Текст книги "Малина"
Автор книги: Ингеборг Бахман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
Малина: Почему тебе это вспомнилось? Я думал, это время было для тебя совсем не существенным.
Я: Несущественным был Rigorosum, но когда он остался позади, – как-никак Rigorosum, само слово говорит за себя, другого-то убило кровоизлияние в мозг, в двадцать три года, – мне надо было пройти от Института до Университетской улицы, вдоль всей боковой стены Университета, и шла я мимо этой стены ощупью, улицу тоже кое-как перешла, ведь в кафе «Бастай» меня ждали Элеонора и Александр Флейссер, должно быть, я едва не падала, лицо было подавленное, – они увидели меня в окно прежде, чем их увидела я. Когда я подошла к столу, никто не произнес ни слова, они подумали, что я не выдержала Rigorosum, – я и правда выдержала его лишь в известном смысле, – потом они пододвинули мне чашку кофе, а я сказала, глядя в их озадаченные лица, что это было совсем просто, легче легкого. Еще некоторое время они меня расспрашивали, потом наконец поверили, а я думала о пламени, о возможном пожаре, но я не помню, точно не помню… Праздновать мы наверняка не праздновали. Спустя некоторое время я должна была возложить два пальца на жезл и произнести латинское слово. На мне было одолженное у Лили слишком короткое черное платье, в Auditorium Maximum[95]95
Большая аудитория (лат.).
[Закрыть] стояли в ряд несколько молодых людей, и я, в тот раз я услышала, что мой голос звучит твердо и громко, другие голоса были едва слышны. Но я не испугалась самой себя, впоследствии же опять говорила тихо.
Я: (lamentandosi) Чему я только не научилась чего только не узнала за все эти годы, ценою стольких жертв, а подумай, каких усилий мне это стоило!
Малина: Ничему, разумеется. Ты научилась тому, что в тебе уже было, что ты уже знала. Разве тебе этого мало?
Я: Возможно, ты прав. Теперь я порой думаю, что просто снова обретаю себя, ту, какой была когда-то. Слишком охотно я вспоминаю время, когда у меня было все, когда моя веселость была истинной веселостью, а моя серьезность – серьезностью хорошего сорта, (quasi glissando) Потом все испортилось, сработалось, поизносилось, поистерлось и в конце концов разрушилось, (moderato) Постепенно я исправилась, я восполнила то, чего мне особенно недоставало, и мне кажется, что я выздоровела. Так что я опять почти такая же, какой была, (sotto voce) Но какую пользу принес пройденный путь?
Малина: Этот путь не приносит пользы, он лежит перед каждым, но не каждый обязан его пройти. Хорошо бы в один прекрасный день получить возможность менять местами свое вновь найденное и свое будущее «я», которое уже не может быть прежним. Без напряжения, без страданий, без сожаления.
Я: (tempo giusto) Я больше себя не жалею.
Малина: Этого я и ожидал, по меньшей мере, это уже надежный результат. Кто стал бы плакать по тебе, по кому-то из нас?
Я: Но плакать по другим – зачем люди вообще это делают?
Малина: И это тоже должно прекратиться, ведь другие столь же мало заслуживают того, чтобы по ним плакали, как ты заслуживаешь, чтобы я плакал по тебе. Какой тебе был бы прок, если бы тогда кто-нибудь в Тимбукту или в Аделаиде стал оплакивать девочку в Клагенфурте, заваленную обломками, лежавшую на земле под деревьями возле озера, когда над городом на бреющем полете проносились штурмовики, а потом вдруг увидевшую вокруг себя первых убитых и раненых. Так что не плачь по другим, они заняты тем, чтобы защитить свою жизнь или быть стойкими в часы перед убиением. Им не нужны слезы made in Austria. Кроме того, плачут позднее, в дни мира – ведь так назвала ты однажды это время, – плачут, сидя в удобном кресле, когда не гремят выстрелы и не полыхают пожары. Голодаешь, бывает, и в другие времена, на улице, среди упитанных прохожих. Пугаешься только в кино, во время дурацкого показа ужасов. Мерзнешь не зимой, а летним днем у моря. Где это было? Где тебя сильней всего пробирал озноб? Ведь это было в солнечный, редкостно теплый октябрьский день, у моря. Так что можешь перестать беспокоиться о других или беспокоиться без конца. Все равно ничего не изменишь.
Я: (piu mosso) Но если невозможно ничего сделать, ничем нельзя посодействовать, что-то все-таки надо предпринять? Ведь было бы бесчеловечно ничего не делать совсем.
Малина: Вносить спокойствие в беспокойство. Беспокойство в спокойствие.
Я: (dolente, molto mosso) Когда же наконец наступит время и мне удастся этого достичь, когда мне удастся одновременно и делать что-то и больше ничего не делать? Когда наступит такое время, что я найду для этого время! Когда наступит время не ошибаться больше в оценках, не бояться и не страдать попусту, не вдумываться бесцельно, не задумываться беспрестанно и бесцельно! (una corda) Я хочу понемногу выпутаться из этих мыслей, (tutte le corde) Это верно?
Малина: Если тебе угодно.
Я: Не задавать тебе больше вопросов?
Малина: Так ведь это тоже вопрос.
Я: (tempo giusto) Ступай еще поработай до ужина, я тебя позову. Нет, готовить я не буду, зачем мне тратить на это время. Я хотела бы куда-нибудь пойти, куда-нибудь недалеко, в маленький кабачок, куда-нибудь, где шумно, где едят и пьют, чтобы я еще раз воочию увидела мир. К «Старому Хеллеру».
Малина: Располагай мною.
Я: (forte) Мне еще предстоит тобой располагать. Тобой тоже.
Малина: Дорогая моя, давай этого дождемся!
Я: Дело тем и кончится, что я смогу располагать всем.
Малина: Это мания величия. Так ты только будешь бросаться из одной мании в другую.
Я: Нет. (senza licenza) Действие станет бездействием, если все и дальше пойдет так, как ты мне показываешь. Тогда это будет уже не растущая, а убывающая мания.
Малина: Нет. Ты вообще вся растешь и, если перестанешь взвешивать, перестанешь взвешиваться, будешь расти все больше и больше.
Я: (tempo) Что может расти, когда силы иссякли?
Малина: Растет испуг.
Я: Стало быть, я тебя пугаю.
Малина: Меня нет, но себя – наверняка. Этот испуг порождает истина. Но ты сможешь наблюдать за собой. Наблюдать почти безучастно, ибо тебя уже здесь не будет.
Я: (abbandonandosi) Почему меня здесь не будет? Нет, я тебя не понимаю! Но тогда я совсем ничего не понимаю… Значит, я должна сама себя устранить!
Малина: Потому что принести себе пользу ты можешь, только причинив себе вред. Это начало и конец всякой борьбы. Ты теперь достаточно себе навредила. Это будет тебе очень полезно. Тебе, но уже не той.
Я: (tutto il clavicembalo) Ах! Я другая, ты хочешь сказать, что я еще стану совсем другой!
Малина: Нет. Какая чепуха. Ты – это точно ты, и этого тебе уже не изменить. Но одно «я» томится, а другое действует. Ты же больше действовать не будешь.
Я: (diminuendo) Действовала я всегда неохотно.
Малина: Но все-таки действовала. И позволила совершать действия с тобой, и подвергать тебя воздействию, и оказывать тебе содействие.
Я: (non troppo vivo) Этого я тоже никогда не хотела. Я не совершала никаких действий даже против моих врагов.
Малина: Ни один из твоих врагов никогда тебя не видел, этого ты не должна забывать, и ты никогда не видела ни одного из них.
Я: В это я не верю, (vivacissimamente) Одного я видела, он меня видел тоже, но все еще не в истинном свете.
Малина: Что за странная претензия! Ты еще хочешь, чтобы тебя видели в истинном свете? И твои друзья, может быть, тоже?
Я: (presto, agitato) Перестань, кто хоть когда-нибудь в это верил, у человека нет друзей, время от времени, возможно, да, на какой-то миг! (con fuoco) Но враги у него есть.
Малина: Возможно, и этого нет… и этого нет.
Я: (tempo) Есть, я знаю.
Малина: Это вовсе не исключает того, что враг у тебя перед глазами.
Я: Тогда им должен быть ты. Но это не ты.
Малина: Тебе надо перестать бороться. Против чего бороться? Теперь тебе надо не идти вперед или назад, а научиться бороться по-другому. То будет единственный вид борьбы, который тебе дозволен.
Я: Но я ведь уже знаю как. Наконец-то я нанесу ответный удар, ибо я обретаю почву под ногами. В последние годы почва у меня расширилась.
Малина: И это тебя радует?
Я: (con sordina) Что ты сказал?
Малина: Какая прелестная манера всякий раз отвечать вопросом на вопрос. Ты должна оставаться на месте. Это должно быть твое место. Не пробивайся вперед и не отходи назад. Тогда на этом, единственно подобающем тебе месте, ты победишь.
Я: (con brio) Победишь! Кто здесь еще говорит о победе, когда потерян знак, под которым можно было победить.
Малина: Но речь по-прежнему идет о победе. Она тебе дастся без малейших ухищрений и без насилия. Только победишь ты не с помощью твоего «я», но…
Я: (allegro) Но?.. Вот видишь!
Малина: Ты сделаешь это не с помощью твоего «я».
Я: (forte) Чем мое «я» хуже других?
Малина: Ничем. Всем. Ибо ты способна делать только бесполезные вещи. Вот что непростительно.
Я: (piano) Даже если это непростительно, я хочу по-прежнему разбрасываться, заблуждаться, запутываться.
Малина: То, что ты хочешь, больше не имеет значения. На твоем настоящем месте хотеть тебе будет уже нечего. Там ты станешь настолько собой, что сможешь отказаться от своего «я». Это будет первое место, где кому-то удастся исцелить мир.
Я: И начать это должна я?
Малина: Ты уже все начинала, так что должна начать и это. Ты все и прекратишь.
Я: (pensieroso) Я?
Малина: Тебе все еще нравится произносить это «я»? Ты все еще его взвешиваешь? Так определи же его вес!
Я: (tempo guisto) Но я только-только начинаю его любить.
Малина: И насколько сильно, по-твоему, ты сможешь его любить?
Я: (appassionato е con molto sentimento) Очень сильно. Даже слишком сильно. Я буду любить его, как ближнего своего, как тебя!
Сегодня, идя по Унгаргассе, я думаю о переезде: в Хайлигенштадте как будто бы освобождается квартира, оттуда кто-то выезжает, друзья друзей, квартира, правда, не очень вместительная, только как же мне уговорить Малину, ведь я один раз уже предлагала ему переехать в большую квартиру, из-за его бесчисленных книг. Но он никогда не уедет из Третьего района. Одна-единственная слеза появляется у меня в уголке глаза, но не скатывается по щеке, а кристаллизуется в холодном воздухе, становится все больше и больше, второй гигантский шар, который не желает вращаться вместе с Землей, а отделяется от нее и падает в бесконечное пространство.
Иван уже не Иван, я смотрю на него, как врач-клиницист, изучающий рентгеновский снимок, и вижу его скелет, пятна от курения в его легком, его самого я больше не вижу. Кто вернет мне Ивана? Почему он вдруг позволяет так себя разглядывать? Пока он спрашивает счет, мне хочется рухнуть на стол или свалиться под стол, а заодно стянуть с него скатерть со всеми тарелками, бокалами и приборами, даже с солонкой, хотя я так суеверна. Не делай со мной этого, скажу я, не делай этого, не то я умру.
Вчера я была на танцах в баре «Эдем».
Иван меня слушает, – да полно, в самом деле? Надо бы ему все же послушать, что я говорю: была вчера на танцах, хотела кое-что разрушить, ведь напоследок я танцевала только с одним отвратным молодым человеком и смотрела на него так, как никогда не смотрела на Ивана, а парень танцевал все более самозабвенно и страстно, хлопал в ладоши и прищелкивал пальцами. Ивану я говорю:
– Я жутко устала, слишком долго пробыла на ногах, я просто больше не выдержу.
Но слушает ли меня Иван?
Иван, между прочим, спрашивает, поскольку мы с ним давно не виделись, не хочу ли я пойти с ними в кино, там идет «Микки Маус» Уолта Диснея. К сожалению, у меня нет времени. Дело в том, что я не хотела бы сейчас видеть детей, меньше всего детей, самого Ивана – всегда, но не детей, которых он у меня отберет. Не могу больше видеть Белу и Андраша. Пусть зубы мудрости растут у них без меня. Я уже не буду присутствовать при том, как их станут удалять.
Малина мне шепчет: «Убей их, убей их».
Но другой голос заглушает первый: Ивана и детей – ни за что, они неразрывное целое, я не могу их убить. Если произойдет то, что должно произойти, то Иван, как только он дотронется до кого-нибудь еще, перестанет быть Иваном. Я, во всяком случае, ни до кого не дотрагивалась.
Я говорю:
– Иван.
Иван говорит:
– Счет, пожалуйста!
Это, наверно, ошибка, ведь это же Иван, а я все смотрю мимо него, на скатерть, на солонку, я уставилась на вилку, я могла бы выколоть себе глаза, я смотрю в окно поверх его плеча и отвечаю ему невпопад.
– Ты бледна как смерть, – говорит Иван, – тебе что, нездоровится?
– Просто не выспалась, мне надо бы поехать отдохнуть, мои друзья едут в Кицбюэль, Александр и Мартин – в Санкт-Антон, без этого я просто не приду в себя, зима с каждым годом длится все дольше, кто в силах выдержать такую зиму!
Выходит, Иван и впрямь полагает, будто во всем виновата зима, ибо он настоятельно мне советует поскорее уехать. Я уже вообще не смотрю на него, я вижу кое-что другое – рядом с ним есть какая-то тень, Иван смеется и разговаривает с тенью, он гораздо веселее и развязнее, таким ужасно развязным со мной он никогда не был, и я говорю, что да, конечно, Мартин или Фриц, но у меня еще жутко много дел, нет, я не знаю, мы созвонимся.
Думает ли Иван тоже, что раньше у нас с ним все было по-другому, или это только мне кажется, что раньше было не так, как сегодня. В горле у меня застрял дикий смех, но я боюсь его выпустить, ведь мне потом его не унять, оттого я молчу и становлюсь все мрачнее.
После кофе я окончательно немею; я курю.
Иван говорит:
– Ты сегодня очень скучная.
– Да? Правда? Я что, всегда такая была? – спрашиваю я.
У дверей дома я не сразу выхожу из машины и предлагаю все же при случае друг другу звонить. Иван не возражает мне, он не говорит: ты что, с ума сошла, что ты такое говоришь, как это «при случае». Он уже считает естественным, что звонить друг другу мы будем при случае. Если я сию же минуту не выйду, – но я уже выхожу, – он, чего доброго, еще скажет «да», однако я хлопаю дверцей и кричу:
– В ближайшие дни у меня уйма дел!
Я совсем не могу заснуть, разве что поздним утром. Кто бы мог заснуть в ночном лесу, полном вопросов? Ночью я лежу без сна, подложив руки под голову, и думаю, как счастлива я была, как счастлива, а ведь я когда еще дала себе зарок не жаловаться, никого не винить, если я хоть один-единственный раз изведаю счастье, теперь же я хочу это счастье продлить, я хочу этого, как всякий, кому оно досталось, хочу удержать это уходящее счастье, отжившее свой срок. Моего счастья больше нет. «Прекрасное Завтра Духа, что не придет никогда…» Только у меня это было совсем не Завтра, это было прекрасное Сегодня моего духа, моего ожидания между шестью и семью часами, после службы, моего сиденья за полночь перед телефоном, а Сегодня не может миновать. Такого не может быть.
Ко мне заглядывает Малина.
– Ты еще не спишь?
– Я не сплю случайно, мне надо кое-что обдумать, это ужасно.
– Вот как, а почему это ужасно? – говорит Малина.
Я: (con fuoco) Это ужасно, в одном слове весь ужас не выразить, это слишком ужасно.
Малина: И это все, что мешает тебе спать? («Убей его! Убей его!»)
Я: (sotto voce) Да, это все.
Малина: И что ты будешь делать?
Я: (forte, forte, fortissimo) Ничего.
Раннее утро застает меня бессильно лежащей в качалке, я неподвижно смотрю на стену, в которой образовалась трещина, она, должно быть, старая, но сейчас слегка расширяется оттого, что я так пристально на нее смотрю. Уже настолько поздно, что я могла бы «при случае» позвонить, я снимаю трубку и хочу спросить: ты уже спишь? но вовремя спохватываюсь, что спросить надо: ты уже встал? Однако сегодня мне слишком трудно сказать: «Доброе утро», и я тихо кладу трубку, я так отчетливо, всем лицом, ощущаю знакомый запах, что мне кажется, будто я уткнулась Ивану под мышку и вдыхаю этот запах, который про себя называю запахом корицы, это он не давал мне, сонной, уснуть, ибо был единственным живительным запахом, позволявшим мне вздохнуть с облегчением. Стена не поддается, не желает поддаваться, но я заставлю ее открыться там, где в ней трещина. Если Иван не позвонит мне прямо сейчас, если он больше никогда не позвонит, если он позвонит только в понедельник, что я тогда сделаю? Не какая-то формула приводила в движение Солнце и светила, одна я, пока Иван был рядом со мной, сумела привести их в движение, не только для себя, не только для него, но и для других людей, и я должна рассказать, я буду рассказывать, скоро уже не останется ничего, что помешало бы моему Воспоминанию. Только нашу с Иваном историю, поскольку у нас ее нет, нельзя будет рассказать никогда, так что пусть никто не ждет рассказа о любви девяносто девять раз и сенсационных разоблачений из австро-венгерских спален.
Не понимаю я Малину, который сейчас безмятежно завтракает перед уходом на службу. Мы никогда не поймем друг друга, мы с ним как день и ночь, он бесчеловечен со своими нашептываниями, своим молчанием и своими невозмутимыми вопросами. Ведь если Ивану не дано больше принадлежать мне, как я принадлежу ему, то в один прекрасный день он начнет жить обыкновенной жизнью, и она сделает его заурядным, с ним больше никто не будет носиться, но, возможно, Иван ничего другого и не хочет, кроме своей простой жизни, а я с моим молчаливым любованием, с моей явной неспособностью играть, с моими неловкими признаниями из словесных осколков, часть жизни ему осложнила.
Иван сказал мне, смеясь, но только раз: «Я не могу дышать там, куда ты меня ставишь, пожалуйста, не так высоко, не тащи больше никого в этот разреженный воздух, очень тебе советую, усвой это на будущее!» Я не сказала: «Но кого же я буду после тебя?.. Но ты же не думаешь, что я после тебя?.. Лучше я все это усвою еще для тебя. И больше ни для кого».
Мы с Малиной приглашены к Гебауэрам, но не болтаем с другими гостями, которые стоят в гостиной, пьют и что-то горячо обсуждают, а оказываемся вдруг одни в комнате, где стоит бехштейновский рояль, на котором занимается Барбара, когда нас здесь нет. Мне вдруг вспоминается, что играл мне Малина в первый раз, перед тем как мы с ним начали разговаривать по-настоящему, и мне хочется его попросить сыграть для меня это еще раз, но потом я сама подхожу к инструменту и начинаю стоя неумело подбирать мелодию.
Малина не реагирует, во всяком случае, он делает вид, будто рассматривает картины – портрет работы Кокошки, который якобы изображает бабушку Барбары, несколько рисунков Свободы – и две маленькие скульптуры Ванчуры, которые он давно знает.
Теперь Малина все-таки поворачивается, подходит ко мне и, оттеснив меня, садится к роялю. Я опять становлюсь позади него, как в тот раз. Он действительно играет и то ли говорит, то ли поет, но так, что слышу его одна я:
Вскоре мы попрощались и пешком, в темноте, пошли домой прямо через Городской парк, где кружат мрачные, гигантские черные бабочки и в лучах чахоточной луны громче звучат аккорды, в парке опять разлито вино, что только взглядом пьешь, и опять цветет кувшинка, что служит лодкой, и все это опять – тоска по дому, и какая-то пародия, и какая-то подлость, и серенада перед возвращением домой…
Утром, после долгого лежания в горячей ванне, я замечаю, что шкафы у меня пусты, в комоде я тоже нахожу лишь пару колготок и бюстгальтер. На вешалке одиноко висит платье, то самое, что под конец подарил мне Малина и что я никогда не надеваю, платье это черное, до пояса в пеструю поперечную полоску. В комоде, в пластиковом пакете, лежит другое черное платье, черное до пояса, а юбка – в пеструю продольную полоску, это старое платье, в котором меня впервые увидел Иван. Я больше ни разу его не надевала и берегла как реликвию. Что такое произошло в квартире? Что сделала Лина со всеми моими платьями и бельем? Ведь не так уж много вещей надо было сдать в прачечную или в чистку. Я задумчиво расхаживаю взад-вперед с платьем в руках, и меня знобит. Малина еще не успел выйти из дома, и я говорю:
– Пожалуйста, загляни ко мне на минутку, произошло нечто невероятное.
Малина входит с чашкой чая в руке, он уже торопится, пьет чай мелкими глотками и спрашивает:
– В чем дело?
У него на глазах я надеваю через голову платье, и дыхание у меня учащается, я задыхаюсь, мне становится трудно говорить. Это все платье, дело только в этом платье, я вдруг поняла, почему никогда не могла его носить.
– Разве ты не видишь, в этом платье мне слишком жарко, в нем просто плавишься, наверно, это слишком теплая шерсть, неужели здесь больше нет никакого другого платья?
Малина говорит:
– Я нахожу, что оно тебе очень к лицу, ты в нем хорошо смотришься, если ты действительно хочешь услышать мое мнение, то это платье тебе необыкновенно к лицу.
Малина допил свой чай, и я слышу, как он еще ходит по квартире, делает несколько привычных движений, чтобы взять плащ, ключ, кое-какие книги и бумаги. Я возвращаюсь в ванную и смотрю в зеркало, платье потрескивает, и у меня краснеет от него кожа, до кистей рук, это ужасно, так ужасно, в это платье, должно быть, вплетена какая-то адская нить. Это мой хитон Несса, не знаю, что попало в это платье. Я всегда отказывалась его надевать и уж, наверно, знала почему.
А сколько времени живу я уже с мертвым телефоном? В этой беде не утешит и новое платье. Когда аппарат пронзительно кричит, зовет, я, бывает, еще встаю с безрассудной надеждой, но потом говорю «Алло?» измененным, низким голосом, потому что на том конце провода всегда кто-то, с кем я как раз и не хочу или не могу говорить. После этого я ложусь и мне хочется быть уже мертвой. Но сегодня телефон звонит, платье дерет мне кожу, я подхожу со стесненным сердцем, голоса не изменяю, и как хорошо, что я его не изменила, ибо телефон ожил. Это Иван. Иначе не могло быть, в конце концов это должен был оказаться Иван. Первой же фразой Иван опять меня поднял, возвысил, смягчил мою кожу, я с благодарностью соглашаюсь, я говорю «да». «Да, да», – сказала я.
На этот вечер я должна Малину куда-нибудь спровадить, я ему кое-что внушаю, в конце концов, у него ведь есть обязательства перед людьми, не может же он все время им отказывать, он обещал Курту прийти к нему в один из ближайших вечеров, сегодня Курт будет ему особенно рад, он хочет показать Малине свои новые рисунки, супруги Ванчура придут тоже, по одной этой причине Малина непременно должен туда пойти, ведь когда Ванчура выпьет, просто так дело не обойдется и без него – без Малины – они вытащат на свет Божий свои старые ссоры. За это я обещаю Малине в один из вечеров пойти с ним к Bорданам, ведь больше мы от этого уклоняться не можем, Лео Иордану мы обязаны наносить визит два раза в год. Малина не создает мне трудностей, он сразу понимает, что сегодняшний вечер должен провести у Свободы. Я ведь всегда права. Если бы я об этом не подумала, Малина бы просто забыл. Он радуется всей душой, что у него есть я, и не может уйти из дома, не наградив меня благодарным взглядом, а я говорю ему самым ласковым тоном:
– Прости мне этот разговор о платье, сегодня я от него в восторге, должно быть, такое у меня настроение! Как тебе только удается всякий раз выбрать то, что нужно, откуда ты знаешь размеры? Огромное тебе спасибо за это платье!
До восьми часов я читаю книжку. Еда у меня приготовлена, я намазалась и причесалась. «Напрасно изображать безразличие по отношению к таким исследованиям, предмет коих не может быть безразличен человеческой природе».
На эту сентенцию я натолкнулась, пытаясь решительно побороть свойственные мне от природы идеи. Напряженно вспоминаю, так как всех книг у меня уже нет, кто писал о морали чувства – Хатчесон или Шефтсбери, но сегодня я не способна сориентироваться, а ведь получила summa cum laude[96]96
С наивысшей похвалой (лат.), здесь: диплом с отличием.
[Закрыть], хотя выгляжу всегда так, будто провалилась. Палатальные звуки. Я еще знаю слова, что годами ржавеют у меня на языке, и очень хорошо знаю такие, что каждый день на языке тают, или такие, которые я едва могу проглотить, едва произнести. Дело, в сущности, не в самих вещах, какие с годами я все меньше способна была покупать или видеть, а в их названиях, в словах, каких я не могла слышать. Двести граммов телятины. Как это можно выговорить? Я вовсе не имею в виду, что как-то особенно отношусь к телятам. А вот еще: виноград, полкило. Кожаный пояс. Все, что из кожи. Какая-нибудь монета, шиллинг, например, тоже не означает для меня проблему денежного обращения, девальвации, золотого покрытия банкнот, – просто я вдруг ощущаю у себя во рту шиллинг, легкий, холодный, круглый, посторонний предмет, который надо выплюнуть.
Иван все еще лежит на кровати, и на лице у него выражение, какого я еще никогда не видела. Он напряженно думает, спешить ему, кажется, некуда, у него вдруг появилось время тихо лежать здесь, и я наклоняюсь над ним, сплетя на груди руки, но потом внутренне сжимаюсь, чтобы дать ему сказать:
– Сегодня я непременно должен с тобой поговорить.
После этих слов он опять молчит. Я закрываю лицо руками, чтобы не мешать ему, ведь он должен со мной поговорить.
– Я должен с тобой поговорить, – начинает Иван. – Помнишь, как-то раз я тебе сказал, что кое-чего, может быть, тебе не скажу. Если я все-таки… что ты будешь, если я…
– Если ты? – спрашиваю я. Меня едва слышно. – И если ты? – повторяю я.
Иван говорит:
– Я думаю, что теперь должен тебе это сказать.
Я не спрашиваю: что ты должен мне сказать? Ведь тогда у него появится повод продолжать. Но даже если я буду молчать и дальше, он может спросить: «Что бы ты тогда?..»
Поскольку молчание слишком долго тянуться не может, я качаю головой и ложусь с ним рядом, тихонько глажу его по лицу, глажу все время, чтобы он перестал напряженно думать и чтобы не нашел слов, суть которых – конец.
– Значит ли это, что ты… что ты знаешь?
Я опять качаю головой, это совершенно ничего не значит, я ничего не знаю, а если бы и знала или если бы он мне сказал, ответа бы не нашлось, ни здесь, ни сейчас, ни вообще на земле. Пока я жива, ответа не будет. Когда-нибудь наше безмолвное лежание должно все же кончиться, мне надо найти для него сигарету, и для себя тоже, дать огня, и мы сможем еще один раз покурить, ведь Иван должен в конце концов уйти. Я не могу видеть, как он избегает на меня смотреть, я смотрю на стену и что-то на ней ищу. Нельзя, чтобы кто-то так долго одевался, ведь может случиться, что другой этого не переживет, и пока Иван, возможно все еще в напряжении, думает, как ему уйти, с каким словом, я быстро выключаю свет, выход он уж как-нибудь найдет, – в коридоре свет горит. Я слышу, как за Иваном захлопывается дверь.
Пугает меня более привычный шум, – это Малина отпирает дверь. На минуту он останавливается у двери в мою спальню, и оттого, что мне хочется сказать ему что-нибудь приветливое, а также хочется знать, не потеряла ли я голос, есть ли у меня еще голос, я говорю:
– Я только что легла спать, уже почти заснула, ты, конечно, тоже очень устал, иди-ка спать.
Однако через некоторое время Малина выходит из своей комнаты и в темноте заходит ко мне.
Он включает свет, и я опять пугаюсь, он берет маленькую жестяную коробочку со снотворным и считает таблетки. Таблетки мои, и меня это злит, но я ничего не говорю, сегодня я вообще больше ничего не скажу.
Малина говорит:
– Ты приняла сегодня уже три штуки, по-моему, этого достаточно.
Мы начинаем спорить, и я чувствую, что сейчас мы сорвемся. Мы неизбежно сорвемся.
– Нет, – говорю я, – всего полторы, ты же видишь, что одна споловинена.
– Я пересчитал их сегодня утром, – возражает Малина, трех не хватает.
– Самое большее, две с половиной, а половина не в счет.
Малина берет таблетки, кладет их в карман пиджака и выходит из комнаты.
– Спокойной ночи.
Я соскакиваю с кровати, онемевшая, беспомощная, он хлопнул дверью, а я не переношу, когда хлопают дверью, когда он считает таблетки, я не просила его сегодня утром меня проверять, правда, могло быть и так, что я именно сегодня просила его пересчитывать их в ближайшие дни, поскольку сама уже ничего не могу запомнить. Но как смеет Малина сейчас попрекать меня этими таблетками, он же не знает, что произошло, и я почти кричу, распахивая дверь:
– Но ты же ничего не знаешь!
Малина открывает свою дверь и спрашивает:
– Ты что-то сказала?
Я прошу его:
– Дай мне еще одну, она мне правда нужна!
Малина решительно отвечает:
– Ты не получишь больше ни одной. Мы идём спать.
С каких это пор Малина так со мной обращается? Чего он хочет? Чтобы я пила воду и ходила взад-вперед, заваривала чай и ходила взад-вперед, пила виски и ходила взад-вперед, но ведь во всей квартире виски не найдешь, ни одной бутылки. В один прекрасный день он, чего доброго, еще потребует от меня, чтобы я больше не звонила по телефону и не виделась с Иваном, но этого ему не добиться. Я опять ложусь и опять встаю и размышляю. Тихонько иду в комнату Малины, ищу в темноте его пиджак, шарю по всем карманам, но таблеток не нахожу, ощупываю каждую вещь в его комнате, вот, наконец, эта коробочка, на стопке книг, я вытряхиваю себе в ладонь две таблетки, одну приму сейчас, а одну попозже, ночью, на всякий случай; мне удается даже так тихо закрыть за собой дверь, что он не может ничего услышать. Обе таблетки лежат возле меня, на тумбочке, свет горит, я их не глотаю, двух слишком мало, а ради них я влезла к Малине и обманула его, скоро он это узнает. Но я же это сделала только для того, чтобы успокоиться, другой причины нет. Скоро мы все узнаем, ибо долго так продолжаться не может. Настанет день. Настанет день, и слышаться будет только сухой, ясный и добрый голос Малины, но больше ни единого моего вдохновенного слова, произнесенного в большом волнении. Малина слишком уж тревожится. Хотя бы ради Ивана, чтобы на Ивана ничего не пало, чтобы его ничего не задело, даже тень вины, ибо вины на нем нет, я не стану глотать сорок таблеток, но как мне объяснить Малине, что я просто хочу успокоиться, что ничего над собой не сделаю, дабы ничего не сделать Ивану. Мне просто надо успокоиться, ведь никто не сказал, что Иван «при случае» не позвонит.
– Ваше превосходительство, генералиссимус, Малина эскв., мне надо у тебя опять кое-что спросить. Есть такая вещь – завещание?
– Зачем тебе понадобилось завещание? Что ты имеешь в виду?
– Я хотела бы соблюсти тайну переписки. Но хотела бы также оставить кое-что после себя. Ты что, нарочно меня не понимаешь?
Малина спит, и, пользуясь случаем, я сажусь писать. Фрейлейн Еллинек давно вышла замуж, и некому больше писать за меня письма, сортировать их и подшивать.
Глубокоуважаемый
господин Рихтер!
Вы были когда-то так добры, что оказали мне наилюбезнейшее содействие по некоторым совершенно несущественным для меня правовым вопросам. Я имею в виду прежде всего дело Б. Оно для меня, разумеется, не важно. Однако поскольку вы юрист и я еще тогда имела возможность доверительно обратиться к вам, а вы в высшей степени великодушно помогли мне, не выставляя счетов, и поскольку сегодня здесь, в Вене, я никого спросить не могу, то я хотела бы спросить вас, как составляется завещание. Мне надо кое-что привести в порядок, ведь я постоянно жила среди величайшего беспорядка, но, видимо, пришло время и мне прийти к некоему порядку. Как вы считаете, достаточно ли, например, от руки, или мне надо с вами встретиться, или чтобы я…