Текст книги "Избранное"
Автор книги: Илья Вергасов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 47 страниц)
Через двое суток Кучер вернулся, оставив на яйле Михаила Слюсарева, которого фашисты из засады убили наповал.
Кучер молча положил перед Тамарлы стопку солдатских книжек, две фляги с ромом, пистолет-пулемет и одно офицерское удостоверение.
Старый штабс-капитан не удержался:
– Докладывай, кого там шибанули!
Кучер доложил: на машину напали, вдрызг и ее, и всех, кого она везла. Но вот Миша…
Не знаю, слышал ли он собственные слова, – такое горе было на его лице… Михаил Слюсарев – друг детства.
Тамарлы пожалел молодого политрука:
– Иди, побудь один.
Начштаба глянул на трофеи, потер ладонь о ладонь, сказал, как припечатал:
– Блин первый, но круглый, как дура луна! Бить их, гадов, надо, бить, чтобы эта фашистская мразь не только нас, но крымского камушка боялась!
С волнением ждем Пархоменко. Что-то он подзадержался, Мошкарин послал навстречу бывалых ходоков.
Вечером снова закружила метель – вторая за неделю. Ветер выкручивал корявые приземистые сосны, волком выл в подлесках. С рассветом все внезапно утихомирилось.
– Яйла кажет свой норов, – вздохнул Тамарлы.
– Подожди, старина, это только цветочки! Вот зимой… – угрюмо заметил Мошкарин.
– Переживем, командир!
Яйла, яйла! Как за время партизанства насытился я тобою, сгустком крови застряла ты у меня в сердце! Буду помнить тебя до последнего мгновения жизни, а коль смерть придет, то хочу, чтобы мои останки были в твоей земле, суровая крымская яйла!
Несколько лет назад лежал я в изоляторе Московской клинической больницы. Мимо моей палаты больные проходили на цыпочках. Паршивая это была палата – с узким тюремным окном, с мутным небом за ним. Почему людей относят помирать в мрачные комнаты? Моя воля – выбрал бы я для прощания человека с жизнью самую светлую, обставил бы светлой мебелью, а стулья были бы из карельской березы, обтянутые голубым…
В моих венах торчали крупные иглы, надо мною стояли капельницы, похожие на сообщающиеся сосуды, пахло спиртом и камфарой.
Я тогда молчал, совсем молчал. Мыслью я был не здесь, а там, в сорок первом и сорок втором годах, на вершине яйлы. Неужели я не пройду по ней еще раз – вдоль, от начала и до конца, чтобы подо мною было море, были Гурзуф, Ялта, Мисхор, Алупка и Симеиз?
Профессор посмотрел на меня в упор – Он глазастый – и спросил:
– Где ты сейчас витаешь, партизанская твоя душа?
– На яйле сорок первого.
– Далече забрался. И что же ты хочешь?
– Пройти ее еще раз!
– А пройдешь?
– Только на ноги поставьте – пройду!
…Весной 1969 года я снова одолел яйлу.
Тридцать лет прошло с тех пор, как я изо дня в день слушал вой яйлинского ветра, но, когда мне нужно понять человека, я мысленно переношу его туда, на партизанскую студеную яйлу, и спрашиваю: «А каким ты был бы здесь, на вершинах, зимой 1941/42 года?»
Ведь и тогда не все выдерживали.
Не выдержал яйлинского испытания и проводник «директорской группы» алупкинский шофер В.
Тишина над яйлой. Белесые облака поднимаются все выше и выше. Четче проглядываются контуры дальних гор.
Ветер оставил за собой ребристый след на снегу и утрамбовал его основательно – словно по асфальту шагаешь.
Мы ждем Пархоменко, ждем тех, кого послали на розыск.
И вот крик:
– Идут!
Бежим навстречу по твердому насту, приглядываемся.
Но где же Яша Пархоменко?
– Где ваш командир? – кричит Мошкарин.
Молчат, склонив головы, бывшие директора Иванов, Шаевич, Алексеев, Зуев. Молчат наши ходоки, молчит и проводник – здоровенный парняга в короткой кожанке и серой кубанке, бывший алупкинский шофер В. Но почему он без оружия?
Шаевич поднял руки с красными ладонями:
– Погубили нашего Пархоменко, погиб наш Яша. Вот кто бросил командира, – указал он на В.
– В чем дело, что случилось? – шагнул Мошкарин к В.
Все шло хорошо: без происшествий добрались до Холодной Балки, гранатами взорвали вездеход. На машине были немецкие солдаты – их убили.
Дело было сделано – марш на яйлу!
Но каратели появились с гор неожиданно, с трех сторон.
Пархоменко скомандовал:
– Иванов, Шаевич, Алексеев, Зуев – за Холодную Балку, а мы подзадержим фрицев.
Он задыхался. Шаевич пытался что-то сказать, но Пархоменко оборвал его:
– Слыхал приказ?!
Шаевич и его товарищи перебежали дорогу и, выскочив за горный санаторий «Тюзлер», стали поджидать.
Внизу шла стрельба.
Вдруг появился проводник В., но без командира.
– Где Яков?
– Там, там… Его убили…
Шаевич почуял недоброе: В. отвечал не совсем уверенно.
– А ну пошли! Проводник, веди!
Внизу снова началась стрельба, потом четкий и громкий крик Пархоменко:
– Товарищи! Отходите!!
Взрыв и тишина.
Подбежали к Якову. Он мертв, – видать, взорвал себя гранатой. На снегу следы крови, разорванные пакеты, порубленные ветки, – наверное, немцы делали носилки из жердей.
– Отвечай: почему бросил командира? – спрашивает комиссар отряда Белобродский.
В. мнется, потом глухо говорит:
– Так он сам мне приказал уйти.
Допрос продолжается, пока В. в отчаянии не признается:
– А что я мог поделать? Он все равно не дошел бы, у него горлом кровь пошла.
Бросил умирающего командира!
В штабе отряда наступили тягостные минуты.
Что делать?
Выясняем, кто такой В. Молод. В прошлом шофер-лихач. Три дня назад самовольно покинул пост, объясняя это так: «Чего зря-то толкаться на морозе, собака носа не покажет, а вы немцев ждете!»
Тяжело. Но решение уже напрашивается – судить!
11
Останки коменданта увезли в Берлин, назначили нового.
Тот стал свирепствовать сразу же.
В городском парке повесили нескольких юношей, совсем мальчишек. На бирках, прикрепленных к груди, значилось: «За мародерство».
Шестого декабря свора гестаповцев появилась в еврейском гетто. Комендант и гебитскомиссар майор Краузе обошли казармы, а потом приказали:
– Всех построить!
Эсэсовцы с собаками окружили большую толпу: детей, женщин, стариков.
– Есть русские? – крикнул переводчик.
– Есть, есть, – ответили несколько голосов одновременно.
– Выйти из строя!
Никто не шевельнулся.
– Не желаете, господа? Похвально, очень похвально. Так сказать, семейная идиллия. Муж не покидает в беде жену, а жена мужа. Достойно восхищения!
Это говорил комендант, а переводчик дословно переводил. Комендант стал обходить строй, ткнул пальцем в грудь молодой женщины.
– Ты русская?
– Да.
– Выходи!… А детей оставь… Они у тебя курчавые… Выходи, слышишь?
Женщина стояла не шелохнувшись.
– Последний раз: русские, выходите!
Молчание.
– Хорошо! – Комендант отошел, место его занял гебитскомиссар.
– Господа! Мы переселяем вас в новый район, там вам будет спокойнее. Пункт сбора – Наташинский завод, вас там ждут машины.
Начался медленный марш. Подгоняемые сытыми эсэсовцами и собаками, люди шли молча. Тропа действительно вела к Наташинскому заводу. Там гудели машины. Звуки моторов как бы звали к себе. Все стали торопиться, как-то сразу появилась надежда какая-то. Она-то и ослепила. Люди не заметили, как вступили на массандровскую свалку, как часть охраны оттянулась назад и стала заходить стороной.
Десятки пулеметов и сотни автоматов ударили одновременно. Все было заранее пристреляно.
Кое– кому удавалось вырваться из центра ада, но куда бы человек ни бросался -всюду его ждали пули.
Трое суток немцы прятали следы ужасного преступления. Погибло много врачей, медицинских сестер, инженеров, актеров филармонии, аптекарей. Трупами набивали заброшенные бетонные каптажи{2}, а потом все это цементировали, замуровывали.
Через неделю на массандровскую свалку пригнали партию пленных – политработников Красной Армии.
Здесь у фашистов получилась небольшая, но все же осечка. Кому-то из пленных удалось вырвать из рук охранника автомат и очередями скосить чуть ли не целое отделение солдат. Пленные с голыми руками бросались на вооруженных палачей, душили их. Говорят, нескольким все же удалось бежать. К сожалению, я ни одного человека из этой группы не встретил.
Район массового расстрела стал запретной зоной, его обходили за километр.
В Ялте и на всем побережье убивали людей, и в то же время в горы шли команды карателей. Жителям было ясно, что фашисты мстят за первые свои неудачи, за то, что на чудесном побережье кто-то осмеливается им сопротивляться.
Каратели идут в горы. Горят сосновые леса, дымовые смерчи поднимаются над лесными сторожками.
Упорная трескотня автоматов, татаканье пулеметов, надсадное уханье снарядов, рвущихся в глубоких ущельях, нахлестное эхо, перекатывающееся от одной горной гряды к другой.
Сосна вспыхивает не сразу. Вал огня надвигается на нее ближе, ближе. А дерево стоит, будто на глазах все гуще и гуще зеленея, потом – р-р-раз! – и столб огня от земли до макушки. А над темным буковым клином перекатываются огненные шары.
Моя мама говорила: «Не так страшен черт, как его малютка» (она всегда путала пословицы). Уж с такой помпой фашисты пугают нас, что мы перестаем их бояться. Бегаем от них, маневрируем. Нападут на лагерь – мы рассыплемся, как цыплята, кто куда, а позже собираемся потихоньку в одном месте, заранее условленном. Соберемся, а потом глухими тропами выскочим далеко от леса и поближе к дороге, почти на окраину того населенного пункта, откуда вышли каратели, и ждем. Иногда наши ожидания дают поразительный результат. Ошеломленный фашист не солдат: от наших очередей разбегаются целые подразделения.
Трудно, но не страшно.
И все– таки это только генеральная разведка боем. Она не многое принесла карателям, лишь кое-где им удалось нащупать партизанские дороги, стоянки некоторых отрядов.
В штаб района долетел слух: к нам идет новый командир. Генерал! И не просто генерал, а тот самый, что контрударом по Алуште подарил войскам генерала Петрова столь необходимые им трое суток.
Генерал Дмитрий Иванович Аверкин, командир кавдивизии!
Мы готовимся к встрече, строим новую землянку – генеральскую. Наш Бортников Иван Максимович – командир района – хлопочет, дает советы, даже за лопату хватается, будто другого кого отстраняют от командования, а не его самого. Незаметненько слежу за ним, между хлопотами замечаю: а все же старик обижен.
Как– то перехватил мой пристальный взгляд, приподнял острые плечи:
– Конечно, генерал есть генерал, тут ничего не попишешь. Говорят, академию кончил, а что я? Ну, попартизанил в двадцатом, а потом – начальник районной милиции, вот и вся моя академия.
– Не прибедняйтесь, Иван Максимович. Дай бог каждому знать горы так, как знаете вы.
– Алексею Мокроусову вызвать бы меня, растолковать: мол, так и так, Ваня, генерал – это, брат, не шутка. Я же понятливый. Слушай, начштаба, а может, мне к бахчисарайцам податься? Как-никак свои.
– Мы, значит, своими не считаемся, Иван Максимович?
– Да я разве против, скажи на милость? Вот и ты можешь не сгодиться. У генерала цельный штаб дивизии. – Иван Максимович беспокоится о моей судьбе.
Я махнул рукой.
– Живы будем – не пропадем.
Неожиданно прибыл к нам уполномоченный Центрального штаба Трофименко. Ялтинец, знакомый мне человек – главный инженер Курортного управления. Он принес срочные приказы: первый – о назначении генерала Аверкина на должность командира Четвертого партизанского района Крыма, второй – о том, о чем надо было давно сказать со всей решительностью. Второй приказ в наше время известен историкам партизанского движения в Крыму как знаменитый мокроусовский приказ за номером восемь.
Чем же он знаменит?
Сейчас, спустя почти три десятилетия, вчитываюсь в его строки и ничего особенного в них не вижу.
А тогда строки как стрела в сердце. Мол, как же так! Фашист чувствует себя в нашем Крыму на положении чуть ли не полновластного хозяина, ездит по дорогам, как на свадьбу, да еще песенки поет. Где же ваши активные действия, уважаемые командиры и комиссары? Сколько ваш отряд отправил на тот свет фашистов, поднял в воздух мостов, изничтожил километров линии связи? Для чего оставили вас в лесу? Не с сойками же кумоваться!
Приказ требовал решительно: за месяц не меньше трех ударов по врагу на каждый отряд, на каждого партизана – одного убитого немца!
В тот холодный декабрьский день запало в сердце: району – не меньше пятнадцати боевых ударов по врагу! Это врубилось в память надолго, и позже, когда в месяц наносили по тридцать ударов, я всегда помнил цифру: не меньше пятнадцати! Может, потому и получалось в два раза больше…
Трофименко по-хозяйски умащивался в нашей командирской землянке.
– Надолго, товарищ? – спросил Бортников.
– Пока хоть разок самим штабом района по фрицам не шарахнем.
– Велели так?
– Совесть велит.
– Совесть? Это хорошо. Только ты болезненный какой-то.
– На несколько оборотов хватит. – Трофименко мягко улыбнулся, и это очень понравилось Ивану Максимовичу.
– Устраивайся повольнее.
Тихо жил ялтинский инженер, побыл неделю, а будто и не было его. Есть люди, которые не мешают другим.
Трофименко ходил с нами в бой, в котором мы уложили два десятка немцев, сожгли пару машин. Вернулись в штаб. Передохнул он сутки, а потом стал прощаться:
– Пора! Ты уж напиши в рапорте, что и моя милость при сем присутствовала.
– Напишу о том, что здорово швыряешь гранаты.
– И хорошо. Прощевайте, дружки.
Через три месяца Трофименко умер от голода. Когда почему-либо приходит на ум приказ номер восемь, то в первую очередь я вспоминаю о тихом партизане, ялтинском инженере Трофименко.
* * *
Генерал Аверкин появился шумно, со «свитой» – майоры, капитаны… Одеты – будто только со строевого смотра, правда не парадного, но по всей форме.
Сам генерал имел прямо-таки богатырский вид: высокий, плечи – косая сажень, выправочка – позавидуешь. И голос настоящий, мужской, за три версты слышен.
– Начштаба, с картой ко мне! – приказал басом, адресуясь к моей персоне.
– Есть! – Стараюсь не подкачать.
– Рассказывай, где отряды, что делают, что имеют.
Выложил, что знал, покороче, побесстрастнее, как и положено докладывать старшему начальству.
– Ялтинский, говоришь, на самой макушке гор, а потом, как его?…
– Акмечетский.
– Во-во! Где он?
– В двадцати километрах от переднего края Севастопольского участка фронта.
– Это очень интересно. – Генерал долго смотрел на отметку, где было место дислокации самого западного отряда нашего района. – Это хорошо, что он там, отряд Акмечетский. Иди, начштаба!
Через час снова вызвал. Вокруг Аверкина офицеры его штаба, посередине клеенка, а на ней разная снедь и фляга. Генерал взял стакан:
– Пьешь?
– Бывает.
– Чистый?
– Не пробовал.
– Тогда разбавь. Пей!
Выпил – аж дух захватило.
– Закусывай, – подвинул банку фаршированного перца.
– Не отказываюсь! – сказал я весело.
– Теперь толком покажи дорогу на Ялтинский отряд, а оттуда на Акмечетский.
Я поднял на генерала глаза. Взгляды наши встретились.
– Я совсем недавно вернулся из Ялтинского. Обстановку могу доложить.
Генерал строго:
– Что приказано, то и делай.
– Ясно.
Доложил, что знал, а потом все же спросил:
– Подпишете приказ о вступлении в командование районом? Он написан, – я потянулся к планшету.
Генерал рукой остановил:
– Пригляжусь к отрядам, а потом скажу. А пока так: чтобы на рассвете был у меня толковый проводник к ялтинцам. Все!
Генерал переночевал и ушел, увел майоров и капитанов, охрану – группу автоматчиков. Мы снова остались с Иваном Максимовичем в своем штабе. Лишь недостроенная землянка напоминала о шумных гостях.
Бортников прикинул так и этак, а потом попросил:
– Пиши Мокроусову рапорт: генерал в командование не вступил, дорога у него севастопольская. Все ясно?
– Яснее некуда, товарищ командир! Генералу – фронт, партизану – лес!
– Все так и должно.
Поступают тревожные вести из отрядов: каратели готовят против нас небывалую по масштабам экспедицию: дивизии подтягиваются к горам.
Из штаба полетели наши связные с предупреждением: внимание!
12
Ялтинцы приветливо встретили генерала.
Аверкин со своими майорами, капитанами, телохранителями. Остатки первой боевой группы. Вторая группа – ребята на подбор… Всего более ста пятидесяти партизан. Сила! Казалось, сам черт им не страшен, не то что карательный отряд. Пусть попробуют – по сопатке получат!
Генерал первым делом потребовал установить связь с командиром Акмечетского отряда Кузьмой Калашниковым.
Связные немедля бросились выполнять генеральский приказ.
Но Аверкин не хотел покидать ялтинцев, не оставив после себя доброго боевого следа. Тут мысли генерала и отрядного Мошкарина полностью совпадали. Последний тоже мечтал о крупном боевом успехе, ну хотя бы об ударе по тем же Долоссам.
Срочно был вызван Становский.
Генерал скользнул по нему взглядом строгих и требовательных глаз:
– Кто в Долоссах?
– Румынская рота, товарищ генерал. Еще взвод немцев и группа полицаев.
– Слушай внимательно. Сегодня же пойдешь в разведку. Лично выясни, сколько и чьих там солдат, вооружение, огневую оборону.
– Понятно.
Мошкарин добавил:
– И где Митин.
– Понятно.
– О результатах докладывай через связных.
Генерал и командир отряда Мошкарин по всем правилам готовились к удару по вражескому гарнизону, были даже у южного обрыва яйлы – на личной рекогносцировке.
Идея удара по гарнизону захватила ялтинцев и всех, кто находился у родника Бештекнэ. Возник тот самый боевой задор, который обеспечивает успех там, где, по всем расчетам, его не должно быть.
Отряд напружинился, в нем появилось то, что появляется у бегуна на длинной дистанции, – второе дыхание.
Политрук группы – ялтинский электрик Саша Кучер – читал вслух книгу командующего Алексея Мокроусова о боях в тылу барона Врангеля. Глава – штурм Судака. Слушают – слюнки текут. Еще бы! Мокроусов в полковничьей папахе, на резвом коне влетает в набитый беляками город. Его с почетом встречают господа офицеры, дамы – красавец, а не полковник!… И вдруг разворачивается… Красное знамя. Свист, гик, улюлюканье: «Братцы, бей беляков, пузанов буржуев!»
…Начальник штаба Тамарлы шуршит картой, беспокойно почесывает бороду, поглядывает то на генерала, то на Мошкарина. Что-то ему не по себе, но в конце концов азарт захватывает и его. Только непонятно, почему молчит Становский – связного от него нет!
Двенадцатое декабря… День холодный, сумеречный. Над мертвой яйлой, окутанной снежным саваном, ползут тучи.
Тамарлы не спит. Еще не было полуночи, а он все выходит на дальние посты и прислушивается.
Тихо.
– Все в порядке, – докладывает начальник караула через каждые полчаса.
Все больше тревожится Тамарлы, Подсел к Мошкарину:
– Может, поднимем отряд, уйдем сейчас?
– Не паникуй, старина. Каратели не на волшебных коврах-самолетах. Они себя уже обнаружили бы.
Не спится и командиру второй группы Петру Ковалю. «Шоферское чутье!» – любил он эти слова. Когда предчувствуешь опасный поворот – вовремя ставь ногу на тормозную педаль.
Коваль подходит к начальнику штаба:
– Разрешите усилить охрану, Николай Николаевич?
– Давай! – охотно соглашается Тамарлы.
Не спит и Мошкарин, спрашивает у комиссара Белобродского:
– Как думаешь: куда пропал Степа?
– Да ты поспокойнее. Была бы опасность – предупредил бы, точь-в-точь.
Командир молчит. За землянкой посвистывает декабрьский ветер. Морозно – дух захватывает. Генерал подбадривает:
– Фрицы слишком любят себя. Не придут в такую холодяку.
И вдруг самый дальний пункт наблюдения тревожно доносит:
– Внизу шумят машины!
Петр Коваль бежит к наблюдателям, слушает.
Чу, ветер доносит звуки. Да, точно – машины приближаются к горным деревушкам Биюк-Узень-Баш и Кучук-Узень-Баш.
Тревога!
Отряд выскакивает из теплых землянок. Морозище – насквозь пробирает.
Партизанский секрет, выставленный на километр от штаба, настораживается:
– Вроде кашлянул кто-то.
– Тихо.
И вдруг из предрассветного полумрака вырастает цепь карателей. И еще одна цепь, со стороны Ай-Петринского плато.
Мошкарин приказывает Ковалю:
– Задержать во что бы то ни стало!
– Задержу!
Над молчаливой и сонной яйлой еще не раздалось ни единого выстрела, но борьба уже шла.
Генерал молча выслушивает доклады.
Мошкарин предлагает:
– Товарищ генерал, прошу отойти на запасные позиции.
– А ты?
– Организую оборону и выйду к вам, на правый фланг. Там нужно опередить немцев, не допустить окружения.
– Одобряю!
Генерал со своей группой начал отход.
Мошкарин побывал на боевой позиции Петра Коваля.
– Здесь остается начальник штаба Тамарлы. Любой ценой задержи, Петро, карателей! Я буду на правом фланге – оттуда немцев не жди, не пущу.
– Есть! Прощай, командир.
Группа Коваля занимала удобную позицию – у опушки мелкого дубняка, выклинившегося из лесного массива.
Фашисты шли на сближение не торопясь, надеясь застать отряд врасплох.
Вот уж до их авангарда рукой подать. Видны каски, заиндевелые воротники, глаза, со страхом ощупывающие мелкий кустарник.
– Огонь! – приказал Коваль.
Били в упор. Строчил из немецкого автомата часовщик Кулинич. На выбор бил политрук Кучер. Рядом с ним примостился парторг отряда Иван Андреевич Подопригора, бывший лектор Ялтинского горкома партии, больной туберкулезом, но давно позабывший о своей болезни. Беда иногда вылечивает то, что не могут вылечить врачи.
Фашистский авангард как ветром сдуло, большинство его было уничтожено.
Это отрезвило немцев, но ненадолго. Их оказалось несметное число, и у них был железный приказ: отряд уничтожить!
По землянкам стали бить горные пушки, минометы.
Врач Фадеева и медицинская сестра Тамара Ренц спасали раненых, обмороженных. Пекарь Седых закричал:
– Идите на линию огня, там вы нужнее. Слышите?!
Фадеева ушла, а Тамара осталась выносить раненых.
Атака!
Вал неудержимый, цепь за цепью на лагерь. Местами вспыхивала рукопашная схватка.
Тамарлы прислушивался к правому флангу – не дай бог оттуда немцы!
Но пока там тихо. Значит, все-таки выход есть.
– Хлопцы, на северо-восток, к скалам!
Партизаны начали отходить.
Отстреливаясь, поднимались к оледенелым скалам. Тамарлы следил за тем, чтобы ни одного раненого не осталось в лагере.
– Николай Николаевич, и вам пора!
– Хорошо, хорошо! Я сейчас.
Рядом разорвалась мина, осколком убило старого штабс-капитана наповал. К нему бросилась врач Фадеева, но пуля настигла и ее, когда она склонилась над трупом.
Парторг Подопригора и Петр Коваль уводили отряд все восточнее и восточнее, опасаясь, что на правом фланге вот-вот появятся каратели. Тогда полное окружение…
– Скорее, скорее! – подгонял партизан политрук Кучер.
Вдруг на далеком фланге, куда отошли генерал Аверкин и Мошкарин, вспыхнула ожесточенная стрельба.
– Наши! – сказал Подопригора, не останавливаясь.
Стрельба на фланге была короткой.
Отряд выходил в безопасное место.
…Только спустя четыре часа после боя в лагере с разрушенными землянками, со следами ожесточенной схватки появился начальник разведки Степан Становский.
Он натыкался на трупы, лежавшие под снегом, кричал:
– Кто есть живой?
Становский обнаружил раненного в шею разрывной пулей часовщика Василия Кулинича.
Долго искали следы генерала Аверкина, Мошкарина и тех, кто с ними отходил, кто не дал сомкнуться кольцу окружения, кто, по существу, помог сохранить главные силы отряда.
Останки генерала Дмитрия Ивановича Аверкина, Дмитрия Мошкарина, комиссара отряда Белобродского и всех, кто был с ними, обнаружили через многие дни на спуске Бештекнэ.
Какая трагедия здесь разыгралась?
Свидетелей не осталось. Горы молчали.
* * *
А Митин жил. Митин знал не только место расположения Ялтинского отряда. Пока Митин жив, покоя отрядам у яйлы не жди.
Становский! За тобой Митин!
Карательная экспедиция на Ялтинский отряд недешево обошлась генералу Цапу. До ста убитых солдат и офицеров. На окраине Ялты появилось новое немецкое кладбище.
13
«Шеф Никитского ботанического сада профессор Щербаков»!
«Бургомистр города Ялты знаменитый и почетный хирург Василевский»!
«Интеллигенция Ялты с почтением выслушала доклад майора фон Краузе о развитии искусства в великом рейхе»!
Это с газетах, в частности в издаваемой в Симферополе на русском языке, но с немецким названием «Штимме дер Крим».
«Инженер– механик Коньков делился с немецкими инженерами опытом использования малоемких котлов в процессе виноделия»!
Читаю – и волосы дыбом! Что ни фамилия – знакомый.
«Бывший лейб-медик русского царя известный заслуженный профессор Николай Федорович Голубов принял ученых коллег из Берлинского института»!
«Господин Петражицкий провел дегустацию вин в бывшем Ливадийском имении»!
Поначалу эти новости как обухом по голове.
Нет ничего выше человеческого доверия.
Вот ты, например, знаешь, что перед тобой бывший русский помещик. Он перед тобой, человеком, который впервые облачился в фабричные штаны великовозрастным парнем, чай внакладку выпил, когда было шестнадцать лет, по-настоящему стал наедаться на армейской службе. Ты знаешь, что у села Никиты, где сейчас ворота в сад, лежит бывшая земля этого помещика, рядом подвал для вин, просторный дом. Это все принадлежало ему, пока революция не отняла.
И все– таки ты уважаешь бывшего помещика, уважаешь потому, что он нужный человек, великий специалист по виноделию, по его книгам учатся студенты, его советы дороже золота. Он стар, сед, его мучают подагра, сердцебиение, годы гнут к земле, но он держится, мотается между Симферополем и Ялтой по горным дорогам, молодо спорит со студентами, подтрунивает над нами, «новоиспеченными Эдисонами» -меня и Родионова он так однажды окрестил, – подбадривает сына Петра, человека талантливого.
Одним словом, профессор Михаил Федорович Щербаков заслуженно пользовался нашим доверием.
И вот когда на землю твою пришли фашисты, он, профессор, как будто без нажима со стороны, по собственной воле становится шефом Никитского ботанического сада, находит добрые слова для оккупантов, что-то бормочет о древней немецкой культуре и гуманизме.
Петр Щербаков, сын профессора и мой товарищ, добровольно ушел на фронт. Он беспокоился об отце, написал мне письмо: узнай, как там старик, какие у него планы?
Исполняя просьбу товарища, я встретился с профессором. Встреча была в разгар эвакуации, и разговор наш начался на эту тему. Он и кончился на ней.
– В какие края собираетесь эвакуироваться, товарищ профессор?
– Стар я для таких моционов.
– Но фашисты могут прийти и сюда!
– Фашистов, сынок, не знаю, а с немцами встречался, знал ученых, музыкантов, врачей.
Ах, как больно резанули меня профессорские слова. Я быстренько ретировался. Обидно стало, видите ли, за простоту нашу. На память пришла поговорка: «Сколько волка ни корми, он все в лес смотрит».
Немецкий шеф!
О демагогических шагах оккупационных властей у нас мало что знают и пишут. Чаще мы признаем лишь одно: вошли фашисты – жди виселиц.
Да, виселица – фашистский герб. Не случайно их знак – свастика, контуры перекрещенных виселиц.
Но было в арсенале у немцев кое-что и другое.
Майор Краузе первым нанес визит профессору Щербакову. Он поблагодарил русского ученого за книгу, которая и для немецких виноделов была настольной.
Майор из семьи рейнских виноделов, его отец встречался с профессором Щербаковым на всемирной дегустации вин.
Нет, майор не настолько глуп, чтобы предложить профессору его бывшие земли, подвалы, дом. Он знает, что значит профессор для крымского виноделия, с какой самоотверженностью учил советских студентов.
Майор ведет разговор об араукариях, редчайшей коллекции кактусов Никитского сада, о древнем тысячелетнем тисе, который, к счастью, сохранился до сих пор.
Обо всем этом рассказывал мне совсем недавно сын профессора, кандидат наук Петр Михайлович Щербаков, с которым порой мы встречаемся.
Краузе ничего не требовал, не предлагал, откланялся и отбыл.
Профессора беспокоило одно: как быть с уникальной флорой Никитского сада? Она еще цела, но опасность-то рядом. Начальство эвакуировалось, рабочие разбежались, парники разбиты. Слава богу, пока тепло еще, но зима-то на носу.
И профессор стал собирать людей, распоряжаться, искать стекло, стекольщиков, укрывать нежные бананы.
Нужно было то, другое, третье, нужна была немедленная помощь транспортом. Разыскал адрес разлюбезного Краузе, связался с ним, с тревогой изложил свою просьбу и нашел полное понимание.
Старый профессор газет не читал, к пропаганде был глух, он был человеком жизненных фактов. А факты говорили в пользу Краузе и того, кого он представлял.
И когда Краузе закинул удочку: а не согласится ли господин профессор добровольно стать шефом научного учреждения – Никитского ботанического сада, – Щербаков только плечами пожал. Ему наплевать, как это называется. Сад должен жить – главное.
На следующий же день после этого разговора налетели корреспонденты и фоторепортеры. Они задавали вопросы, щелкали аппаратами, толкались, заглядывали в скромную профессорскую квартиру, на все лады склоняли его прошлое.
Профессор вышел из себя и прогнал всю эту шатию-братию.
Но дело было сделано. Газеты вовсю трубили о профессоре, принявшем в свои объятия немцев с их идеями и порядком.
Профессор газет не читал. А мы читали и негодовали! И если бы профессор тогда попал к нам в руки, мы могли натворить такого, чего себе вовек не простили бы.
Ведь мы тоже были людьми фактов. Только факты порой мы видели прямыми, как купеческий аршин.
Да, старый профессор был слеп, но со зрячей душой. Трагедия на массандровской свалке его ошеломила – она была в двух километрах от его квартиры и не могла миновать его, никак не могла.
Старый человек взял свою древнюю палку с изображением Будды и пошел на массандровскую свалку. Он не видел трупов, но он понял правду. Явился к Краузе, заявил:
– Вы опозорили свою нацию! Я вам не верю!
Краузе не бушевал, не выгнал вон, а выждал. Потом преподнес подарок: документы, дающие право профессору Щербакову вернуть себе бывшие земли, подвалы, винодельню, дом.
Профессор долго и внимательно вчитывался в бумаги с фашистскими знаками, а Краузе ждал.
Поднялся профессор, бросил майору документы, сказал по-немецки:
– Вы очень глупы, господа!
Щербакова не стали арестовывать, сажать в подвал гестапо. Нет, его лишили продовольственного пайка, запретили кому бы то ни было посещать профессорскую квартиру. Обрекли на голод и одиночество.
Но мыслящий человек никогда не бывает одиноким. Профессор работал, уточнял технологию производства марочных вин.
Но голод… Он был разрушителен и сделал свое дело. Профессор умер. Умер непокоренным.
Была в Ялте еще одна крупная фигура из научной среды. Ее и сейчас знает мировая медицина. Фигура колоритная, с которой фашисты повозились более чем достаточно.
Я говорю о профессоре Николае Федоровиче Голубове.
Восьмидесятипятилетний, но еще могучий человек, знаток живописи и литературы, близкий когда-то к русской императорской фамилии, вхожий в апартаменты Николая Второго, остряк и весельчак, самый талантливый ученик великого русского терапевта Захарьина. Именем Голубева названа ялтинская клиническая больница. Голубовская работа «Соображения о сущности бронхиальной астмы» имела большое звучание в медицинском мире.