Текст книги "Малина"
Автор книги: Ингеборг Бахман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
Я слышу, как Бела говорит: «Ну пусть она поедет с нами!»
На Грабене я купила себе новое платье, длинное домашнее платье для послеобеденных часов, для нескольких особых вечеров дома, я знаю, для кого; это платье мне нравится, оно мягкое и длинное и объясняет, почему я так часто сижу дома, например, сегодня. Но я бы не хотела, чтобы Иван был здесь во время примерки, Малина – тем более, я могу часто смотреться в зеркало, только если Малины нет дома, я должна хорошенько повертеться перед большим зеркалом в коридоре, и чтобы мужчины при этом были за тридевять земель от меня, на океанской глубине, в поднебесной выси, в мире сказки. Какой-то час я могу существовать вне времени и пространства, испытывая глубокое удовлетворение, перенесенная в легенду, где запах мыла, пощипывание кожи от туалетной воды, шуршание белья, макание кисточек в баночки, задумчивый штрих контурным карандашом – единственная реальность. Создается композиция, должна быть сотворена женщина для домашнего платья. В полной тайне опять делается набросок создания, коим явится женщина, и это будет нечто от начала начал, с аурой, не предназначенной никому. Надо раз двадцать расчесать волосы щеткой, намазать ноги кремом, а ногти на ногах покрыть лаком, надо удалить волосы на ногах и под мышками, душ то и дело включается и выключается, в ванной комнате клубится облако пудры, посмотримся в зеркало, там всегда воскресенье, скажи мне, зеркало на стене, возможно, воскресенье уже наступило.
Когда-нибудь у всех женщин будут золотые глаза, они будут носить золотые туфли и золотые платья, и она стала расчесывать свои золотые волосы, стала рвать их, нет! – ее золотые волосы развевались на ветру, когда она скакала на своем вороном вверх по течению Дуная и прибыла в Рецию…
Настанет день, когда у женщин будут золотисто-рыжие глаза, золотисто-рыжие волосы, и будет воссоздана поэзия их пола…
Я вошла в зеркало, я пропала в зеркале, я заглянула в будущее, я была в ладу с собой, и вот я опять с собой в разладе. Очнувшись, я смотрюсь в зеркало и подправляю карандашом край века. Я могу это бросить. Какое-то мгновенье я была бессмертна, была собой, меня не существовало для Ивана, я не жила в Иване, это не имело значения. Из ванны уходит вода. Я задвигаю ящики, убираю карандаши, баночки, флаконы, брызгалки в туалетный шкаф, чтобы Малина не сердился. Домашнее платье вешается в стенной шкаф, сегодня оно не понадобится. Мне надо подышать воздухом и перед сном выйти на улицу. Из деликатности я сворачиваю на Хоймаркт, в угрожающей близости от Городского парка, от его теней и темных фигур, делаю обход по Линкебангассе, прибавляя шагу, ибо на этом отрезке как-то жутко, но это только до Беатриксгассе, где я опять чувствую себя уверенно, а от Беатриксгассе я иду вверх по Унгаргассе до Реннвега, чтобы мне так и не знать, дома Иван или нет. На обратном пути я соблюдаю такую же деликатность и, значит, не могу видеть ни дома 9, ни интересной Мюнцгассе. Должен же Иван иметь свободу, иметь свободу действий, даже в этот час. Я перескакиваю сразу через несколько ступенек, лечу наверх, потому что где-то, кажется, тихо звонит телефон, возможно, у нас, он в самом деле звонит и звонит, я вышибаю дверь, оставляю ее открытой, ведь телефон надрывается, он бьет тревогу. Я хватаю трубку и говорю, запыхавшаяся и удивленная:
Я только вошла, ходила гулять
Одна, разумеется, как же иначе, всего несколько шагов
Ты дома, но откуда же мне
Значит, я проглядела твою машину
Потому что я шла от Реннвега
Должно быть, я забыла взглянуть наверх, на твои окна
Я больше люблю ходить от Реннвега
На Хоймаркт я не решаюсь
Но что ты уже дома
Из-за Городского парка, никогда ведь не знаешь
Где же были мои глаза
И моя сегодня тоже стоит на Мюнцгассе
Тогда я лучше всего тебе позвоню, так, значит, завтра я позвоню
Приходит примирение, приходит сонливость, а нетерпение отступает, я чего-то опасалась, теперь я опять в безопасности, я больше не жмусь к стенам домов, спеша миновать ночной Городской парк, не пробираюсь во тьме ночным окольным путем, я уже почти дома, уже ухватилась, спасаясь, за доску – Унгаргассе, голова уже над водой, в моей Унгаргассенляндии, и шея немножко высунулась тоже. Уже клокочут в горле первые слова и фразы, что-то уже намечается, начинается.
Наступит день, когда у людей будут золотисто-рыжие глаза и звездные голоса, когда их руки будут наделены даром любви и будет воссоздана поэзия их рода…
Что-то уже изымается, проверяется, отсекается.
… и руки их получат дар доброты, своими безвинными руками они будут брать величайшие из всех благ, ибо они не должны вечно, ибо люди не должны вечно, им не придется вечно ждать…
Что-то уже просматривается, предусматривается.
Я слышу, как поворачивается ключ в замке, Малина заглядывает ко мне с немым вопросом.
– Ничего, ты не мешаешь, подсаживайся ко мне, хочешь чаю или стакан молока, чего-нибудь хочешь?
Малина хочет сам пойти на кухню и взять себе стакан молока, он отвешивает мне легкий иронический поклон, что-то заставляет его надо мной подсмеиваться. Его подмывает что-то еще сказать и позлить меня:
– Если глаза меня не обманывают, nous irons mieux, la montagne est passée[39]39
… мы чувствуем себя лучше, гора позади (фр.) – последние слова короля Пруссии Фридриха II Великого.
[Закрыть].
– Пожалуйста, избавь меня от этих прусских изречений, ты хорошо бы сделал, если бы сейчас не мешал мне, в конце концов каждый имеет право когда-нибудь почувствовать себя немножко лучше!
У Ивана я осведомляюсь, думал ли он уже когда-нибудь о любви, что думал об этом раньше и что думает сегодня. Иван курит, пепел у него падает на пол, он молча нашаривает свои туфли, нашел уже обе, и поворачивается ко мне, с трудом подбирая слова.
– Разве это что-то такое, о чем думают, чего это я буду над этим задумываться, тебе что, нужны для этого слова? Или ты хочешь расставить мне ловушку, сударыня моя?
И да, и нет.
– Но если ты не… И ты никогда ничего не чувствуешь, скажем, презрения, отвращения? А если бы я тоже ничего не чувствовала? – спрашиваю я, выжидая, и мне хочется обхватить Ивана руками за шею, чтобы не дать ему отстраниться от меня, отодвинуться хоть на метр, когда я впервые задала ему вопрос.
– Да нет же, какое еще презрение? Зачем тебе понадобилось все усложнять? Ведь я к тебе прихожу, разве этого недостаточно? Господи, какие невозможные вопросы ты задаешь!
– Вот только это я и хотела узнать, – торжествующе заявляю я, – что это невозможные вопросы. Больше мне ничего и не надо.
Иван оделся, ему уже некогда.
– Какая ты бываешь странная, – говорит он.
– Нет, совсем не я, а другие, – поспешно отвечаю я, – на такие ложные мысли меня навели давно, сама я никогда так не думала, мне бы не пришло это в голову – презрение, отвращение, во мне сидит другой, кто никогда со мной не соглашался и никогда не позволял мне вымогать у него ответы на навязанные вопросы.
– Разве не вернее сказать – другая в тебе?
– Нет, другой, здесь я ничего не путаю. Раз я говорю: другой, ты должен мне верить.
– Милая моя, но мы ведь так женственны, это я определил в первую же минуту, можешь мне поверить, даже сегодня.
– Какой ты нетерпеливый, у тебя не хватает терпения дать мне хоть что-то сказать!
– Сегодня я очень нетерпелив, да на тебя и всего моего терпения не хватит!
– Тебе требуется самая малость терпения, и мы все выясним.
– Но ты же выводишь меня из терпения!
– Боюсь, что как раз мое терпение виновато в твоем нетерпении…
(Конец фраз о терпении и нетерпении. Очень маленькая группа фраз.)
Наступит день, когда дома наши рухнут, от автомобилей останется лом, когда мы будем освобождены от самолетов и ракет, отречемся от изобретения колеса и расщепления атома, с синих холмов подует свежий ветер и наполнит воздухом нашу грудь, и мертвые мы будем дышать, это и будет вся жизнь.
В пустынях иссякнет вода, мы сможем опять войти в пустыню и увидеть явленные нам откровения, нас будут звать к себе саванны и воды в их первозданной чистоте, алмазы будут оставаться в породе и светить нам всем, нас примет в себя девственный лес, вызволив из ночной чащи наших мыслей, мы перестанем думать и страдать, это будет избавление.
Глубокоуважаемый господин президент!
Вы поздравляете меня от имени Академии с днем моего рождения. Позвольте мне вам сказать, что как раз сегодня я очень испугалась. Я, правда, не сомневаюсь в вашей тактичности, так как несколько лет назад имела честь на открытии… так как имела честь познакомиться с вами. Однако вы намекаете на некий день, возможно даже на определенный час, на тот невозвратный миг, который неизбежно коснулся самых интимных обстоятельств в жизни моей матери, предположим также, приличия ради, что и в жизни моего отца. Мне самой, разумеется, ничего особенного об этом дне не сообщили, я лишь была обязана запомнить дату и должна писать ее на всех регистрационных бланках в каждом городе, в каждой стране, даже если бываю там только проездом. Но я давно уже не бываю ни в каких странах…
Дорогая Лили!
Ты тем временем наверно слышала, что приключилось со мной и с моей головой. Я говорю «тем временем», хотя прошло уже много лет. Тогда я просила тебя ко мне приехать, помочь мне, просила не в первый, а уже во второй раз, но ты ведь и в первый раз не приехала. Тебе, полагаю, известно, что я думаю о христианской любви к ближнему. Но я неловко выражаюсь, я просто хочу сказать: даже христианская любовь к ближнему, разумеется, не исключает того, что кому-то она окажется не по силам, как мне, однако я вполне могу себе представить, что люди действуют ради этой любви, вот и ты должна была действовать ради этой любви. Правда, мне было бы приятней, если бы ты сделала это просто ради меня. Ведь предварительного соглашения на чрезвычайный случай не требуется, а такой случай как раз наступил.
Дорогая Лили, мне известно твое великодушие, твое, возможно, экстравагантное поведение в столь многих ситуациях, и я всегда этим восхищалась. Но вот прошло уже семь лет, и даже твоего ума не хватило на то, чтобы не дать обмануться твоему сердцу. Если человек богато одарен сердечностью и умом, но их все равно недостаточно, то ему самому, наверно, тяжелее разочаровываться, нежели его ближнему быть разочарованным по его милости. Я была вполне готова сотрудничать с господином Ц. Мы согласились признать, что у нас разные мнения о том, как слушать музыку, какой громкости, это касалось, разумеется, и выбора произведений, поскольку моя чувствительность к шуму в последнее время болезненно обострилась; согласились признать, что не смогли договориться относительно дня и ночи, относительно того, как их использовать во всех смыслах, мое восприятие времени тогда тоже начало сильно страдать, распределение времени казалось мне чем-то болезненным, но я была готова согласиться, что моя точка зрения на время – вернее, отсутствие точки зрения – приобрела болезненные масштабы. Мы договорились также в случае необходимости утверждать, что расходимся во мнении о содержании кошек и собак, я была готова заявить, что не способна находиться в квартире с животными, прежде всего с кошками, и с ним одновременно, а он хотел сказать, что не способен лежать в одной постели с собакой или с моей матерью и со мной. Так или иначе мы достигли весьма четкого и гармоничного соглашения. Тебе известны мои предрассудки – благодаря воспитанию, происхождению, но также благодаря некой иерархии ценностей я исходила из определенных предпосылок, ко мне легко было найти подход, ибо я привыкла к определенным звукам, жестам, к некоторой ласковости в обращении, а грубости, которая оскорбляла мой мир, бывший и твоим миром тоже, было вполне достаточно, чтобы довести меня до безумия. Под конец из-за моего происхождения со мной стало, так сказать, вообще невозможно иметь дело. Невозможно вести со мной дела. Я не усваиваю чуждые мне, вредные для меня обычаи. Даже посол Таиланда, который хотел заставить меня снять туфли, но ты эту старую историю знаешь… Своих туфель я не снимаю. О своих предрассудках не объявляю. Они у меня есть. Лучше я разденусь вся, исключая туфли. Если мой обычай когда-нибудь и впрямь этого потребует, я прикажу себе: брось все, что имеешь, в огонь, включая туфли.
Вена…
Дорогая Лили!
Тем временем ты, конечно, узнала новость, хотя все в тебе ей противится, но ведь то, что нам противно, молва разносит быстро. Сама ты никогда в это не верила. И все-таки не приехала. У меня снова день рождения. Прости, это у тебя день рождения…
Дорогая Лили!
Я дошла уже до того, что больше вообще не хочу тебя видеть. Это мое нежелание не из тех, что возникают в состоянии аффекта, первого или последнего. В первые годы я еще писала тебе много писем – мучительных, обвинительных, полных упреков, но все они, несмотря на упреки, яснее показывали мое расположение к тебе, чем те малозначащие послания, какими мы обменивались в другое время, уснащая их нежнейшими приветами, письменно обнимая друг друга и желая всего самого доброго. Кроме того, нынешнее нежелание – не итог размышлений, размышлять я давно перестала, но я замечаю: что-то во мне отпускает тебя, больше тебя не добивается, вообще больше тебя не ищет. Правда, г-н Ц. или г-н В., пусть даже г-н А., возможно, пытались с помощью клеветы нас разлучить, но как можно разлучить двоих усилиями третьего или третьих? Возложить вину на другого или на других было бы легко, но вина, если какая-то и есть, чего я даже не знаю, при всех обстоятельствах слишком незначительна. Там, где у людей нет желания разлучаться, разлуки быть не может, значит, на самом деле таково было твое подспудное желание, и для него годился любой повод. У меня никогда не возникало ни малейшего повода, а потому и сегодня его быть не может. Просто во мне ожил твой прежний образ, ты отодвинулась назад в то время, когда мы еще были вместе, и там стоит твой девичий портрет, его уже нельзя исказить последующими событиями и моими мыслями на сей счет. Его уже не испортить. Он стоит в мавзолее моей души, рядом с образами вымышленных людей, то оживающих, то отмирающих фигур.
Вена… Неизвестная
Когда Иван оставляет у меня этих сорванцов, мартышек, пострелят, бандитов, этих gyerekek, так как ему надо еще куда-то съездить, отлучиться всего на чуть-чуть, – я сама на это напросилась, – то в квартире начинается такой тарарам, который не снился Лине даже в кошмарном сне. Сначала оба только кромсают, но не съедают «мраморный кекс», а я убираю отовсюду ножи, вилки, ножницы, спички и зажигалки. Я не знала, что моя квартира настолько напичкана опасными предметами, кроме того, я оставила для Ивана входную дверь приоткрытой, и Андраш мигом удрал на лестницу. Я взвалила на себя ужасающую ответственность, меня каждую секунду поджидают опасности – неведомые, нежданные, ведь если хоть с одним из сыновей Ивана что-то случится, даже самая малость, я не смогу показаться ему на глаза, а их, между прочим, двое, и они проворней, изобретательней, находчивей, чем я. К счастью, Андраш побежал не вниз, на улицу, а наверх и уже изо всех сил трезвонит в дверь знаменитой певицы, которая не может встать и открыть, ибо всей своей тяжестью в двести килограммов давит кровать, позднее я подсуну ей под дверь записку с извинениями, ведь певица с ее ожиревшим сердцем, несомненно, разволновалась. Андраша я тащу обратно в квартиру, но тут ко всему еще захлопывается дверь, а ключей у меня нет. Я барабаню в дверь, открывает Иван, Иван пришел! Вдвоем нам легче справиться с этой парочкой, Бела беспрекословно, по одному слову Ивана, собирает самые большие куски кекса, зато Андраш обнаружил проигрыватель, схватился уже за рычаг с новой корундовой иглой и царапает пластинку. Счастливая, я говорю Ивану:
– Оставь его, ничего страшного нет, это всего-навсего концерт D-dur, я сама виновата!
Только подсвечник, к которому подбирается теперь Андраш я поспешно ставлю на высокий застекленный шкаф. Бегу на кухню и приношу бутылки кока-колы из холодильника. «Иван, может ты хоть бутылки откроешь, нет, открывалка вон там!» Но с открывалкой куда-то скрылся Бела, и мы должны угадать, где она: холодно, тепло, холодней, горячо, очень горячо! Открывалка лежит под креслом. Дети не желают сегодня пить кока-колу, Бела выливает свой стакан в вазу с розами от г-на Копецки, а остаток – Ивану в чай. Я говорю:
– Ребята, ну можете вы хоть на минутку, мне надо поговорить с Иваном, Господи помилуй, да успокойтесь вы хоть на миг!
Я говорю с Иваном, и он мне сообщает, что в Тироль с детьми теперь не поедет, а поедет, и раньше, чем предполагалось, на Мондзее, так как его матушка в Тироль уже не хочет. Я не успеваю ответить, потому что Андраш, похоже, отправился обследовать кухню, я настигаю его там на балконе, он уже начал карабкаться на перила; не выдавая своего испуга, я стаскиваю его вниз и говорю:
– Пойдем-ка со мной в комнату, у меня там есть для тебя шоколад!
Иван невозмутимо продолжает:
– Вчера я не мог тебя застать, я бы сказал тебе раньше!
Значит, Иван собирается на Мондзее, а обо мне в связи с Мондзее речь не идет, и я спешу сказать:
– Как удачно все складывается, я должна ехать на Вольфгангзее, к Альтенвилям, два раза я им отказывала, а на сей раз почти согласилась, надо будет к ним съездить, не то они еще обидятся.
– Непременно поезжай, – говорит Иван, – надо же тебе когда-нибудь выбраться из Вены, не понимаю, почему ты вечно отказываешься, время-то у тебя есть. Éljen!
Теперь Бела и Андраш нашли в коридоре наши с Малиной туфли, влезли в них своими маленькими ножками и, шаркая, притащились к нам, Андраш с ревом падает, я его поднимаю и сажаю к себе на колени. Иван вытаскивает Белу из туфель Малины, мы сражаемся с мальчишками и рыскаем глазами в поисках шоколада, – он тоже исчез, а ведь это было бы спасение, – Андраш мнет в руке его остатки и пачкает мне блузку. Значит, они поедут на Мондзее, а я сказала, что отправлюсь к Альтенвилям.
– Семимильные сапоги! – кричит Бела. – Я в них всю страну обойду, а куда я приду? На край света?
– Ладно, Иван, оставь ему эти туфли, раз уж ему так хочется ходить в семимильных сапогах. Please, do call later, I have to speak to you[40]40
Пожалуйста, позвони потом, мне надо с тобой поговорить (англ.).
[Закрыть]… то письмо с приглашением в Венецию, ответное письмо, телеграмму с оплаченным ответом, – я еще ничего не отослала, это не так важно, Венеция не так важна, мы могли бы когда-нибудь потом…
Иван повел Белу в ванную, Андраш брыкается и сперва хочет слезть с моих колен, потом вдруг целует меня в нос, и я целую Андраша в нос, мы с ним начинаем тереться носами, я бы хотела, чтобы это никогда не кончалось, чтобы Андрашу хотелось еще и еще, мне тоже хочется без конца тереться носом об его нос, мне хочется, чтобы не было ни Мондзее, ни Вольфгангзее, но что сказано, то сказано. Андраш все крепче прижимается ко мне, я тоже крепко его держу, он должен принадлежать мне, эти дети будут всецело принадлежать мне. Входит Иван, расставляет по местам стулья и говорит:
– Ну все, нам пора ехать, вы опять вели себя хуже некуда!
Иван должен еще купить детям резиновую лодку, пока не закрылись магазины. Я стою со всеми тремя у дверей, Иван держит Андраша за руку, Бела уже понесся вниз по лестнице. До свиданья, фрейлейн! До свиданья, мартышки! I call you later. До свиданья!
Я отношу на кухню тарелку с кексом и стаканы, хожу туда-сюда и не знаю, что бы я еще могла сделать, подбираю с ковра несколько крошек, Лина завтра пройдется по нему пылесосом. Не хочу больше Ивана без детей, если он позвонит, я ему кое-что скажу, или сделаю это перед отъездом, должна же я когда-нибудь ему что-то сказать. Но лучше ему ничего не говорить. Я напишу ему из Санкт-Вольфганга, обрету дистанцию, дней десять подумаю, а потом напишу, ни слова лишнего. Я найду верные слова, забуду черную магию слова, я буду писать, раскрываясь перед Иваном во всем моем простодушии, как пишут своим милым крестьянские девушки в наших краях, как писали, без стыда, своим избранникам королевы. Я напишу прошение о помиловании, как пишут приговоренные, которым нечего ждать снисхождения.
Давно я не уезжала из Вены, и прошлым летом тоже, потому что Иван был вынужден оставаться в городе. И еще утверждала: лето в Вене прекраснее, чем где-либо, и нет ничего глупее, чем выезжать за город одновременно с остальными, я вообще не переношу каникул. Вольфгангзее мне опротивел, ведь в это время там вся Вена, и когда Малина уезжал в Каринтию, я оставалась дома одна, чтобы раз-другой съездить с Иваном поплавать на старое русло Дуная. Однако этим летом старое русло потеряло для меня свою прелесть, всего прекрасней теперь, должно быть, на Мондзее, а не в вымершей Вене, по которой бродят туристы. Время как будто остановилось. Утром Иван отвезет меня на вокзал, сами они уезжают на машине только в полдень. Вечером ко мне зайдет фрейлейн Еллинек, нам с ней надо еще кое-что доделать.
Глубокоуважаемый господин Хартлебен!
Благодарю вас за ваше присьмо от 31 мая…
Фрейлейн Еллинек ждет, а я курю, ей придется вынуть этот лист из машинки и бросить в корзину для бумаг. Я не могу отвечать на письмо, отправленное 31 мая, число 31 вообще не должно употребляться и подвергаться профанации. Что воображает себе этот господин из Мюнхена? Как он может привлекать мое внимание к 31 мая? Какое ему дело до моего 31 мая? Я быстро выхожу из комнаты, только бы фрейлейн Еллинек не заметила, что я начинаю плакать, ее дело – приводить в порядок и подшивать мои бумаги, а этому господину она пусть вообще не отвечает. Все ответы терпят, терпят до конца лета, в ванной мне опять приходит в голову: еще сегодня я в величайшем страхе, в безумной спешке напишу решающее, умоляющее письмо, но я напишу его сама. Фрейлейн Еллинек должна сама подсчитать отработанные часы, мне сейчас некогда, мы желаем друг другу приятно провести лето. Звонит телефон, но пусть фрейлейн Еллинек уйдет. Еще раз: приятно провести лето! приятных каникул! Сердечный привет незнакомому г-ну доктору Краванья! Телефон орет.
Ничего я не заикаюсь, это твое воображение
Но я же позавчера тебе сказал
Это, должно быть, ошибка, я хотела сказать
Мне ужасно жаль, что в последний вечер
Нет, я же тебе сказала, что сегодня, к сожалению
Я не хочу, чтобы ты всегда делала то, что хочу я
А я и не делаю, например, совершенно
невозможно
Я наверняка тебе сказал, просто ты
Так это же у меня сегодня нет времени
Завтра утром я непременно тебя отвезу
Мне страшно некогда, до завтра, в восемь утра!
Странное совпадение. У нас обоих сегодня нет времени друг для друга, в последний вечер всегда столько дел. У меня-то нашлось бы время, мои чемоданы уже уложены. Малина пошел ужинать в город, чтобы не мешать мне. Домой он придет поздно, тоже чтобы не мешать. Если бы я только знала, где он. Впрочем, я и его не хочу видеть, сегодня я не могу, мне надо подумать о странных совпадениях. В один прекрасный день у нас будет все меньше времени, и в один прекрасный день окажется: это было вчера, и позавчера, и год назад, и два года назад. Кроме вчера, будет еще и завтра, Завтра, которого я не хочу, а вчера… О, это Вчера, теперь мне еще вспоминается, как я встретила Ивана, и что с первой минуты и все это время я… И я пугаюсь, ибо совсем не хотела думать о том, как было вначале, о том, как было месяц назад, о том времени, когда дети еще не появлялись, о времени с Фрэнсис и Троллопом и о том, как было позднее с детьми, как мы вчетвером ездили в Пратер, как я смеялась на Дороге Ужасов, обнимая прижавшегося ко мне Андраша, смеялась даже над черепом. Не хочу больше знать, каким было начало, я больше никогда не останавливалась перед цветочным магазином на Ландштрассер-Хауптштрассе, не высматривала фамилию владельца и не спрашивала ее. Однако в один прекрасный день мне захочется ее узнать, и начиная с этого дня я отстану от времени и вернусь во Вчера. Но еще не завтра. Прежде чем всплывут вчера и завтра, я должна заставить их умолкнуть во мне. Пока еще – сегодня. Я здесь и сегодня.
Звонил Иван, он все-таки не сможет отвезти меня на Западный вокзал, в последний момент ему что-то помешало. Но это не беда, он напишет мне красивую открытку, однако я не могу больше слушать, мне надо срочно позвонить и вызвать такси. Малина уже ушел, а Лина еще не пришла. Но Лина уже входит в дом и застает меня на лестнице с чемоданами, мы вместе стаскиваем чемоданы вниз, тащит их в основном Лина, у такси она меня обнимает:
– Чтобы сударыня вернулись мне здоровой, не то господин доктор будут недовольны!
Я бегаю по Западному вокзалу, потом семеню следом за носильщиком, который катит на тележке мои чемоданы до конца платформы № 3, где нам приходится повернуть обратно, так как нужный мне вагон стоит теперь у платформы № 5 – в это время в сторону Зальцбурга отправляются два поезда. Поезд у платформы № 5 еще длиннее, чем тот, что у платформы № 3, и, чтобы добраться до последних вагонов, приходится идти по щебенке. Носильщик хочет получить деньги уже сейчас, он считает, что это безобразие, но вполне типичное, однако потом все-таки помогает мне сесть в поезд, ведь я дала ему на десять шиллингов больше, хотя это все равно безобразие. Я предпочла бы, чтобы он не дал подкупить себя десятью шиллингами. Тогда мне пришлось бы вернуться, тогда бы я через час была дома. Поезд трогается, мне из последних сил еще удается захлопнуть дверь, которая распахнулась, грозя вытащить меня из вагона. Я сижу на своих чемоданах, пока не приходит проводник и не водворяет меня в купе. Поезд и не думает сходить с рельсов, ненадолго останавливается в Линце, я никогда не бывала в этом городе, всегда только проезжала через него. Линц на Дунае – я не хочу покидать берега Дуная.
… она уже не чаяла выбраться из этого дикого места, где были только ветлы, ветер и вода… ветлы все больше шушукались, они смеялись, вскрикивали, стонали… чтобы ничего этого не слышать, она обхватила голову руками… Она не могла двинуться ни вперед, ни назад, у нее был выбор лишь между водой и всевластием ветел.
Антуанетта Альтенвиль стоит на вокзале в Зальцбурге у поезда на другой стороне перрона и прощается со знакомыми, отъезжающими в Мюнхен. Мне всегда был противен этот вокзал с бесконечным ожиданием поездов, с пограничными формальностями, но на сей раз ничего оформлять не надо, ведь я остаюсь здесь, я в своей стране. А вот подождать мне все же придется, пока Антуанетта не попрощается и не перецелуется со всеми, после чего она милостиво машет рукой отходящему поезду, словно ей надо напутствовать целые людские полчища, и про меня она, разумеется, не забыла тоже. Атти безумно рад моему приезду, он скоро будет участвовать в регате, как, я этого не знаю? Антуанетта вечно забывает, чем интересуется ее собеседник, так значит, Атти хочет завтра утром поехать со мной в Санкт-Гильген, в этой первой регате он, разумеется, еще не участвует. Я слушаю Антуанетту и не очень ей верю. Почему Атти меня ждет, я не понимаю, Антуанетта, видимо, тоже, она это просто выдумала из чистой любезности.
– Тебе привет от Малины, – сухо говорю я.
– Спасибо, почему же вы не вместе, нет, надо же, эти люди в разгар лета еще работают! Как он там, наш милый сердцеед?
То, что она считает Малину сердцеедом, для меня такая неожиданность, что я начинаю смеяться:
– Но, Антуанетта, ты, наверно, путаешь его с Алексом Флейссером или с Фрицем.
– Ах, так ты теперь с Алексом?
Я добродушно отвечаю:
– Ты, кажется, сошла с ума.
Однако не могу отделаться от представления, как сердцеед Малина сидит один в венской квартире и сердце у него щемит. Антуанетта теперь ездит на «ягуаре», английские машины, видите ли, единственно стоящие, она быстро и уверенно выезжает из Зальцбурга по одной из открытых ею объездных дорог. Она удивляется тому, что я благополучно доехала, про меня вечно рассказывают такие потешные истории, я-де никогда никуда не приезжаю, во всяком случае, не приезжаю вовремя и в то место, где меня ждут. Я обстоятельно рассказываю, когда я в первый раз была в Санкт-Вольфганге (главное я опускаю – некий вечер в номере отеля), и что все это время лил дождь, и вообще, поездка оказалась бессмысленной. Хотя я сейчас уже не все помню, я пускаю в ход дождь, чтобы Антуанетта теперь, в виде возмещения, могла предложить мне безоблачный, солнечный Зальцкаммергут. Тогда мне удавалось лишь изредка на часок встретиться с Элеонорой, поскольку она работала на кухне «Гранд-отеля». Антуанетта раздраженно перебивает меня:
– Нет, ну ты скажешь тоже, Лора – да как это может быть? На какой кухне? В «Гранд-отеле», так его же давно нет, они обанкротились, но жить там было совсем недурно!
И я поспешно хороню Элеонору и отказываюсь просвещать Антуанетту и растравлять себя. Нельзя мне было снова сюда приезжать.
У Альтенвилей за чаем уже пятеро гостей, еще двое должны подойти, а у меня не хватает мужества сказать: но вы же мне обещали, что у вас никого не будет, полная тишина и покой и только мы в узком кругу! А завтра, значит, придут супруги Ванчура, они сняли здесь дом на лето, и в конце недели – еще только сестра Атти, которая настаивает на том, чтобы притащить с собой Бэби, а эта Бэби – ты меня слушаешь? – невероятная история, она женила на себе в Германии этого Ротвица, это же прирожденная авантюристка, в остальном-то она по рождению не Бог весть кто, говорят, она пользуется там succès fou[41]41
Бешеным успехом (фр.).
[Закрыть], немцы клюют на все подряд, они всерьез думают, будто она в родстве с Кински и с ними, с Альтенвилями, не перестаешь удивляться. И Антуанетта не может перестать удивляться.
Я тихонько смываюсь с чаепития, брожу по городку и по берегу озера и, раз уж я здесь, делаю визиты. Люди в таких местах поразительно меняются. Чета Ванчура извиняется за то, что сняла дом на Вольфгангзее, я их в этом не упрекаю, я ведь тоже здесь. Кристина безостановочно носится по дому, нацепив старый фартук, чтобы под ним не видно было платья от Сен-Лорана. Это чистая случайность, ей было бы куда приятней в штирийской глуши. Однако теперь семейство Ванчура все-таки здесь, хотя что-что, а уж Зальцбургский фестиваль им сто лет не нужен. Кристина сжимает голову в ладонях, все здесь действует ей на нервы. Она сажает в огороде салат и зелень, во все, что бы ни готовила, она кладет эту свою зелень, они живут здесь так просто, невероятно просто, сегодня Ксандль варит просто молочную рисовую кашу, у Кристины свободный вечер. Она опять прикладывает ладони к вискам, запускает пальцы в волосы. Купаться они практически не ходят, всюду натыкаешься на знакомых, – такие вот дела. Потом Кристина спрашивает:
– Вот как? У Альтенвилей? Ну понятно, это дело вкуса, Антуанетта, конечно, очаровательна, зато Атти, как ты только выдерживаешь, мы с ним не общаемся, я думаю, он завидует Ксандлю, и все.