355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Вергасов » Избранное » Текст книги (страница 24)
Избранное
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:55

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Илья Вергасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 47 страниц)

Дорогу перерезает тропа. Свежие следы! Старик нагнулся, присматривается.

– Стой! Руки вверх! Руки вверх, папаша! – Парень в стеганке навел автомат.

– Убери-ка свою штуку. Скажи лучше, сынок, ты партизан? – устало спросил старик, с надеждой глядя пареньку прямо в глаза.

Задержанного привели в лагерь к штабному шалашу.

– Товарищ командир! – крикнул паренек с автоматом.

Из землянки вышел Македонский. Он зыркнул на старика и ахнул:

– Постой… постой… Неужели?! Григорий Александрович! Вы ли это, господи?!

– Я, я… Видишь, я, – бухгалтер обнял командира.

Михаил Андреевич поил чайком бывшего своего учителя.

Старик пил и, наверное, не ощущал вкуса кизилового настоя. Он во все глаза глядел на смуглое, дышавшее лесной силой лицо командира.

– Ты совсем не такой, а? Помнишь курсы? Я же говорил: «Не выйдет из тебя настоящего бухгалтера!»

– Работал же, Григорий Александрович, – улыбался Македонский.

– Да ты из тех, кто дело делает, но душа твоя не в конторе сидела. Признайся, Михаил Андреевич? Помнишь, в тысяча девятьсот тридцать девятом году я проверку тебе делал? За дело я тебя ругал, а?

– Ругали правильно. Только это прошлое. А вот неожиданность – встретить вас здесь, в лесу. Вы по городу боялись ходить, Григорий Александрович!

– Ох и боялся… Да меня можно щелчком свалить, куда уж!… И сейчас боюсь. А за пять дней такого труса дал, что под конец перестал понимать, где страх, а где нет. Следов-то ваших не найдешь. Шел и шел. Решил найти или ноги протянуть. Без вас нам нельзя. Слушай, Миша… Важное дело к тебе привело.

…Темной ночью отряд в полном составе поднялся с Большого леса и тихо-тихо перешел через дорогу Бахчисарай – Бешуй и на рассвете залег в густом прилеске, в двух километрах от Лак.

В окошко председательского дома настойчиво постучались.

– Кто там? – встревоженно спросил Лели.

– Это я, Григорий Александрович.

– Господи, вернулся! Сейчас, одну минуту – оденусь.

– Принимай гостей, – бухгалтер пропустил вперед закутанного в плащ-палатку широкоплечего человека.

– Здоров, председатель!

– Македонский! Ай да молодец… – У Лели кровь прилила к лицу от радости.

Они знали друг друга мало, иногда виделись только на районном партийном активе, но вряд ли кто чувствовал в жизни такую близость, какую они ощутили сейчас.

Большие дела немногословны.

Решили так: перегнать отряду сейчас же сто овец, муку, картошку, табак.

Фельдфебелю замазать глаза: на первый случай собрать несколько яловых коровенок, вина, готового вот-вот стать уксусом, пару десятков шелудивых баранов.

Немного увлеклись, но комиссар остудил:

– Надо подумать и о завтрашнем дне! Женщины, дети… О них подумать.

Положение, конечно, было очень сложным – Македонский понимал, но слишком большая осторожность комиссара не очень была ему по душе.

– Не будем предугадывать события, – сказал он.

– Нет! Будем! И я предлагаю так: начать эвакуацию Лак. Стариков, детей, женщин – в степные районы.

– Правильно! – первым поддержал комиссара бухгалтер.

Как ни хотелось сохранить в деревне то положение, которое было до сих пор, но с трезвой логикой Черного нельзя было не считаться.

Уже через день по пропускам, привезенным председателем из Керменчика – тут он полностью пользовался правом бургомистра, – многие семьи стали покидать родные места. Делалось это осторожно, без шума, чтобы не встревожить оккупационные власти.

Дальнейшие события развернулись следующим образом.

Фельдфебель снова появился в Лаках. С ним были офицер, бледный, моложавый, с хлыстом, и толстенький напудренный румын в огромной четырехугольной фуражке. Они внимательно осматривали деревню. Рядом шел Лели и семенил Григорий Александрович с инвентарными книгами, потребованными моложавым офицером.

– Где хозяйство? – отрывисто спросил офицер на чистом русском языке.

– Вот в деревне все и хозяйство. Скот угнали, так что ничего не осталось. Да не так уж много и было. Колхоз маленький, всего шестьдесят дворов.

Офицер круто повернулся к Лели, подошел ближе и уставился на председателя глазами.

– Вот что, дорогой бургомистр. Что такое ваш колхоз – знаю. Сам был агрономом в Фрайдорфе. Слыхал, наверное, про такую колонию в Крыму? Мне нужна правда! – раздельно сказал немец.

– Я приготовил, что мог, господин офицер, – Лели показал на скотный двор, где стояло несколько тощих коров.

Офицер из Фрайдорфа никакого внимания на коров не обратил, остановился у правления.

– Деревня вполне обеспечит всем необходимым вашу часть, господин капитан, – обратился он к улыбающемуся румыну. Тот поддакивал, но, видно, ничему не верил. – Староста! – подчеркнуто сказал офицер. – Деревня будет кормить румынскую часть. Мясо, вино, хлеб и все остальное…

– Но, господин офицер!

– Молчать! Я знаю, что ты коммунист, но также знаю, что ты расчетливый хозяин. – Немного подумав, немец добавил: – И не болван. Если не хочешь болтаться на веревке – будешь делать. Да знай: нам известно, что большевики отсюда ничего не вывезли. Ясно?

Немцы уехали.

Основная часть Лак была тайно эвакуирована. Македонский и Черный привели отряд в Лаки, теперь уже, скорее, в то место, где при случае не так уж опасно принять и бой.

Для бахчисарайцев это была первая за несколько месяцев ночевка под крышей.

Партизаны мылись, стирали белье, брились.

Днем же отряд снова отсиживался в прилесках, откуда летучие боевые группы в составе трех или четырех самых отважных партизан уходили за Бахчисарай на магистраль Симферополь – Севастополь.

Они молниеносно налетали на одиночные фашистские машины и заставляли фашистов держать на этом участке сверхусиленную охрану.

А через несколько дней в Лаки пришла первая небольшая румынская команда во главе с унтер-квартирьером. Румыны, грязные, усталые после штурма Севастополя, плакали, ругали фашистов и своего Антонеску, напропалую пьянствовали и не замечали вооруженных людей, посещавших деревню.

Правда, значительно позже мы узнали: замечали, но делали вид, что кругом полный порядок.

Вскоре в деревню пришла румынская рота приезжавшего ранее румынского напудренного капитана. Начались повальные обыски, – разумеется, безрезультатные. Время врагом было упущено: все, что было, попало в партизанские руки и спрятано в надежном месте. Капитан ругался, бил солдат, особенно унтера, которого трезвым так никогда никто и не видел.

Уже с утра тревожно было на улицах деревни. Лели и Николай Спаи побежали в дома колхозников, которые еще задержались в Лаках.

– Уходите скорее!

Кое– кто не успел.

На трех машинах нагрянули каратели. Командовал ими бледнолицый агроном из Фрайдорфа.

Небольшую группу колхозников согнали в клуб. Начался допрос:

– Где скот? Почему пустые сараи? Где, наконец, народ?

Лели был внешне спокоен, он знал, на что шел и что его ожидает.

– Народа нет, господин офицер. Разве его кто удержит?

Офицер стоял перед Лели, смотрел в глаза председателю.

Он только сейчас понял, что из себя представляет «бургомистр».

– Арестовать! – ударил хлыстом председателя.

Подошел к черноусому Спаи, смерил его взглядом.

– Взять!

Автоматчики окружили Лели, Спаи, Григория Александровича и еще двух колхозников и погнали по лесной дороге в Керменчик.

Маленький бухгалтер шел между Лели и Спаи – рослых, плечистых. За утесом скрылись родные Лаки, дорога круто повернула на Керменчик, где комендатура, каратели и полицаи. Уже вдали виднелся серый минарет с ярким серебристым серпом.

– Непременно бежать вам надо, ребята! – прошептал бухгалтер. – Я отвлеку фашистов, а вы потихонечку отставайте от меня.

… – А вы, Григорий Александрович? – Лели пожал руку старому человеку.

– Делайте, что надо, прошу! – умолял Григорий Александрович.

Высота осталась позади, дорога начала скользить в ущелье.

Григорий Александрович рванулся вперед, упал и закричал дико, страшно. Конвойные остановились, оторопев.

– А… а… аа! Не убивайте… не убивайте! Я жить хочу, я старый челов… ее., кк!

Солдаты начали пинать старика ногами.

Возле Спаи остался один, да и тот смотрел, как на земле бьется старикашка.

Спаи ударил гитлеровца в живот. Лели – другого, что бросился на помощь. Оба прыгнули в ущелье. Первая пуля догнала председателя колхоза Владимира Лели. Вторая прожгла Спаи руку, но он все-таки ушел и добрался до горы Татар-Ялга, где стоял пост бахчисарайцев.

Македонский бежал навстречу:

– Николай! Что за стрельба, что с тобой?

– Беда, командир! Сожгли деревню… убили Лели, а нашего бухгалтера с собой увели… – чуть ли не плакал Спаи.

Спаи рассказал, как нагрянули каратели, какой подвиг совершил старый бухгалтер, спасая жизнь другим.

– Выручать надо, командир! – умолял Спаи, стягивая жгутом руку выше предплечья.

Партизанка-повариха Дуся тоже слушала Спаи. Она смотрела в глаза командиру, но тот не замечал ее. После гибели семьи комиссара она стала неистовой. Бывало, пошлют ее на разведку, прикажут идти без оружия, Дуся все сделает, как было приказано, но, возвращаясь в лагерь, непременно подкараулит где-нибудь фашиста, швырнет гранату и наделает ненужного переполоху.

– Только на кухню! – рассердился комиссар.

Но с хозяйством у Дуси не ладилось: то каша пригорит, то от всей неприхотливой партизанской пищи такая горечь, что и на голодуху трудно ее прожевать.

Иван Иванович Суполкин жалел ее, пытался смягчить комиссара.

– Василий Ильич, карантин затянулся, а?

– Нет! – Черный несговорчив.

– Распроклятая у меня судьба, Ванечка! – ахала Дуся. Перебила несколько тарелок, которыми пользовалось командование, и долго плакала.

И вот стоит сейчас Дуся перед командиром, и в глазах у нее такая мольба…

– Что тебе? – Македонский повернул к ней голову.

– Пошли меня в Керменчик, старика жалко.

– Ты шуму наделаешь!

– Нет, командир! Нешто я не понимаю – нельзя!

– Тебя там знают?

– Ни одна гадина, на иконы помолюсь!

– Ну, смотри мне! Только узнай, что к чему, поняла?

Немцы сожгли в Лаках все постройки. Сгорели дома, ферма, клуб, сгорел сад. Все сожрало пламя.

Совсем недалеко от пылающей деревни, на скале, без шапки, с забинтованной рукой стоял Николай Спиридонович Спаи – потомственный житель деревни, которую на его глазах стерли с лица земли.

Спаи с гранатой бросился вниз.

– Стой! Назад! – Македонский всей тяжестью мощного тела навалился на партизана.

– Пусти, Миша! Я за старика дюжину в землю вколочу.

– Ты – партизан, забыл? – тяжело переводя дыхание, крикнул Македонский. – Только по приказу можешь действовать и… когда пошлют!


* * *

Деревня Керменчик вместилась в седловину гор между Качинской и Бельбекской долинами. От нее во все стороны расходятся узкие лесные дороги.

У полуразвалившихся стен древнего укрепления, откуда открывается незабываемый вид на Чатыр-Даг, со связанными руками стояли три лакских колхозника. Григорий Александрович, старенький бухгалтер, и два его товарища, по годам почти равные ему, вели себя мужественно, готовясь к своему последнему часу. Фашисты не узнали ничего о Лаках, о том, что рядом с деревней пребывал партизанский отряд.

Прозвучала команда. Белесый туман рассеялся. Трое пожилых людей смотрели на неоглядные дали. Голубело Черное море, на западе жил, дышал, боролся Севастополь.

Раздался залп…

Дуся, добравшись до Керменчика, узнала, что арестованных повели к развалинам крепости.

Дуся побежала: успеть, успеть…

Не успела: мимо нее прошли убийцы.

Вот и развалины, черная стена. Полицай-часовой с белой повязкой на рукаве.

На земле трупы колхозников.

Часовой насторожился, посмотрел по сторонам. Тихо. Полицай скрутил цигарку, чиркнул спичкой о коробок и… мешком свалился на землю.

Дуся отняла винтовку и прикладом прикончила немецкого прислужника. Два трупа она завалила камнями, а тело Григория Александровича, взвалив на плечи, понесла в лес.

На Лысой горе, откуда далеко видны степные просторы бахчисарайцы схоронили старого бухгалтера, которого знали как самого тихого человека на весь район.

Отряд Македонского вернулся в Большой лес. Два месяца отряд питался продуктами лакских колхозников. Двенадцать боевых операций возможно было совершить только потому, что в самую критическую минуту жизни отряда народ протянул руку помощи.

Спаи возглавил боевую группу лакских колхозников. Они остались партизанить в родных местах, с ними и неистовая Дуся.

В звонкий морозный вечер партизаны залегли у дороги, недалеко от мелового ущелья. Воспаленные глаза командира Спаи внимательно наблюдали за дорогой, которая вилась под ногами.

– Ты не ошиблась? – переспросил командир у Дуси.

– У верных людей узнала. Так и сказали: «Один длинный, хорошо говорит по-русски, а другой толстый, пузатый, с добренькой мордой». Они в Фоти-Сала вчера дорожного мастера пристрелили, гады!

Ждали больше часа.

Вдали показалась машина.

– Тихо! – Спаи предупреждающе поднял руку.

Машина приближалась на большой скорости, но поворот сделать не успела: ее догнала граната. Взрывом машину отбросило в кювет. Из нее раздалась автоматная очередь.

– А… аа!! Сволочи! Ложись, ребята! – Дуся с ходу метнула гранату.

Все! Собрали документы. Это были эсэсовцы, военные преступники – фельдфебель Ферстер, немецкий офицер – агроном из Фрайдорфа.

Все эти героические и трагические события происходили под носом у Бахчисарая – центра второго эшелона манштейновской армии, штурмовавшей Севастополь, забитого штабами, карателями, батальоном полевых жандармов; Бахчисарая, где еще существовал пресловутый «Священный мусульманский комитет» – через год его разогнали за явным провалом демагогических приемов геббельсовских выучеников, – где по кривым переулкам несли свои белые бороды и белые чалмы выжившие из ума старцы, доставленные в Крым немецким обозом, где проститутки и торгаши гонялись за медными грошами скупых немецких лейтенантов, с педантичной аккуратностью считавших свои грязные полушки.

Дерзость Македонского, комиссара Черного, не побоявшихся держать целый отряд под Лаками – практически под самым Бахчисараем, – говорит об удивительной выдержке и потрясающей дисциплине огромной партизанской массы.

Это уже начиналась зрелость.

9


Тайные санитарные землянки!

В 1967 году шагаю я по урочищам Крымского заповедника и ищу то, что от них осталось.

Мягко шагается по палой листве, от пряного аромата кружится голова. Жужжат пчелы, первый гриб моргнул коричневой головкой. Ни дорог, ни троп. Девственная тишина. Никаких следов былых дней.

Да, природа и время – великие очистители. Вот буран подсек трехсотлетний дуб, свалил его на горный скат. И начинается! Работяги – ветер, солнце, дождь, даже сам воздух – дружно накидываются на мертвое дерево. Иссушат его, испепелят, а останки смоют, и никакого следа от гиганта не останется.

Партизанская могила.

Мы хоронили наспех, а через четверть века останки находим на больших глубинах. Кто накидал столько земли на могилу?

Дождь потрудился, потоками нес землю с самой яйлы и доделывал то, что мы сделать не могли.

Для живых – живое!

Цепка человеческая память, особенно память сердца.

По одним лишь тебе известным приметам ты найдешь место, где была санитарная землянка, присядешь рядом на старый пень, и пойдут перед тобой лица, вспомнятся тебе имена…

Но не лица тех, кто лежал в полусумрачной землянке, страдая от ран, голода. Лица живых, кто дрался за каждого бойца до самозабвения. Кто отдавал другим все, что было у него.

Я вижу, как Аня Наумова поднимается от реки по крутой тропе с ведрами с водой; острые лопатки ее исхудалых плеч выпирают из-под вязаной кофты, аккуратно заштопанной на локтях. Глаза ее провалились, на губах синева, но в зрачках живой и упорный огонек.

Седая учительница Анна Василькова, подстриженная под делегатку конца двадцатых годов, подпоясанная широким мужским ремнем, худоногая, тащит, обливаясь потом, конину.

Партизанка нашего штаба Анна Куренкова, в кокетливой шапке из черного меха, глазастая, белолицая, сидит на корточках у реки, в ледяной воде полощет окровавленные бинты. От голода у нее кружится голова, и она частенько припадает к дереву, чтобы отдышаться.

Наши женщины!

Никто из вас из леса не сбежал, в беде товарища не бросил, в бою не струсил.

Никто из вас никого не выдал даже под мучительными пытками.

С рассвета дотемна вы копошились в лагере: разводили костры, грели воду, настаивали корни кизила, собирали шиповник и поили нас вяжущим настоем, готовили еду, обстирывали, встречали и провожали боевые группы, стояли на постах, плакали от усталости, но рук не опускали. И самое трудное, что вы делали в крымских лесах, – выхаживали нас, голодных, больных, покалеченных, а порой и отчаявшихся.

Мы ценили вас, уважали, но кое-кто из нас думал так: вот я разбил фашистскую машину или там взорвал мост, меня гоняли каратели, я сбил ноги на острых яйлинских тропах, теперь я в лагере и заслужил покой. «Эй, Валюша! Тащи кипяток!», «А кто мне руку перевяжет?», «Скорее!»

И Валюша, и Маша, и Верочка, и подруги их хлопотали вокруг нас до полного изнеможения, не имея времени подумать о себе.

Меня потрясает до сих пор один факт: никто из вас не умер с голода!

А вот мы, мужчины, умирали. Помните, как лежали мы под вашей опекой в сумрачных санитарных землянках? Нас сваливал голод. Мы были слабы, под глазами – стекловидные отеки, томительный полуобморочный сон перекашивал наши лица.

Для многих это был конец. Для тех, кто терял веру в собственные силы, неверно, трагически неверно решал: я слаб, потому я должен лежать и лежать – только так сохраню себя.

Как воевали вы за тех, кто впадал в такое безысходное состояние!

И многие вам обязаны жизнью.

У нас не было для вас дополнительных порций конины, сухарей, мы давали вам столько, сколько брали себе, и ни капельки больше, но вы держались на ногах. Держались все поголовно. Это было чудо!

Чудо имеет объяснение: вам некогда было умирать.

Как вы часто просились в бой! Я, ваш командир, признаюсь сейчас, посылал вас в партизанские засады неохотно. Вы нужнее были в лагере, нужны, чтобы не погас огонь в глазах отпаявшегося, чтобы не застыло еще одно сердце.


* * *

Я хорошо ее помню: высокую, худую, с немного удивленным взглядом карих глаз, с маленьким личиком. Руки – плети, длинная шея. «Девка костяшками гремит», – говорили отрядные остряки.

Встречу ее и пожалею: «Как это угораздило ее оказаться среди нас? Согнется в два счета!»

Штурмовали мы распроклятый коушанский гарнизон – который уж раз! – попали в беду: заперли фрицы нам выходы в горы и жмут к пропасти. Кто-то запаниковал. И я, командир, вынужден был поднять на паникера пистолет. И в этот самый момент прикоснулась ко мне женская рука: «Не надо, товарищ командир!» Это был голос Наташи Коваленко.

Мы бежали вдоль берега, был тяжело ранен командир взвода Красноармейского отряда лейтенант Мощенко. Он на всем ходу упал, а так как это случилось на крутом берегу горной речки, то упал в ледяную воду.

Наташа замыкала нашу колонну и все видела. Она бросилась за лейтенантом, не успев предупредить нас.

Добрались мы до лагеря – ни Наташи, ни лейтенанта. Начали искать. Разведчики чуть ли не в самый Коуш заглядывали, но никаких следов пропавших… Наташе и лейтенанту Мощенко отвели строки рапорта, в которых говорилось о мертвых или пропавших без вести.

…Наташа успела оттащить раненого в густой кизильник. Когда тревога улеглась, она осмотрела раны, обнаружила открытый перелом предплечья, сквозной пулевой прострел, кровоизлияние в брюшную полость. Перевязала и подтащила лейтенанта к воде, окунула головой, но сознание к нему не возвращалось, хотя сердце билось гулко.

Лейтенант был грузным, и все-таки Наташа взвалила его на спину и начала продвигаться со своей ношей вдоль самой воды на четвереньках.

До отряда одиннадцать километров, два перевала, поперек троп лежит подгнивший бурелом.

Наташа ползла. Ни помощников, ни еды, одна лишь слабая надежда встретить наших.

Нет свидетелей ее мук, отчаяния, мужества… Трудно, невозможно представить, как эта худенькая девушка, шатавшаяся от горного ветра, волокла на себе человека в полтора раза тяжелее ее.

Но она волокла, может быть давно потеряв счет времени.

Часовой вздрогнул: что-то непонятное карабкалось к его посту: изодранное, в лохмотьях… Он дал сигнал тревоги.

Пулей вылетел к посту дежурный взвод. Партизаны подняли человека-скелета с огромными глазами и седыми косами…

– Это же Наташа! – ахнул часовой.

Глаза ее долго и безжизненно смотрели на партизан, а потом наполнились слезами:

– Ребята… Он живой… – Она вытянула руку, ободранную до костей. – Я… я, кажется, умираю…

Через час ее не стало.

Мощенко из санитарной землянки вернулся спустя два месяца и стал в строй. Ему было двадцать два года, но и он поседел.


* * *

Старожилы Алушты помнят ее до сих пор.

Лена Коровина – прыгунья, волейболистка, плясунья.

Она сама напросилась в отряд и стала начальником санитарной службы.

Бог знает, каким манером она ставила людей на ноги, но из ее санитарных землянок мало кого уносили хоронить.

Ни один каратель не мог обнаружить хозяйство Лены Коровиной, а уж как старались.

У нее была храбрая и безотказная помощница – Галина Гаврош, девушка с мужскими плечами, крепкими мускулистыми ногами. Она взваливала на плечи рослого мужика и несла его через крутой перевал.

Август 1942 года всем памятен и тягостен. Севастополь пал, Крым остался в глубоком тылу, война стучалась в Закавказье.

Впереди зима – пострашнее, чем прошлая. О ней надо думать сейчас. Надежда на лес: на дикие яблоки, груши, орех-фундук. Питание…

С утра до ночи идет партизанская заготовка. Вот Лена напала на орешник: плодов густо-густо. Скорее набрать побольше… Для раненых, истощенных…

Плетенка полным-полна, можно спрятать. Лена нашла удобную щель, выгребла из нее сухой лист и надежно припрятала орех-фундук, как прячет его на зиму хлопотливая белка.

Шорох какой-то!

Она осторожно раздвинула ветки: немцы! Их много: рослые, сытые. Подкрадываются к отряду!

Что же делать? Даже сигнал-выстрел дать нечем! Кричать – не услышат: отряд в ложбине. Лена рванула с себя платок, выскочила на поляну и побежала в сторону отряда… на виду у немцев.

Автоматные очереди перекрестились на ее худой спине.

Выстрелы подняли отряд и спасли его.

Вечером хоронили Лену: она была изрешечена пулями.

Трехкратный партизанский залп проводил ее в последний путь.


* * *

Самой знаменитой среди женщин была Полина Васильевна Михайленко.

…Тропа упала в безлюдный лагерь.

Налившиеся весенними соками деревья смиренно ожидали первого солнечного луча.

Я смертельно устал, болел каждый суставчик. Лечь и забыться – мечта.

Серый гибельный ветер охолодил насквозь. Терпение, долг – только они пригнали меня к бахчисарайцам из дальней дали. Я давно не видел своего лица, но знал: глаза мои ввалились, подбородок еще больше заострился.

У Македонского напоили меня кипятком.

Михаил Андреевич жалостливыми глазами смотрел на меня; обеспокоившись, спросил:

– Худо?

– Лучшего никто не даст. Говори: послал разведчиков на магистраль?

– Они уже там, командир… Побриться бы тебе, а?

Я пожал плечами: где, чем?

– У нашего румына эккеровская бритва. За милую душу обкорнает.

Тома – шустренький, дьяволистый грек-румын, я о нем еще скажу – будто тугими бинтами затягивал мое сморщенное от голода лицо, и все же мне было приятно.

Пальцы его со смолистым душком ловко массировали кожу, плясали на щеках, как палочки на барабанной шкуре.

Он брил без мыла, но боли я не ощущал и под треск стального лезвия медленно засыпал.

И вдруг слышу требовательный голос:

– Что ты, чертова кукла, заразу тут разводишь? Вытяни руки! Господи, еще румынская грязь под ногтями… Варвары…

Картина: румын Тома стоит перед женщиной в черной кубанке и парадно щелкает каблуками подкованных ботинок, а женщина – в галифе, сапогах, в руках длинная палка, какую обычно носят горные чабаны. Глаза у нее строгие, но не злые, где-то в них прячется смешинка.

– Невежа! Марш отсюда!

Тома умен – эта женщина зла ему не сделает, потому он с особенным шиком демонстрирует свою готовность быть наказанным, обруганным. И даже огорчается, когда женщина всем корпусом повернулась к нам:

– Начальство называется. Нет бы встретить усталую, голодную… От вас дождешься.

– Дорогая Полина Васильевна! – Македонский взял ее под руку и галантно повел в командирский шалаш.

– Шут ты гороховый. По-серьезному предупреждаю: не позволяй своему брадобрею по лицам елозить… Заразу разведешь.

Она устало села, кубанку долой – рассыпались черные волосы с шелковистым блеском от чистоты. И вся наша гостья была опрятна, пахла чем-то обаятельно домашним.

Я сразу догадался, кто она: Полина Васильевна Михайленко – главный врач крымского леса. О ней много говорили связные на перекрестках партизанских троп.

Она вытянула ноги:

– Эх, Мишенька, как мне надоели эти тропы. Вот клянусь: останусь жива – и не взгляну на них.

– Еще как потянет сюда, – улыбнулся Михаил Андреевич, нацеживая из котелка кизиловый настой.

Полина Васильевна, обжигаясь, выпила настой, сладко потянулась:

– Часик отдохну, а потом снова ать-два. – Она поднялась, одернула гимнастерку и села напротив меня, Я чувствовал давно: она краешком глаз наблюдала за мной. Сейчас взгляд у нее был прямой, цепкий. – Командир Четвертого района?

– Так точно, Полина Васильевна.

– Как же вас угораздило: в штабе вшей развели?

– Были вши…

– А теперь?

– А теперь их нет!

– Раздевайтесь!

Я недоумевал.

– Побыстрее!

Категоричность потрясающая.

– Может, в другой раз, доктор?

Лицо ее посуровело, надбровные дуги круто изогнулись.

– Я сегодня прошла двадцать верст, мне сорок лет, и у меня ноги распухли, – сказала она с женской расслабленностью.

Не медля ни единой секунды, я стал снимать с себя гимнастерку…

Она внимательно осмотрела каждую складку на моей одежде, не пропустила ни единого шва.

Мне вообще на сей раз повезло: только вчера мы устраивали у себя баню. Куренкова выжарила всем нам белье, Оно было не ахти каким чистым, но опрятным.

Полина Васильевна искренне сказала:

– Большое вам спасибо.

– За что же?

– За жалость к моим ногам. Ведь я к вам топала, а вот теперь высплюсь. Миша, позволишь?

– Хоть трое суток!

– А что? И не проснулась бы. Мы, бабы, любим поспать!

Спала она ровно три часа и пошла в Алуштинский отряд.

Ждал ее там раненый партизан.

Ходила она из отряда в отряд, и все дороги дальние, то вверх взлетают, то с разгона падают в глубокие ущелья, – дальние и опасные.

Кто– то подсчитал, что доктор Михайленко за год партизанства прошагала путь, равный одной шестой длины экватора, на нее пять раз нападали фашисты. Но она словно была заворожена, и пули не задели ее.

Наш партизанский главный врач!

Вот один из ее госпиталей осени сорок первого года: комнатенка в три окна, посередине что-то похожее на лежанку, покрытое ковром.

Раненые. У одного пуля прошла под лопаткой и вышла ниже ключицы. В наших условиях – рана смертельная, но и парень и Полина Васильевна держатся уверенно, хотя у доктора, кроме рук своих, практически никакого хирургического инструмента, у парня в лице ни кровиночки.

У его соседа слепое ранение бедра, рядом тихо стонет другой с раздробленными фалангами пальцев, в углу мучается человек от водянки.

Оперировать надо на виду у раненых – другой крыши нет, ассистентов нет, анестезирующих средств тоже, инструмент примитивный…

Вот Полина Васильевна входит в комнатенку в белоснежном халате – чистая, доброглазая, уверенная:

– Что, ребята! Рискнем, а?

– Начинай с меня, доктор!

Два дюжих партизана подхватывают раненого и кладут на лежанку – это и есть хирургический стол.

Полина Васильевна ко всем:

– Отвернуться и не мешать!

Команда выполняется беспрекословно.

– Спирт!

Раненому вливают в горло почти насильно двести граммов чистейшего ректификата – вот и весь наркоз.

Полина Васильевна обыкновенным перочинным ножом рассекает раневой канал, удаляет гематому, перевязывает сосуды.

Тихо в комнатенке.

Нам, немедикам, трудновато понять, какой в настоящее время совершается подвиг. Но он совершался, и цена его – человеческая жизнь!

– Следующего!

С заставы принесли на руках партизана Баранова, уложили прямо на старую кухонную скамью.

Темнеет. Освещение – пламя коптилок.

Быстрый осмотр свежей раны: перелом обеих костей правого предплечья, разрыв тканей – дыра сантиметров на десять. Состояние партизана шоковое.

И снова команда:

– Спирт!

Операция идет в зыбкой тишине, ломаемой скрежетом зубов.

И дни друг за другом сползают с кручи Бурлак-Коша в пропасть, над которой присел госпиталек…

В наше время и следа его не найдешь. Где-то рядом вытянулась туристская тропа, на поляне Международного молодежного лагеря раздаются разноязыкие речи. Бывают тут и немцы – восточные и западные. Никто не знает, какие страдания претерпевал наш человек тут, над срезанной кручей, которая маячит у всех перед глазами. Живые свидетели – лишь белоголовые сипы, что гнездятся на уступах Большой Чучели.

Я побывал недавно на Бурлак-Коше; развалившись на альпийском лугу, смотрел на сипа. И сип ответил взглядом: две огненные точки скрестились на моем лице, как лучи лазера. Может, сип узнал меня? Может, мы весной 1942 года видели друг друга? Жаль, что гордые птицы гласа не имут…

Госпитальные дни Полины Васильевны перебиваются дальними и ближними дорогами. Идет по ним немолодая женщина в черной кубанке, с длинной палкой в руке. А где-то на завороте Донги сидят партизаны у костра и складывают легенды о главном враче крымского леса.

Вот одна из них, услышанная в Бахчисарайском отряде.

– Знаешь, она, брат, больше гипнозом берет. Рана, понимаешь, в кулак – во! Глянет на нее, а потом в глаза, снова на рану, и кожа почнет сживаться. Точно. Это докторша главный столбовой нерв заворожила, а он другие нервишки к себе тянет. И мышцы за нервами тянутся. Точно! Глянь на мою рану! Вишь, в кучу собралась, – парень задирает штаны.

Слушатели верят каждому слову. Один добавляет:

– И самогипноз! Чо, не бывает? А как докторша по сто верст махнет за день, а сама как огурчик, а? Она сама себя гипнозует…

Я однажды встретил Полину Васильевну на яйле. Проваливаясь по пояс в тающем снегу, мокрая с ног до головы, смертельно усталая, она буквально ползла к ялтинцам, чтобы спасти раненого партизана.

Полина Васильевна всегда хотела спать, ибо, как теперь стало известно, за год партизанской жизни в среднем в сутки спала всего четыре часа. Был такой случай: мы поднимались на крутогорье, и с нами шла наша докторша. Поднялись – а ее нет!

Нашли ее метрах в двухстах на тропе. Она мертвецки спала. Будили так и этак – никакого результата. Влили спирт – молниеносно открыла глаза:

– Задохнусь, черти!

Наш главный врач живет сейчас в Симферополе, и нет среди нас человека, который не отдаст ей земной поклон.

10


Румын Тома Апостол, или, как он сам себя называл, «туариш Тома», попал в Бахчисарайский отряд сложным путем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю