понимаю только «jai» и «jé», а иногда сама восклицаю: «éljen!»[7]7
Да здравствует! (венгр.)
[Закрыть]. Возглас наверняка неподобающий, но это единственное слово, какое я знаю уже несколько лет.
– Господи, что это ты делаешь со своим слоном, пожалуйста, обдумай этот ход еще раз, неужели ты до сих пор ничему от меня не научилась?
Если Иван вдобавок еще говорит: «Istenfáját!» или: «az Isten kinjátl» – я предполагаю, что эти выражения относятся к группе непереводимых Ивановых ругательств, – то этими предполагаемыми ругательствами он, разумеется, сбивает меня с толку.
– Ты играешь без всякого плана, не вводишь свои фигуры в игру, королева у тебя опять неподвижна.
Меня разбирает смех, потом я опять ломаю голову над проблемой своей неподвижности, а Иван мне подмигивает.
– Усекла? Да нет, ты ничего не усекаешь. Что у тебя там в голове – коренья, цветная капуста, зеленый салат, одни овощи. А-а, теперь эта безголовая, эта пустоголовая особа пытается меня отвлечь, знаю я эти штучки, платье сползает с плеча, но я туда не смотрю, подумай о своем слоне, вот и ноги выше колена мне показывают тоже, добрых полчаса, но сейчас тебе это нисколько не поможет. И ты, моя милая, называешь это игрой в шахматы, только со мной так не играют, ах, теперь мы строим смешную рожицу, этого я ожидал тоже, мы проиграли нашего слона, милая фрейлейн, я дам тебе еще один совет, сматывайся отсюда, сделай ход е5 – d3, но на этом моя галантность кончается.
Я швыряю ему моего слона и все еще смеюсь, ведь он играет намного лучше меня, главное, что мне все же иногда удается поставить пат.
Без всякой связи с предыдущим Иван спрашивает:
– Кто такой Малина?
На это я ответить не могу, мы продолжаем играть молча и хмуря лбы, я опять делаю ошибку, Иван не придерживается правила toucher c'est jouer[8]8
Тронуть – значит сыграть (фр.).
[Закрыть], он ставит мою фигуру на прежнее место, после этого я больше ошибок не делаю, и наша игра оканчивается патом.
За пат Иван получает честно заработанное виски, он с удовлетворением смотрит на шахматную доску – ведь благодаря ему я не проиграла, ему хочется кое-что выяснить про меня, но это терпит. Он не говорит, все еще не говорит, что именно хотел бы выяснить, только дает мне понять, что не собирается спешить с выводами, он слишком любит строить предположения, предполагает даже, что у меня есть талант, какой талант, он не знает, во всяком случае, талант этот должен быть как-то связан с «процветанием».
– Похоже, ты всегда процветала.
– Я? С чего бы это? Почему именно я?
Тут Иван на три четверти прикрывает веки и только сквозь щелочку смотрит на меня своими темными глазами, такими теплыми и большими, что ему все еще достаточно хорошо меня видно, и говорит: дело в том, что у тебя есть еще один талант – пригласить человека и самой все испортить.
– Что испортить? Мое процветание? Какое процветание?
Иван делает рукой угрожающий жест, потому что я ляпнула глупость, потому что не даю залечить то, что сейчас можно было бы залечить. Но с Иваном я об этом говорить не могу, как не могу говорить о том, почему я вздрагиваю при каждом резком движении, я все еще почти не в силах с ним говорить, правда, Ивана я не боюсь, хотя он завел мне руки за спину и удерживает меня в неподвижности. Все-таки я начинаю чаще дышать, а он еще чаще задает мне вопросы: «Кто тебя обидел? Кто вбил тебе в голову такие глупости, есть у тебя в голове хоть что-то, кроме этого дурацкого страха, я же тебя не пугаю, тебе ничего не грозит, что за фантазии у тебя в голове, набитой салатом, бобами и горохом, глупая принцесса на горошине, хотел бы я знать, – нет, я не хотел бы знать, кто все это с тобой сделал, откуда эти вздрагиванья, втягиванье головы в плечи, качание головой, отворачивание головы».
«Головных» фраз у нас полно, выше головы, так же, как телефонных фраз, как шахматных фраз, как фраз касательно всей жизни. Многих фраз нам еще недостает, не было еще ни единой фразы о чувствах, потому что Иван такой фразы не произносит, потому что я не решаюсь построить первую фразу такого рода, хоть и думаю об этой далекой, недостающей нам группе фраз, несмотря на все хорошие фразы, какие мы уже способны построить. Дело в том, что, когда мы перестаем говорить и переходим к движениям, которые нам всегда удаются, у меня на место чувств вступает ритуал, не пустая рутина – ничего не значащее повторение прежнего, а новое высокое воплощение торжественных формул с тем единственно благоговейным восторгом, на какой я действительно способна.
А Иван – ну что он может об этом знать? И тем не менее сегодня он говорит: «Так, значит, вот она, твоя религия, вот оно что». Тон его голоса изменился, он уже не такой веселый, с оттенком удивления. В конце концов, он выяснит, что со мной происходит, ведь впереди у нас вся жизнь. Быть может, не впереди, быть может, она есть у нас только сегодня, но она у нас есть, и в этом не может быть никакого сомнения.
Прежде чем Ивану уйти, мы оба сидим на кровати и курим, ему надо опять на три дня съездить в Париж, для меня это не имеет значения, я говорю небрежно: ах, вот как? – ведь между его и моими скупыми высказываниями и тем, что я действительно хотела бы ему сказать, – безмерная пустота, я хотела бы сказать ему все, а вот сижу здесь, излишне старательно гашу окурок в пепельнице, подаю пепельницу Ивану, как будто бы для меня так важно, чтобы он не стряхивал пепел на пол моей комнаты.
Для меня невозможно что-то рассказать про себя Ивану. Но продолжать, не включаясь и самой в игру – почему я говорю «в игру», правда, почему, это не мое слово, это слово Ивана, – невозможно тоже. До какой черты я дошла, знает Малина, мы только сегодня опять сидели с ним над географическими картами, над городскими планами, над словарями, рылись в словах, мы ищем места и наименования, и так создается аура, которая нужна мне тоже для того, чтобы жить и ослабить высокое напряжение чувств.
Как мне грустно, и почему Иван ничего против этого не предпримет, почему он в самом деле гасит сигарету, вместо того чтобы швырнуть пепельницу в стенку и высыпать пепел на пол, почему ему понадобилось говорить мне о Париже вместо того, чтобы остаться здесь или взять меня с собой туда, не потому, что мне хочется в Париж, а чтобы без него не пришла в упадок моя страна, моя Унгаргассенляндия, чтобы я могла ее уберечь, удержать, мою единственную отчизну, которая для меня превыше всего. Мало я говорила и много молчала, но говорю я все еще слишком много. Чересчур много. Моя замечательная страна, она не кайзеровско-королевская, нет у нее ни короны Святого Стефана, ни короны Священной Римской империи, моя страна снова едина, ей не требуется ни признания, ни легитимации, но я только устало двигаю своего слона, хотя после следующего хода Ивана мне приходится взять эту фигуру назад. Лучше я скажу ему прямо сейчас, что сдаюсь, что эту партию проиграла, но что я с удовольствием как-нибудь съездила бы с ним в Венецию или нынешним летом на Вольфгангзее, а если у него и впрямь так мало времени, то на денек в Дюрнштайн на Дунае, я там знаю одну старую гостиницу, и я ввожу в игру вино, ведь Иван так любит дюрнштайнское, да только никогда мы в эти места не поедем, потому что Иван всегда так занят, потому что ему надо в Париж и завтра придется встать в семь утра.
– А хочешь, сходим в кино? – спрашиваю я. Хорошо бы мне заманить Ивана в кино, тогда он не пойдет прямо сейчас домой, и я разворачиваю газету с кинопрограммой. «Три супермена разбушевались», «Техасец Джим», «Жаркие ночи в Рио». Но сегодня Иван больше в город ехать не хочет, он оставляет шахматные фигуры на доске, залпом допивает вино и необычайно торопливо идет к двери, как всегда не прощаясь, быть может потому, что впереди у нас вся жизнь.
Я пришиваю пуговицу к халату и время от времени поглядываю на груду бумаг на письменном столе. Фрейлейн Еллинек сидит, наклонив голову, за пишущей машинкой и ждет, она вставила два листа, проложив их копиркой, но поскольку я молчу и откусываю нитку, то она оживляется, когда звонит телефон, снимает трубку, а я говорю: «Скажите, что хотите, что меня нет, что вы пойдете посмотрите (где это фрейлейн Еллинек будет смотреть, ведь не в платяном шкафу и не в кладовке, я редко туда заглядываю), скажите, что я больна, уехала, умерла». Лицо фрейлейн Еллинек становится внимательным и вежливым, она прикрывает трубку ладонью и шепчет:
– Но это междугородняя, Гамбург.
– Пожалуйста, говорите все, что вам придет в голову.
Фрейлейн Еллинек решается сказать, что меня нет дома, нет, ей очень жаль, нет, она не знает, и она с удовлетворением вешает трубку. Все же хоть какое-то разнообразие.
А что мы напишем в Реклингхаузен, в Лондон, в Прагу? Мы же хотели сегодня ответить на эти письма, напоминает фрейлейн Еллинек, и я начинаю быстро диктовать:
«Глубокоуважаемые господа!
Большое спасибо за ваше письмо от (дата) и т. д.».
Вдруг я вспоминаю, что у пальто, которое я весной называю весенним, а осенью – осенним, отпоролась подкладка, и я бегу к стенным шкафам – надо же мне наконец пришить эту подкладку, – роюсь в поисках темно-синих ниток и, придя в хорошее настроение, спрашиваю:
– На чем мы остановились? Что я сказала? Ах да. Ах, пишите, что вам вздумается, – что я занята, или уехала, или вот-вот заболею.
Фрейлейн Еллинек, немного посмеявшись, напишет, конечно же, что я занята, потому что она сторонница сдержанных отказов, которые звучат столь же любезно, сколь и нейтрально. Не надо давать людям повод, считает фрейлейн Еллинек, которая всегда спрашивает разрешения, если ей надо зайти в ванную. Оттуда она выходит надушенная, красивая, высокая, стройная, и впрямь невеста, – она помолвлена с врачом-ассистентом из поликлиники; своими длинными, красивыми пальцами она отстукивает на машинке наилучшие пожелания, кое-где добавляя дружеский или сердечный привет.
Фрейлейн Еллинек ждет и ждет. Подкладка пришита, и мы обе отпиваем по глотку чая из наших чашек.
– Не забудьте только – «Урания», это тоже срочно.
Фрейлейн Еллинек знает, что сейчас ей можно посмеяться, поскольку мы пока еще в Вене, которая не внушает ей такого почтения, как Лондон, и Санта-Барбара, и Москва, она пишет письмо вполне самостоятельно, хотя оно подозрительно, я бы сказала, почти слово в слово повторяет письма во все народные университеты и союзы.
Потом возникает проблема с Англией, и я жую остаток синей нитки. «Знаете что, сегодня мы просто поставим точку, а всю эту дребедень напишем на той неделе. Мне вообще ничего не приходит в голову». Фрейлейн Еллинек дает мне понять, что ей уж слишком часто приходится это слышать и что толку от этого не будет, она непременно хочет начать, хочет попробовать сама.
«Dear Miss Freeman!
Thank you very much for your letter of august 14th»[9]9
Дорогая мисс Фримэн! Большое вам спасибо за ваше письмо от 14 августа (англ.).
[Закрыть].
Но тогда мне надо бы рассказать фрейлейн Еллинек всю эту запутанную историю, и я говорю умоляющим тоном:
– Разумнее всего будет, если вы напишете две строчки доктору Рихтеру и отошлете ему все четыре письма. – Я говорю нервно, потому что с минуты на минуту должен позвонить Иван. – Ах нет, я уже десятый раз вам повторяю, его имя Вульф, а не Вольф, как волк в сказке, можете проверить, нет, дом 45, я почти уверена, так что проверьте и сбагрите ему этот хлам, дождемся его ответа, ведь эта мисс Фримэн только понаделала нам жутких неприятностей.
Фрейлейн Еллинек со мной согласна, она убирает бумаги с письменного стола, а я в это время беру телефон поближе к себе. Через минуту он действительно звонит, я даю ему прозвонить три раза, это Иван.
Еллинек ушла?
Фрейлейн Еллинек, пожалуйста, – что ты себе позволяешь?
Пусть будет фрейлейн
Через четверть часа?
Да, это возможно
Нет, мы сейчас закончим
Только виски, чай, нет, больше ничего
Пока фрейлейн Еллинек причесывается и надевает пальто, еще несколько раз открывает и закрывает сумочку в поисках своей продуктовой сетки, она напоминает мне, что три важных письма я собиралась написать сама и что у нас кончились почтовые марки, скотч она купит тоже, а я напоминаю ей, что в следующий раз она непременно должна переписать имена тех людей с отдельных листков в записную книжку, ну вы знаете, тех самых людей, ведь всегда надо иметь в виду каких-то людей, которых следует занести в адресную или памятную книжку, – нельзя же упомнить столько имен.
Фрейлейн Еллинек и я желаем друг другу приятно провести воскресенье, и я очень надеюсь, что она не примется сейчас перевязывать на шее косынку, ведь Иван в самом деле может с минуты на минуту прийти, но я с облегчением слышу, как хлопает дверь и тонкие, крепкие каблучки новых туфель фрейлейн Еллинек цокают вниз по ступенькам.
Когда Иван приходит, я мигом сворачиваю дела, только копии писем еще валяются на столе, и он впервые спрашивает меня, чем я тут занимаюсь. Я отвечаю: «О, ничем», но вид у меня при этом такой смущенный, что он не может удержаться от смеха. Письма его не интересуют, однако он берет в руки безобидный листок бумаги с надписью «Трое убийц» и тут же кладет его обратно. Вообще Иван избегает задавать мне вопросы, но сегодня спрашивает: что означают эти страницы – я забыла несколько листков на кресле. Он берет в руки еще один и, посмеиваясь, читает: «Виды смерти». Потом читает на другом листке: «Тьма египетская».
– Разве это не твой почерк, это не ты писала?
Я не отвечаю, и тогда Иван говорит:
– Мне это не нравится, что-то в этом роде я себе и представлял. А все эти книги, что стоят тут повсюду в твоем склепе, – да они никому не нужны, почему существуют только такие книги, должны быть и другие, вроде «Exsultate Jubilate»[10]10
«Ликуйте, возглашайте» – название одного из мотетов Моцарта.
[Закрыть], чтобы человек таял от удовольствия, ты ведь тоже часто таешь от удовольствия, зачем же пишешь по-другому? Выносить эти беды на площадь и тем приумножать их – это же мерзко, все эти книги – отвратительны. Что это за одержимость тьмой, все и всегда печально, эти писатели своими толстенными томами делают жизнь еще печальней. Вот, пожалуйста: «Записки из Мертвого дома» – нет уж, увольте.
– Да, но… – робко говорю я.
– Никаких «но», – говорит Иван. – И вечно они страдают за все человечество с его невзгодами, размышляют о войнах и уже рисуют себе новые, но ведь когда ты пьешь со мной кофе или когда мы с тобой пьем вино и играем в шахматы – где тут война, где голодающее и гибнущее человечество, ты что и впрямь всех жалеешь, или ты жалеешь себя, потому что проигрываешь партию или потому что я сейчас зверски захочу есть, – чего ты смеешься, разве у человечества в эту минуту много поводов для смеха?
– Но я и не думаю смеяться, – возражаю я и все-таки безудержно смеюсь, пусть уж несчастье свершится где-нибудь в другом месте, ведь здесь, где Иван садится со мной ужинать, несчастья нет и в помине. Думать я способна только о соли, которой еще нет на столе, и о масле, которое я забыла на кухне. И хоть я не говорю этого вслух, но даю себе слово найти для Ивана хорошую книгу, Иван ведь все-таки надеется, что я не стану писать про трех убийц и не умножу беды своей новой книгой, – больше я его не слушаю.
В голове у меня слова вскипают, потом начинают светиться, некоторые слоги уже зажглись, а изо всех коробочек-предложений вылетают пестрые запятые; точки, прежде бывшие черными, надутые, как воздушные шарики, взлетают к моей черепной крышке, потому что в той книге, которая так замечательна и которую я начинаю искать, все будет подобно «Exsultate Jubilate». Если бы такая книга существовала, а в один прекрасный день она должна появиться, то люди, прочитав одну-единственную страницу, от восторга бросались бы на пол, подпрыгивали до потолка, эта книга помогала бы человеку, он читал бы ее дальше и впивался бы зубами себе в руку, чтобы не закричать от радости, выдержать было бы просто невозможно, а продолжая читать, сидя на подоконнике, он стал бы осыпать прохожих на улице конфетти, чтобы они в изумлении останавливались, будто попали на карнавал; он кидал бы вниз яблоки и орехи, финики и фиги, как в день Святого Николая, он высунулся бы из окна, не боясь головокружения, и кричал: «Послушайте, вы только послушайте! Посмотрите, вы только посмотрите! Я прочел нечто чудесное, можно я почитаю вам тоже, подойдите поближе, все-все, это бесподобно!»
И люди начинают останавливаться, прислушиваться, собирается все больше народу, господин Брайтнер вдруг здоровается, в кои-то веки, ему больше незачем, потрясая костылями, доказывать, что он здесь единственный инвалид, он приветливо хрипит «Бог в помощь!» и «Добрый день!», а толстая оперная певица, которая решается выходить из дому только ночью и всегда отъезжает и подъезжает на такси, становится немного тоньше, в один миг она худеет на пятьдесят кило; она показывается в подъезде, театральной поступью поднимается в мезонин, нисколько не запыхавшись, и голосом, помолодевшим на двадцать лет, начинает колоратурную арию: «Cari amici, teneri compagni!»[11]11
Дорогие друзья, верные товарищи! (итал.)
[Закрыть], но никто свысока не говорит, мы, мол, уже слышали это в лучшем исполнении – Шварцкопф и Каллас, да и прозвище «жирная перепелка» в подъезде больше не звучит, люди с четвертого этажа реабилитированы, вся интрига лопнула. Вот как может подействовать общая радость оттого, что в мире наконец-то нашлась замечательная книга, и я принимаюсь за дело, ищу ее первые страницы для Ивана, хожу с таинственным видом – пусть для него это будет сюрприз. Однако Иван пока еще неверно толкует мою таинственность, сегодня он говорит: «У тебя на лице красные пятна, что это с тобой, почему ты так глупо смеешься? Я же только спросил, нельзя ли добавить мне в виски еще немного льда».
Когда мы с Иваном молчим, оттого, что нам нечего сказать, то есть когда мы не разговариваем, на земле не воцаряется молчание, напротив – я замечаю, что нас много чего окружает, что все вокруг живет, дает о себе знать, без назойливости, весь город дышит и движется, так что Иван и я не тревожимся, ибо мы не изолированы и не замкнуты в себе, как монады, не лишены контактов и нас ничем не обидели. Мы тоже приемлемая часть этого мира, два человека, которые неспешно или торопливо идут по тротуару, переходят улицу в положенном месте, и даже если мы ничего не говорим друг другу, ни о чем не договариваемся, Иван все же вовремя схватит меня за рукав и остановит, чтобы я не попала под машину или под трамвай. Я всегда семеню чуть позади Ивана, потому что он намного выше ростом и ему достаточно сделать шаг там, где мне приходится делать два, но я стараюсь, ради согласия с миром, не слишком отставать от него, идти рядом, и так мы с ним доходим до Белларии, до Марияхильферштрассе, или до Шоттенринга, когда нам бывает нужно уладить какое-нибудь дело. Если мы рискуем потерять друг друга, то успеваем в последнюю минуту это заметить, ведь мы никогда не могли бы, как другие, нарочно спровоцировать ссору, разбежаться в разные стороны, заупрямиться, оттолкнуть или отвергнуть один другого. Мы думаем только о том, что до шести часов должны попасть в бюро путешествий, что время парковки машины просрочено и сейчас надо бежать к ней со всех ног, а потом мы едем домой, на Унгаргассе, где любая мыслимая опасность, какой могут подвергнуться два человека, остается позади. Я могу оставить Ивана у дверей дома 9, незачем ему, раз он так устал, провожать меня до дома 6, обещаю через час ему позвонить, разбудить его, даже если он по телефону меня облает, будет стонать и ругаться – он не должен опоздать на ужин. Дело в том, что звонил Лайош, мне он тоже как-то звонил, спрашивал Ивана, а я отвечала тоном секретарши, любезным и холодным, что, к сожалению, не в курсе дела, будьте добры позвонить к нему, но после этого я всячески подавляю в себе вопрос, где бывает Иван, когда его нет дома, но нет и у меня, и когда его разыскивает некий Лайош? Этого я не знаю, к сожалению, я ничего не знаю, конечно, время от времени я с ним вижусь, сегодня случайно ходила с ним по городу, случайно возвращалась в его машине в Третий район, однако существует человек, связанный с прежней жизнью Ивана, он зовется Лайош и представляется хорошим знакомым, даже знает мой телефон, а ведь до сих пор мне были известны из жизни Ивана только имена Белы и Андраша, и еще он упоминает мать, которую называет своей матерью, и когда он говорит об этих троих, то вскользь сообщает, что ему опять надо ненадолго съездить к Метеостанции, но улицы не называет, это бывает часто, вот только о жене я ничего не слышу, о матери этих детей не говорится ни слова, об их бабушке – да, это мать Ивана, однако я представляю себе мать Белы и Андраша, оставшуюся в Будапеште II, ул. Бимбо, 65, или в Гёдёллё, на старой даче. Иногда я думаю, что она погибла, расстреляна, подорвалась на мине и разлетелась на куски или просто умерла от какой-нибудь болезни в больнице Будапешта, а может быть осталась там, работает, довольна и живет с мужчиной, имя которому не Иван.
Задолго до того, как я впервые услышала от Ивана слово «gyerekek» или «kuss, gyerekek!»[12]12
дети, тихо, дети! (венгр.)
[Закрыть], он успел мне сказать: «Ты, видимо, уже поняла. Я не люблю никого. Детей – естественно, но больше никого». Я киваю, хоть этого и не знала, а Иван находит естественным, что я тоже нахожу это естественным. Jubilate. Я повисла над пропастью, и все-таки мне приходит в голову, как должна начинаться та книга: Exsultate.
Но сегодня первый теплый день, поэтому мы поедем в Гензехойфель. Иван после обеда свободен, ведь только у него бывают свободные полдня, свободный час, порой даже свободный вечер. Как обстоит дело с моим временем, есть ли у меня свободные и несвободные часы, ведомы ли мне свобода и несвобода, – об этом мы никогда не говорим. То недолгое время, что Иван свободен, мы лежим на траве, на пляже Гензехойфеля, под бледным солнцем. Я захватила с собой маленькие карманные шахматы, и спустя час, то и дело хмуря лоб, после разменов, рокировок, гарде, после многократных предупреждений: «шах», мы опять упираемся в пат. Иван хочет пригласить меня в итальянское кафе-мороженое, но времени уже нет, свободные часы истекли, и мы должны мчаться обратно в город. Мороженое я получу в следующий раз. Пока мы быстро катим к городу, через Имперский мост и Пратерштерн, Иван включает в машине радио на полную громкость, тем не менее оно не заглушает его замечаний, касающихся маневров других водителей, и в то время, как радиомузыка и быстрая езда, экстренное торможение и новые рывки вперед вызывают у меня чувство увлекательного приключения, знакомые места, улицы, по которым мы едем, преображаются в моих глазах. Я крепко держусь за ручки и, вцепившись в них, охотно запела бы в машине, будь у меня голос, или сказала бы Ивану: давай быстрей, еще быстрей; я бесстрашно отпускаю ручки и закладываю руки за голову, я сияю навстречу Набережной Франца Иосифа, Дунайскому каналу и Шоттенрингу, ибо Иван из озорства пустился объезжать Внутренний город, надеюсь, нам еще долго ехать по Рингу, на который мы теперь сворачиваем, мы попадаем в пробку, проталкиваемся вперед, справа от нас Университет, в который я ходила, но теперь он не такой, как раньше, не такой угнетающий, а Бургтеатр, Ратуша и Парламент тонут в волнах музыки, льющейся из радиоприёмника, пусть бы она никогда не умолкала, звучала бы еще долго, сколько длится фильм, которого еще никто не видел, а я сейчас вижу, и одно чудо в нем сменяет другое, потому что он называется: «Кататься с Иваном по Вене», потому что он называется: «Счастлива, счастлива с Иваном» и «Счастлива в Вене», «Счастливая Вена», и эти захватывающие кадры, от которых у меня кружится голова, не прерываются, даже когда Иван вдруг тормозит и в открытое окно вкатываются волны нагретого воздуха, пахнущего бензином. Счастлива, счастлива, это называется Счастлива, должно называться: Счастлива, ведь всей Рингштрассе служит подмалевкой одна и та же музыка, я смеюсь, потому что мы рывком трогаемся с места, потому что я сегодня совсем не боюсь и не думаю выскочить у следующего светофора, я бы хотела кататься без конца, тихо подпевая музыке, слыша собственный голос, неразличимый для Ивана, потому что музыка его заглушает.