Текст книги "Избранное"
Автор книги: Илья Вергасов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 47 страниц)
Вернулся проводник и привел с собой высокого человека в длинном офицерском плаще.
– Наш командант. – Он отошел в сторону.
– Капетан Прве сербске бригаде Кицманич. – Незнакомец размашисто раскинул руки.
Мы обнялись. От капитана несло крепким самосадом и еще тем запахом, который присущ человеку, долгие месяцы прожившему под открытым небом, коротавшему ночи у бездымных костров.
Капитан посмотрел на часы со светящимися стрелками.
– Треба на пут, друже подпуковниче. – Забросил за плечо автомат.
Чем выше мы поднимались, тем слышнее становился фронт. Он был беспокойным. Часто били короткими очередями пулеметы; на востоке, над позициями нашей дивизии, повисли «сапы» – они долго горят, освещая долину от края до края, а потом внезапно гаснут, и ночь становится еще темнее. Пятиствольные зенитные пушчонки, приспособленные для стрельбы по пехоте, неожиданно заколотят в ночь – и воздух завизжит, как несмазанная телега, аж челюсти сводит.
До рассвета еще немало времени, но за густотой леса уже как-то ощущается поляна. Еще тише шагаем, еще плотнее жмутся солдаты друг к другу. Впереди замелькали какие-то тени – останавливаемся.
– Наши войници, – шепчет Кицманич.
Начинается беззвучное братание: тискаем друг друга, толкаемся, меняемся зажигалками, флягами.
У сарайчика наш проводник остановился, нажал плечом на заколоченную дверь, она распахнулась – мы вошли в сухую, пахнущую овечьим сыром кошару. Перович зажег фонарь.
Кицманич немного старше меня. Под крутым лбом горят глубоко сидящие глаза, при улыбке на изрезанном морщинами лице появляется что-то детское. Мы говорим с ним на смешанном сербско-русском языке, но понимаем друг друга. Кицманич точно знал расположение пяти немецких батарей, систему полевой охраны. Еще сегодня вечером немцы подбросили туда роту солдат. Мы разделили наши силы на три части, договорились о связи и сигналах.
Приближался рассвет. На фоне черного соснового бора заметно высветлялась поляна. Кицманич, сняв пилотку, молча смотрел на поляну, заросшую редким низкорослым кустарником.
– Овде су биле прве наше жертве фашистког терора Тимочке крайне: шестог семптембра сорок едной године обешени у центру поляна мои другари – секретар окружного комитета коммуниста Миленко Бркович и члан комитета Дердье Семенович. Мои бойци жельни освете!{5}
Мы обнялись и разошлись на исходные позиции. Перегруппировка наша шла без суматохи. Мы так близко подползли к немцам, что слышали шаги часовых.
Лежу на сербской земле, пахнущей терпкой горечью каких-то незнакомых трав, прижимаюсь к ней небритой щекой. Земля молчит, отдавая мне свое тепло, и я слышу: «Мои бойци жельни освете!…»
Ровно в шесть часов утра небо на востоке озарилось молнией – снаряды, перегоняя друг друга, накрывали немецкие позиции от горы до синеющего марева на севере, где проглядывались красные черепичные крыши окраинных домов Заечара.
Немцы молчали. И батареи, на которые нацелились мы, тоже молчали.
В шесть часов тридцать минут пошли наши штурмовики, целыми эскадрильями, одна за другой, накрывая на западе вражеский передний край реактивными снарядами.
– Вперед! – Я рванулся с места, вытаскивая из кобуры пистолет.
Бежали сквозь кусты, перепрыгивали через запасные окопы; правее нас, развернувшись в цепь, в полный рост, молча, не стреляя, шли солдаты Кицманича. Но вот они бросились вниз по склону, к батареям, и все пространство вокруг наполнилось их криком, рваным и режущим слух, как боевой клекот белоголового сипа, камнем падающего на добычу.
Я бежал, стреляя, падая, поднимаясь… Из-за куста выскочил немец и выстрелил в упор – пуля обожгла щеку. Перепрыгнул через куст и упал на немца. Он, ногами ударив меня в живот, замахнулся винтовкой. Но приклад, повиснув надо мной, вдруг исчез.
– Живой? – Платонов поднял меня.
– Где твои солдаты?
– Уже кромсают батареи.
Увидел наших и сербских солдат, противотанковыми гранатами взрывающих пушку за пушкой.
Кицманич, подняв кулаки:
– Не треба! Не треба!
Его никто не слышал. Он бросился к батарее и, стоя во весь рост, раскинул длинные руки, будто прикрыл собой орудия.
Я сел на камень, закурил. От батареи шел ко мне Кицманич. На шее висели два трофейных автомата, а в руке полевая сумка немецкого офицера.
– Капут батарея, една, друга! – Сбросив автоматы, он свалился рядом, раскинул руки и ноги. – Капут немачки! Капут!
Появились танки… с запада, наши, «тридцатьчетверки»! Они наискосок пересекли поляну, остановились, развернувшись на девяносто градусов, ударили башенные и лобовые пулеметы. Я видел дорогу, уходящую на запад, по ней отступали немцы на машинах. Танки, подминая кусты, пошли наперерез. Немцы выскакивали из кузовов, разбегались врассыпную.
* * *
Генерал Епифанов обходил строй пленных. Перед ним стояли эсэсовцы, рослые, молодые, в добротных кителях с одним погоном на плече.
– Вот гады, по сопатке получили, а все кочевряжатся! – Епифанов подозвал коменданта штаба дивизии и приказал смотреть в оба: попытаются бежать – расстреливать на месте.
Он велел мне сесть в машину. «Виллис» пересек поляну с убитыми немцами, подпрыгнул на бревне, лежавшем поперек дороги, и стал спускаться в город. Улицы в битой черепице, под колесами трещат осколки стекла. Чем ближе к центру, тем больше вооруженных людей с красными лентами на лацканах пиджаков, на фуфайках, у многих немецкие автоматы. На центральной площади – горожане. Кто-то тренькает на гуслях, вокруг какого-то полуразрушенного памятника азартно пляшут коло. Генерал повернулся ко мне всем корпусом:
– Дают жару братья славяне!
– Зло дерутся…
– Куда уж злее – немцев в плен не берут. Понять нетрудно: много горя принесли им фашисты. Что ни село – горе, что ни дом – плач.
За железнодорожной насыпью – городское кладбище. Надгробные плиты, склепы, раскромсанные снарядами, напоминали мне херсонесские развалины. Деревья обгорели, местами торчат черные пни. Генерал долго смотрел туда, где еще вчера были наши позиции. Вышел из машины, сел на могильную плиту. Перед нами было то самое поле, по которому вчера должны были бежать солдаты Шалагинова. А дальше – черная линия обгоревших кустов, остов домика, в подвале которого недавно лежал Саша Шалагинов…
– Гляди, гляди, – показав на поле, сквозь зубы процедил генерал. – За все это мы еще с вами ответим!… – Поднялся, потребовал: – Достаньте карту… Город Крушевац. Туда поведете авангард полка по азимуту. И смотрите, чтобы ни один фриц ни за какой хребет не зацепился!
34
Авангард наш шел на юго-запад. Ни крутые планины, ни молниеносные встречи с мелкими вражескими гарнизонами, которые мы сметали с ходу, не могли задержать нас. Пересекали долины, исполосованные горными речушками, шли через села со взорванными церковками, догоравшими домишками, мимо виноградников, темнеющих в сгущающихся сумерках. Нас гнал приказ, гнало сострадание к тем, кто встречал нас с глазами, еще полными скорби. Сербы с лицами, изборожденными морщинами, и их внуки, правнуки, выставляли вдоль дорог все, что могли найти в своих домах: кукурузные лепешки, паприк, сливовицу, терпкие груши и виноград. На стенах, на фанерных листах лозунги: «Живела, Црвна Армийе!», «Живела, србски войници!»
Мы останавливались на короткие ночевки, я связывался с Ашотом Богдановичем, который двигался километрах в сорока позади нас. Полк получил пополнение: солдат, группу офицеров и нового замполита.
Армейский автобатальон догнал нас на марше севернее Крушеваца. Приказ был срочным и ясным: на машины – и быть к вечеру на подступах к городу Крагуевац, в котором еще отчаянно сопротивляется немецкая группировка.
Колонна растянулась на километр. Пока тишь и благодать, ржавый отлив на небе – предгорья вот-вот запылают в лучах закатного солнца.
Непривычно видеть поля, разбитые на узкие полоски: делянка кукурузы, а рядом лоскуток виноградника, за ним черный пар. Навстречу идут коровы в упряжке, тащат арбу с кукурузой. Старый серб, сняв шапку, провожает нас взглядом, а жена, плечом подталкивая арбу, крутит веретено.
Деревня за деревней. Солнце ниже и ниже к земле, вытягиваются тени. На северо-западе едва слышен артиллерийский гул. Тишина беспокоит; на «виллисе» обгоняю колонну, останавливаю ее, машины вплотную подходят друг к другу. Смотрю на карту: не знаю, насколько она точна. Нам предстоит подъем, за ним речка, а дальше равнина с мелким кустарником, переходящим в лес.
Ко мне подбежали грузный усталый лейтенант и связист с полковой рацией за спиной; задыхаясь, лейтенант выпалил:
– В эфире генерал!
Я услышал голос Епифанова:
– Из окружения вырвалась мотогруппа противника с тремя танками. Идет курсом на юг. Остановить и уничтожить!
Во что бы то ни стало мы должны первыми достичь леса и успеть занять на его северной опушке позицию.
Колонна идет на предельной скорости; вот мы и в лесу… Спешились, тщательно замаскировали машины. Офицеры бегут ко мне.
В глубине лес уже темнел, стоял недвижно. Негромко отдаю приказ:
– Платонов с двумя ротами окапывается под соснами по обе стороны дороги. Взводы автоматчиков, разведчиков и третья платоновская рота – мой резерв. Им будет командовать… – мой взгляд остановился на старшем лейтенанте Архипове, – командовать будете вы.
– Есть! – козырнул Архипов.
– Командиру батареи выдвинуть две пушки на платоновскую позицию, две другие эшелонировать в глубине леса. Сигнал открытия огня – красная ракета. Действуйте! – Я снял с плеча автомат, перевел рычажок на боевую очередь.
Окапывались, в стороне замелькали противотанковые ружья Платонова, длинные, будто копья кавалеристов.
На бугре, километрах в двух от нас, показался немецкий танк. Он шел медленно. Танкист, высунувшись из башни, внимательно осмотрел дорогу, дважды скрестил руки над головой, и машина пошла на спуск. Выполз еще один, а за ним с небольшими интервалами потянулись бронированные семитонки – полным-полны солдатами. В полевой бинокль хорошо проглядывались лица немецких солдат, кое-кто подремывал, склонив голову на плечо соседа.
Немцы приближались, но не спешили: чувствовалась их настороженность.
Колонна остановилась в километре от леса. Передний танк поворочал башней и пушечно-пулеметным огнем ударил по опушке. Выждал и снова ударил.
Господи, еще бы поближе! Они надвигались, надвигались… Рука нажала на спусковой крючок ракетницы – между немцами и нами в небе рассыпался красный шар. И сразу же вспыхнул передний танк, а второй начал отползать назад – наш снаряд угодил в правую его гусеницу. Он завалился набок, загорелся. Откуда-то вынырнул третий танк и на страшной скорости ворвался в лес, раздавил нашу пушку. И тут же башня его приподнялась и отлетела в сторону. Внутри машины рвались снаряды.
Немецкая мотопехота, рассыпавшаяся поначалу кто куда, стала стягиваться за густыми кустарниками. Оттуда неслись команды офицеров. Немцы атаковали платоновский левый фланг, прорвали оборону. От меня к Платонову побежал связной с приказом развернуть правый фланг на девяносто градусов и окапываться. Слух мой настороженно улавливал звуки, идущие из глубины леса. Мучила мысль, что Архипов – ведь я его совсем не знал – растеряется и резерв наш не справится с прорвавшейся в лес немецкой пехотой. Наконец донесся до меня треск автоматов – наши ППШ! К нему присоединилось нарастающее «ур-ра-а».
Из лесу выбегали немцы, ползли, падали. Справа платоновцы пошли в атаку. Я увидел Архипова с содранной кожей на скуле, без пилотки.
– Получили, гады! – кричал он…
* * *
Через сутки мы вошли в Крагуевац.
Похоронили убитых, раненых эвакуировали в глубокий тыл. Подошел полк Ашота со всем своим пополнением; с трудом расквартировались в окраинных домах.
Я думал, что моя хозяйка нелюдима и стара: вся в черном, лицо прячет. Ходит по собственному дому тихо, как чужая. Злюсь на Касима: не мог подобрать что-нибудь более подходящее… Какой уж там отдых, когда в четырех стенах чувствуешь себя как в могиле!
Умылся, причесался, сел за стол – поесть бы горячего, выпить кофе, аромат которого дразняще тянется из кухоньки. Вошла хозяйка, поставила на стол вазу с яблоками, сказала:
– Покушайте.
Я увидел ее глаза – поднялся: скорбь, которая, наверно, останется в них на всю жизнь, потрясала.
– Что с вами, мать?
– Они убили моего дечака{6}. – И стала креститься.
– Вы русская?
– Я сама србка. Мой муж рус. Немцы су убиле три стотине ученика гимназии и два десять професора. – Из-за пазухи достала фотографию мальчика и тяжело опустилась на стул.
…Вот уже четвертый год я вижу смерть, сталкиваюсь с ней лицом к лицу, с глазу на глаз. Помню: перед тем как пойти в атаку на фашистский гарнизон, мы, партизаны, стояли возле уничтоженного шахтерского поселка. Торчали голые стены взорванных каменных домов, догорали деревянные постройки, в воздухе летал пух из распоротых подушек и перин; над застуженной землей, каким-то чудом зацепившаяся за торчащую балку, болталась детская кроватка. В ущелье в снегу лежали убитые: старики, старухи, их дети и внуки… Был я и в крымской деревне Лаки, которую фашисты тоже превратили в груды развалин. Над развалинами возвышался не взятый ни огнем, ни взрывом колхозный клуб. Вдоль его стены лежали девушки, изнасилованные, а потом изрешеченные автоматными очередями. Казалось, что уже ничто больше не может потрясти меня.
В октябре сорок первого крагуевацкий партизанский отряд в открытом бою убил десять немецких солдат и двадцать шесть ранил. Каратели хватали на улицах, на базаре, в домах Крагуеваца всех без исключения мужчин от шестнадцати до шестидесяти. В их казармах – две тысячи заложников, две тысячи! Для ровного счета не хватало трехсот, за одного убитого немецкого солдата – сто жизней, за раненого – пятьдесят. И ходить далеко не надо, если в центре города в старом здании гимназии учатся мальчики. Фашисты ворвались в пятые классы. Они отобрали триста ребят и погнали за город. Три колонны мальчиков замыкали шествие на Голгофу. Триста! Потом стало триста пять… триста десять… триста двадцать. Старые профессора и учителя гимназии по своей доброй воле, по приказу собственного сердца, не выполнить который – значит предать, вливались в строй смертников.
Каратели методично подводили к столетнему дубу одну колонну за другой и скашивали ее автоматными очередями. В последней колонне мальчиков на ее правом фланге – два человека, которых знали все горожане: директор гимназии Павлович и профессор Георгий Кобасько. К директору подошел офицер карательного отряда и сказал:
– Вы свободны, господин Павлович, вас ждет семья. Я вас отпускаю.
– Мое место у строю, и хочу до края да делим судьбину моих джака{7}, – ответил Павлович.
…Я шел на окраину. Сюда шли солдаты поодиночке, офицеры, шли матери в трауре и старухи, иссушенные годами горя.
Моросил дождь, дорога раскисла. По ней вели тогда колонны на смерть. Серое осеннее небо, серые, умирающие травы. Вот дуб с жестяно шелестящей листвой – под ним расстреливали. А вот сосны; их корни, будто кости убитых, выпирали из-под земли. И – кресты, кресты. Черные кресты, как строй, ломающийся под автоматными очередями…
Вошел в штаб и столкнулся с майором Татевосовым. Я не узнал его: губы белые, щеки посерели, всегда яркие – и в веселье и в гневе – глаза потускнели.
– Что произошло, Ашот Богданович?
– Убит генерал Епифанов, – сказал тихо. – Утром, на командном пункте дивизии, прямым попаданием…
Я вошел в комнату, сел за столик с телефонами. Собственное хрипловатое дыхание оглушало; от внезапного телефонного звонка вздрогнул, встал, пошел к двери. Звонок настойчиво повторялся. Я вернулся и нехотя потянулся к трубке.
– Мне Тимакова. – Голос полковника Мотяшкина был спокоен, будто ничего не случилось.
– Я на проводе, – сказал, одолевая спазму, подкатившую к горлу.
– Прошу прибыть ко мне сейчас же.
Я молчал; почему-то снял с головы фуражку, затем снова надел.
– Вы что, не поняли? – Голос его оставался ровным.
Я положил трубку и долго не снимал с нее руки.
Второй час в приемной – жду, когда вызовет к себе полковник. Он не спешит. Адъютант виновато поглядывает на меня, на иконы: их много на стене, почти от пола до потолка. Мы в доме попа. Говорят, был русский, белый офицер. Дал стрекача.
Брякнул звонок. Лейтенант подскочил как подброшенный, проверил заправочку, втянул живот и шагнул к двери. И я машинально провел рукой по широкому поясному ремню.
– Требуют, идите! – Лейтенант застыл перед дверью.
Я неторопливо вошел в кабинет, доложил. Мотяшкин, грузный, утомленный, со вспухшими глазами, молча подал мне бумажку. Приказ в три строки: я отстранялся от командования полком за потерю управления боем в районе Заечара, в результате чего от своего огня погибли несколько человек, в их числе комбат Шалагинов. Приказ подписан генералом Епифановым в ту самую ночь, когда я вел солдат в тыл немцев.
Молча положил приказ на полковничий стол.
– Ну! – Мотяшкин поднял глаза, поглубже уселся в своем кресле. – Что же вы? В кубанском резерве были настойчивее – помню ваши рапорты.
Я чувствовал, что вот-вот потеряю самообладание. Надо держаться… Мотяшкин молчал – давал какое-то время, чтобы я пришел в себя, что ли?
– Буду откровенным, подполковник. Я внимательно познакомился с вашим прошлым. Как думаете, какие причины приводят вас порой к совсем неожиданным результатам? – Он вытащил из кармана платок, большой, белый, не спеша протер затылок и выжидающе смотрел на меня; ноздри его раздувались. – Вы упорно молчите, и очень жаль. Мне нужен боевой офицер, таковым я вас считаю. Но в первую очередь мне нужен трезвый офицер, знающий, какой следует сделать шаг в любой обстановке, и понимающий, что это за шаг. Вы знаете, кто такой командир полка?
– Простите, товарищ полковник, устал я…
– Вам придется выслушать меня, и советую внимательно выслушать. При нашей первой встрече в резерве…
– Второй, товарищ полковник…
– Как это – второй? – Его сухой, официальный голос дрогнул, в нем почувствовалось искреннее удивление.
– Первая была в санитарном эшелоне. Тогда моя рана дурно пахла…
– Так это были вы? – Он снова достал платок, вытер вспотевшее лицо.
– Куда прикажете следовать?
– Во второй эшелон дивизии в Свилайнац до особого распоряжения.
– Разрешите идти?
– Одну минуту. – Он встал, подошел ко мне. – Я четверть века в армии. Был свидетелем гибели храбрых командиров. Одни шли напролом и потом бились головой о стену, другие выходили за грани возможного. А все должны быть в круге своем. Инициатива? Пожалуйста, проявляйте сколько угодно, но на своей орбите. Высунулись из круга – нарушили налаженный ритм. Сигнал к атаке кладбища под Заечаром позволено было дать только генералу: то было в его круге. Но вы вылезли, а финал – беда!… Не знаю, как сложится ваша судьба, как определят ее следственные органы, но все же советую подумать над тем, что сказано вам от чистого сердца. Вы на машине?
– Верхом. Со мной ординарец.
– Лошадей сдать, ординарца… Впрочем, пусть пока будет с вами…
Мы ехали с Касимом на попутной полуторке, лязгавшей всем своим расшатанным корпусом. На остановках, когда шофер, чертыхаясь, копался в моторе, мы прислушивались к артиллерийской перестрелке. Она особенно сильно разгоралась на юге.
Вдоль дороги, подсвечиваемые солнцем, рыжели каштаны; у родника крестьянка набирала воду; на телеграфных проводах сидели воробьи. Волнистые холмы как бы укладывались на долгий покой.
На душе пусто, как в большом амбаре, закрома которого выскребли до последнего зернышка. Ни мыслей, ни планов.
За железнодорожным полотном мы вышли из полуторки – начинались улочки Свилайнаца, вкривь и вкось сбегавшиеся к центру, к церквушке. За ней маячило длинное глинобитное здание, крытое почерневшей черепицей; над ним трепыхался белый флаг с красным крестом. Домишки рассыпаны кое-как, повсюду много машин – санитарных, штабных и еще каких-то специальных, похожих на тюремные фургоны.
Касим приуныл, помалкивает.
До самого вечера искали уголок, где можно было бы приткнуться. На продпункте кое-как закусили и пошли на ночевку. Крыша нашлась – хатеночка, наполовину ушедшая в землю. Топчан со сбитым сеном, в уголочке икона, затянутая паутиной.
Стемнело. Спать, спать, никаких переживаний, а по-солдатски: раз – и в небытие…
35
Спал, как спят перед хворью: во рту терпкая, в горчинку сухость, затылок тяжел, словно на камне лежу. Что-то меня окончательно разбудило. Сон?
Я видел мать в ситцевом платье, строго глядящую на меня: «Ты почему не побывал на отцовской могиле? Был в станице, а не побывал. Или забыл, как я тебя туда водила?…»
Верстах в десяти от станицы, в хуторке, за деревянной оградой, под серебристым тополем – плита с позеленевшими от времени буквами, высеченными на сером камне. Лежат под ней ревкомовцы, порубленные бандитами-дроздовцами. В первой строке: «Тимаков Н. М. – предревкома. 1888-1923».
Военным курсантом я приехал в станицу на побывку. Утром перед отъездом мать сказала:
– Пойдем на отцовскую могилу.
Она долго стояла у серой плиты, степной ветерок шевелил ее седеющие волосы.
– Помнишь, был у тебя дед Матвей? Он у нас там, в Сибири, лесничествовал в урмане. Еще медом тебя угощал. От него-то я и грамоту познала. Раз на жатве сел он на сноп, покликал меня с отцом твоим. Перекрестился, поле оглядел и сказал нам: «Хороша земля, а я скоро помру. Много я пожил, страны повидал, людей без счету. Всякое было – и доброе и дурное. Вот что я вам скажу: человек прозревает три раза. Только не каждый, в чем вся беда. Впервой всякая живность глаза открывает: и человек, и скотина, и птица… В другой – только человек. Тогда он о людях думает больше, чем о себе. Чужая боль – его боль. Чужая радость – его счастье… А уж в третий – то от бога. Люди на муки, на смерть идут за других. К примеру, в нашей Сибири сколько каторжан повстречал!… Ведь иной кандалами гремит и не за себя, а за униженных страдания принимает…» Прожил дед Матвей еще сутки да и помер. Запали те слова в самую душу. Твой отец в германскую войну себя не жалел, кровью исходил, а все бился. Калекой домой пришел, цигарки не выкурил, а мужики к нему с поклоном: «Никола, иди дели землю, у тебя глаз верный и совесть мужицкая». Делил, а его били. Пришел домой без кровиночки в лице, а сам смеется: «Толстосумам толоку подсунул, на ней и картошка-то раз в три года родит». Хоть и покалечен твой батя, а все же мужик, в доме хозяин. Я-то радовалась, а он отлежался да и был таков. Уж искала-искала… Пришел слух: на кубанских землях бандитов гоняет. Я вас, малят, в охапку, и пошла наша дорога из Сибири в чужие края. Тряслись в товарняках, мерзли в вокзалах холодных; я в тифу валялась, а поспели – на похороны. Заманили нашего батю бандиты в хуторок да и порубали. Хоронили всем обществом, а я неживой на земле лежала… Вы ревмя ревели – для вас-то тогда и поднялась…
Хатенка, в которой я случайно оказался, похожа на ту, где наша семья мыкалась после гибели отца. Под боком, словно младенец, посапывает Касим. На глухой стене мертвенно-бледный свет подрагивает – от луны, заглядывающей через узкое окошко. На западе, на юге, как и вчера, артиллерийский гул. Почему-то бьют пушки и на юго-востоке, вроде и не так уж далеко…
Потолок хатенки нависает надо мной. В детстве все прочитанное и запавшее в сердце оживало на родном потолке. Там скакали кони, буденновцы в шлемах размахивали саблями. А то возникал курган, под которым я гонял овец, или станичный майдан, где ржали кони, кричали, плакали дети и бабы – выселяли «крепких мужиков»…
Темная полоса матицы сейчас давит меня. Перевожу взгляд то вправо от нее, то влево, пытаюсь оживить картины детства, но – пусто, пусто… И в памяти как в мареве возникает нечеткая линия застывших офицеров полка и – Петуханов, ничком лежащий в высокотравье… Глыбы домов впритирку друг к другу, а я иду, сжатый ими с двух сторон, и хочу, хочу увидеть хоть полоску голубого неба, но нет его. Один серый туман, а там, где-то далеко на окраине, – хатенка с закрытыми ставнями и молодой, красивый в своем отчаянии Саша Шалагинов: «Ему нужны шагистика да дыры в черных мишенях»…
Господи, почему, почему я поднял батальон на преждевременную атаку?
«Нельзя совершать ошибки, которые потом невозможно исправить», – слышится голос Рыбакова. Сама судьба одарила меня человеком, душевный крик которого я не сумел вовремя расслышать. Но почему?
Неужели власть над людьми делает человека настолько самоуверенным, что в нем появляется убежденность в своей непогрешимости? Или это я не выдержал испытание властью, данной мне?…
…Топчан поднялся и сбросил меня. Я ударился обо что-то твердое, расшиб лоб. Под гул и свистящий вой хатенка начала оседать, я закричал, выскакивая через покосившуюся дверь. Рядом разваливался соседний домик, будто с размаху бабахнули по нему гигантской кувалдой.
Улица бушевала: бежали люди; кони, выпучив глаза, мчались с повозками, с которых сыпались солдатские вещевые мешки. В мглистом утреннем небе рвались бризантные снаряды, чугунным дождем обдавая поселок; ревели машины, сшибаясь друг с другом.
– Стой!
Я выхватил пистолет и направил его на водителя машины, тащившей пушку с солдатами на лафете. Едва успев выскочить из-под ее колес, увидел офицера в расстегнутом кителе, безоружного, кричащего: «Немцы! Немцы!»
– Стой!
Как вкопанный остановился он передо мною, скрестил руки на груди – молоденький лейтенант и, видно, необстрелянный.
– Задерживай бегущих! – приказал ему.
Мы собрали до взвода солдат.
– Веди за железнодорожную насыпь. Окапывайся!
Лейтенант скомандовал:
– По одному – за мной!
– Пикировщики! – крикнул за моей спиной Касим.
Их было двенадцать, шли в затылок друг другу. Ведущий как бы нехотя клюнул носом, свалился, высоко задрав хвост, и круто пошел на землю… За каштанами сгорбилась и рухнула церквушка. Мой взгляд перебегал от одной дымящейся воронки к другой. Рядом вспыхнула машина, косо уткнулась в кювет…
Касим с недюжинной силой рванул меня к себе, заорал:
– Бомбы!
Я оказался на дне узкой щели, на мне лежал Касим. Вдруг он обмяк, отяжелел.
– Ты что? Касим, ты слышишь?
Он молчал, что-то густое и теплое текло по моей шее.
Щель с каждым взрывом суживалась. Нас засыпало. Охватил страх, такой, наверное, испытывают заживо погребенные. Это конец. И мысли и чувства – все-все, что выражало мое «я», втиснуто сейчас в могилу…
Упершись ногами и руками в землю, я выгибал спину, и навалившееся на меня чуть-чуть поддалось. Напрягся еще и еще – до треска и хруста костей, до обморока… Почувствовал, как посыпалась по бокам земля, свежий воздух ударил в ноздри…
Касима, вернее, то, что осталось от него, уложил в щель и стал сгребать в нее землю, камни, все, что попадалось под руки. Пополз к обвалившейся стене. За ней никого, только под кустом лицом к небу лежал тот лейтенант в расстегнутом кителе, совсем мальчишка… Наткнулся на убитого солдата. Воробьи выклевывали хлебные крошки из его вывернутого кармана.
Я перешел вброд речушку и за ветлами увидел железнодорожное полотно. Поднялся на него и тут же быстро пригнулся – метрах в четырехстах стояли немецкие вездеходы, из кузовов выскакивали солдаты и вытягивались в цепь.
Словно какая-то сила отшвырнула меня за железнодорожную насыпь; за ней стояли три наших танка. Машины с заведенными моторами, вращающимися башнями. Взобрался на ближайший танк, схватился за скобу и нагнулся к смотровой щели.
– Вперед! – заорал во все горло.
Танк рванулся, пошел вдоль насыпи, а за ним и два остальных.
– За танки, за танки! – слышались крики.
Солдаты выскакивали из щелей, нарытых под насыпью, бежали за машинами.
Я видел немцев. Они, увлеченные фланговым ударом по нашей дивизии, не обращали на нас внимания, возможно принимали за своих. Наша группа откатывалась к лесу. Кажется, все, что было еще живым, сейчас присоединялось к нам. Кричали и стреляли без приказа. Лица желтые, глаза, готовые выскочить из орбит, налиты кровью.
Немцы наконец поняли: в их тылу группа советских солдат. С насыпи ударили орудия; клубы шрапнельного дыма возникали то справа, то слева от нас.
– Разверни башню – и по насыпи! – крикнул я танкисту и спрыгнул с машины.
Танки вдруг повернули на восток и, строча из башенных пулеметов, рванулись вперед…
До меня долетали отдельные выкрики, стоны, но я не оглядываясь бежал через луг к лесу, слыша за собой топот солдат. Танки отстали, доносились их длинные пулеметные очереди. Перебрался через канаву по дощатому настилу, оглянулся: за мной тянулись солдаты и офицеры, волокли раненых. Все делалось бесстрашно и осмысленно.
Выскочили на поляну и увидели домик, из которого выбегали поодиночке немцы. Никакой команды я не давал, но солдаты со всех сторон навалились на немецкий взвод и с ходу расстреляли его. На привязи дико ревели навьюченные мулы, их погонщики лежали, уткнув лица в землю.
Гул моторов надвигался с юга, а потом потек на восток. И ружейно-пулеметная стрельба удалялась туда же. Небо очищалось от облаков, солнце с горизонта просвечивало лес, и он словно утопал в оранжевом мареве.
36
Что же дальше? Куда? К своим на восток? Но пробьемся ли? Судя по всему, немцы свежими силами нанесли фланговый удар по нашей армии. Не из Греции ли они спешно вытягивают войска, боясь, что советские и югославские полки отрежут им отход на запад?
А если на север? Пройти километров сорок – пятьдесят, а потом поворот на девяносто градусов – и к своим.
Вот– вот наступит рассвет. Пора поднимать людей.
Сонные, зевая, сталкиваясь друг с другом, выстраивались в ломкую линию солдаты и офицеры, оставившие Свилайнац. Пока скомплектовывал взводы, назначал командиров, слышал негромкое переговаривание: «Надо топать поскорее к своим». – «Попробуй, как мышат передавят». – «Конечно, передавят, ежели гуртом. Надо пробиваться поодиночке».
– Смиррно! – скомандовал я. – Мы советское подразделение, временно действующее в тылу врага. Наша задача: проскочить через шоссе – движение, как слышите, утихает. День пересидим в более или менее безопасном месте. Далее, пересекая ущелья, планины, двинем на север, а там найдем проход к своим.
* * *
Вытянувшись в цепочку, мы пошли к автомобильной трассе Ниш – Белград. В пятистах метрах от нее укрылись в кустах. Земля сербская убаюкивала. На большой скорости проскочила легковая машина, потом наступила тишина, если не считать того, что с востока доносились глухие раскаты далекого ночного боя.
– Передать по цепи: повзводно, дистанция сто метров, через дорогу, арш!
Десятиминутный стремительный бросок – и форсированный марш на запад. За полтора часа по проселку махнули километров восемь и вошли в осенний лес. Здесь тепло и безветренно. До восхода солнца еще оставалось время, и мы разлеглись на сухом пригорке, окруженном густым кустарником. Рядом со мной, уткнувшись лицом в землю, по-детски посапывает мой заместитель.