Текст книги "Избранное"
Автор книги: Илья Вергасов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 47 страниц)
Таковы противоборствующие силы, определяющие внутренний динамизм обоих характеров. Однако в Тимакове все это развивается гораздо • полнее, становясь главной целью писательского исследования.
Уже говорилось, что в «Крымских тетрадях» рассказчик чаще всего отходит на второй план. Для него здесь самое важное – воссоздать как можно обстоятельней и правдивей историю развертывания партизанского движения в захваченном фашистами Крыму, назвать и показать как можно больше его героев, свидетельствовать о зверствах оккупантов и тщетности их попыток почувствовать себя хозяевами-колонизаторами на этой благодатной земле. И далее – об отважных действиях подпольщиков Ялты и Симферополя, о происках и злой участи предателей…
В романе же происходит нечто принципиально иное. Герой-повествователь здесь не только рассказывает о происходящем, но и размышляет, рефлексирует, исповедуется. Он постоянно находится в центре событий, его поступки и психологическая их мотивировка, каждая черточка характера занимают автора в первую очередь. Соответственно возрастает тенденция к типизации, обобщению. Именно поэтому автобиографическое начало становится здесь вторичным, несет служебную нагрузку. Оно важно Вергасову лишь постольку, поскольку его собственная военная молодость и судьба типичны для человека его поколения, – разумеется, не в конкретных обстоятельствах, а в плане историческом и социальном. Надо думать, что не случайно отец Тимакова погибает от рук белогвардейцев, а мать становится жертвой их прямых «наследников» – гитлеровских полицаев. И то и другое выходит за пределы писательской биографии, равно как и многие прочие обстоятельства интимного порядка, воссозданные в романе. Между тем как раз они, особенно же трагическая гибель родителей, еще более усиливают и объясняют резкость и крутость в поступках и порывах героя и в то же время – его особую душевную уязвимость. Столь же не случайно введен в роман эпизод встречи Тимакова со старым генералом русской армии, белоэмигрантом. Все это как бы передает в руки героя, бедняцкого сына, эстафету революции и гражданской войны. Он по праву законный и достойный наследник легендарных бойцов, их воинской краснозвездной славы, их правды, которую он, осуществляя их заветную мечту, ломая сопротивление врага, победно несет с товарищами через границы, реки и горы…
По– своему, по-особому изображена здесь и сама война -в органичном взаимодействии отдельных боевых операций и схваток с событиями, развернутыми панорамно и масштабно. Подобно своему герою, который в одном из наиболее напряженных батальных эпизодов поднимается на простреливаемую, обжигаемую взрывами колокольню, писатель стремится найти для нас и для себя наиудобнейший наблюдательный пункт для максимально широкого действенного обзора. Примечательно, что это – круг видимости командира стрелкового полка, той самой фигуры, которая, согласно утверждению генерала Гартнова из того же романа, представляет собой «опорный столб» в современной войне. Наверное, есть нечто первооткрывательское в этом обстоятельстве, в том, что Илья Вергасов, используя личный командирский опыт, наметил еще одну точку изображения войны, занимающую промежуточное, но принципиально важное положение между окопом переднего края и командным пунктом командующего армией или фронтом. Тем самым писатель внес пусть несколько запоздалую, но весомую лепту в известные литературные искания и споры насчет этих самых «точек».
Не менее значительное достоинство романа – воссозданная здесь поучительная и верная правде картина воспитания и становления молодого командира. В свое время этот своеобразный «педагогический процесс» занимал Леонида Соболева, определив одно из генеральных направлений его творческих раздумий и открытий от «Капитального ремонта» до «Зеленого луча». Над сходной темой, опираясь на большой документальный материал и рассказы фронтовиков, много работал и Александр Бек в «Волоколамском шоссе» и повестях, продолживших эту книгу уже в послевоенные годы.
Илья Вергасов и здесь находит собственный убедительный ракурс. За всем, что происходит с Тимаковым, мы следим «изнутри», вместе с ним переживая и срывы его, и удачи, и уколы самолюбия, и мучительные ожоги непоправимых ошибок. И отсюда же, через восприятие героя, особенно благодарно воспринимается атмосфера суровой и сердечной требовательности, которой окружают «заводного» комполка его старшие по званию и возрасту товарищи – генералы Гартнов, Бочкарев, Епифанов. Не спуская ни малейшего промаха, ни единого партизанского «заскока», ни на минуту не давая забыть об огромности и значительности задач, возложенных на плечи этого совсем еще молодого человека, они настойчиво, бережно помогают ему развить и утвердить нужные качества, направляют, дисциплинируют, облагораживают его энергию и дерзость.
Эта линия человеческих и профессиональных отношений является одной из самых удачных и перспективных в романе. Закономерно, что как раз на этом направлении наметилось особо занимающее писателя «противоборство» между неуемным Тимаковым и полковником Мотяшкиным – аккуратным, «правильным» службистом, не ведающим ни срывов, ни ошибок. «Партизанские» качества Тимакова, за коими ощутимо проступает присущее ему творческое начало, беспокоят и возмущают Мотяшкина. Сам он никогда не переступает пределы круга, отведенного ему параграфами устава, и одну из насущных своих обязанностей видит в том, чтобы и других людей держать в той же узде. Столкновение Тимакова с этим его «антиподом», как определил Мотяшкина сам писатель в одном из своих выступлений на страницах «Литературной газеты», продолжаются с переменным успехом на протяжении романа. И хотя они завершаются в пользу героя, Вергасов считал, что ему так и не удалось до конца обнажить этот непростой конфликт, и счел необходимым продолжить его исследование.
Точно так же не захотел он расстаться и с Константином Тимаковым. Сразу же по окончании романа «Останется с тобою навсегда…» он начал новый роман под названием «Горький миндаль», в котором обратился к дальнейшей послевоенной судьбе своего героя, к временам, которые были особенно чреваты для Тимакова столкновениями с мотяшкиными всех рангов и мастей.
Когда работа над этой книгой была в самом разгаре, Вергасов, не оставляя ее, приступил к реализации еще одного замысла – созданию романа «Доверие», где начал изображать события 1922-1923 годов. Главными героями здесь стали родители Тимакова – его отец, уполномоченный ЧК по борьбе с бандитизмом на Кубани, мать, которая, похоронив мужа, павшего в бою с врагами, отважно приняла на свои плечи всю тяжесть суровых лет и судьбу осиротевших ребятишек. И еще лежала на писательском столе почти завершенная рукопись романа «Оккупация» – Вергасов оставался верен своей главной теме, военной…
Илья Захарович вновь писал о трудных временах и жестоких испытаниях, в которых закалялись сердца и характеры советских людей. И сама эта его работа стала испытанием и подвигом, ибо трудился он, будучи тяжело больным, одолевая страдания и мобилизуя последние силы огромной волевой устремленностью, все с тем же презирающим смерть и беду тимаковским азартом. И, несмотря ни на что, вновь вышел победителем из этой воистину смертельной схватки, потому что все три произведения были завершены и подготовлены к встрече с читателями.
Горько думать, что автор не дождался этой встречи. 29 января 1981 года Илья Захарович скончался.
Тем дороже для нас его книги, воссоздающие образ неистового, навеки молодого поколения, еще при жизни вошедшего в легенду.
Вс. Сурганов
1
Войлочные тучи неподвижным шатром накрыли белую, как гигантский саван, яйлу. Лишь изредка взгляд упирался в сосенку, острой верхушкой пробившую снежную толщу. Наст тверд, скользко, каждый шаг отдается болью в коленных чашечках: вещевой мешок со всем моим партизанским достоянием – спасительное одеяло, пара сухого белья, лоскуток от парашюта, два автоматных диска, набитых патронами, котелок, шесть штук сухарей и пачка пшенного концентрата – тяжелеет и тяжелеет.
Четыре тысячи двести одиннадцать… двести двенадцать… Пальцы правой ноги упираются в узкий носок трофейного ботинка на номер меньше, чем я обычно ношу… Четыре тысячи двести двадцать пять… двести двадцать шесть… За моей спиной шагает начальник штаба, дыша с астматическим посвистом в бронхах.
– Константин Николаевич, время для привала, – раздается его голос с хрипотцой.
Четыре тысячи двести сорок два… двести сорок три…
Начштаба, охнув, падает:
– Да не могу больше, хоть убей. Судорогой свело всего.
Я помогаю встать ему на ноги.
– Ну еще с полтысячи шагов, Алексей Петрович. Пошли, пошли!
Четыре тысячи двести шестьдесят два… двести шестьдесят три…
– Окончательно запорем людей, – бормочет он недовольно.
– А если «рама» застукает? Поштучно всех пересчитают.
– Какая разница? За ночь троих-то потеряли.
– Большая. Во-первых, они не побегут прямиком в штаб карателей с рапортом, а во-вторых, пошагали, пошагали дальше.
Четыре тысячи четыреста восемь… четыреста девять…
Нас гонит жгучая необходимость скрыть маневр бригады, измученной пятидневными боями с карателями у Чайного домика. Под их носом, можно сказать, проскользнули на яйлу. Черной ломкой линией растянувшись километра на два, идут отряды в неимоверно белом, словно неживом, пространстве. Размахивая рукой, кричу:
– Давай, давай, подтягивайся, хлопцы! Еще бросок, и ищи нас как ветра в поле.
Колонна постепенно сжималась. Вот и замыкающий – комиссар бригады Захар. Сорвав с головы трофейную румынскую папаху, он возбужденно доложил:
– Ни одного отставшего, командир! – Смахнул со лба пот. – Сколько нам еще топать по этой обнаженной пустыне?
– Еще бросок, всего один бросок.
– Бросок, бросок, ничего себе бросок! – бубнит Алексей Петрович. – Вон рядом чем не лес? Скомандуй, – на ж… туда скатимся.
– В том лесу пять троп и все не наши!
На западе небо перечеркнулось багровой полосой, тучи стали разбегаться.
– Шире шаг! – Я стал во главе колонны.
Раз, два, три, четыре, пять, шесть… – начал новый отсчет шагов. Впереди показался силуэт кошары с какими-то нелепы-, ми розовыми завитушками на крыше. Да это же в упор бьет, солнце!
– Шире шаг!… Еще шире!
Радужные круги перед глазами, яйла колышется, как люлька. Пятьсот семь, пятьсот восемь… А небо все выше и глубже. Розово-голубые окна расплылись и уже заняли всю западную часть небосвода.
Наконец– то! Тропа круто пошла по склону Демир-Капу. С южной стороны плато послышался рокот мотора.
– Бегом!
Уже нет строя – все очертя голову бегут, падая, кувыркаясь, поднимаясь и снова падая. А «рама» над яйлой. Мы волоком тащим тех, кто не мог добраться до леса. И когда вездесущий немецкий разведчик вынырнул из-за отрога Кемаль-Эгерек, на нашем склоне лишь белел снег.
Мне хотелось тут же, в этом лесном урочище, разбить временный лагерь, дать людям отдохнуть, выспаться. Только я знал, что делать этого нельзя, – до ближайшего гарнизона всего четыре километра. Повел бригаду вниз, к бурлящей Донге. Навели временную переправу – перекинули с берега на берег Два бревна. Кто бегом, а кто оседлав бревна по-кавалерийски, перебирались на ту сторону. Начался подъем, обледенелый, крутой. Лишь к полуночи мы пришли к водоразделу Донга – Писара. Над нами возвышался величавый Басман, облитый голубоватым лунным светом.
Мы работали. Очищались от снега площадки в девять квадратных метров каждая, в центре которых копались ямы для бездымного жаркого костра, а по краям натягивались на колья плащ-палатки. Разводили огонь из сухого граба, и земля прогревалась. Из-под снега собирали палую листву и стелили ее на просушенную землю.
Захар подтрунивал над Алексеем Петровичем:
– Сегодня мне спать, а дежурить у огня вам.
– Здравствуйте, это почему же? В прошлый раз я огонь держал.
– А кто сегодня бегал замыкающим?
– Так комбриг тоже шел со мной впереди.
– Ему с радистом и так всенощная.
Меж двумя деревьями я натянул антенну, штекер воткнул в гнездо передатчика.
– Ну как, Степан?
– Молчит пока, проклятый!
– Может, обрыв где?
– Батарейки не тянут.
– А ты их подсушил?
– Попробую еще раз.
Радист греет руки в карманах куцего пиджака, потом долго разминает пальцы – они обморожены. Я нервничаю, боюсь, что опоздаем с выходом на связь. Только торопи его не торопи, ничего ровным счетом не изменится. У него свой ритм. Вот он нестерпимо долго держит над огнем одну анодную батарею. Я бы подсушил другую, но знаю: в свое хозяйство он никого не допустит.
Наконец– то аппарат «задышал». Степан улыбнулся:
– Слой Хивисайда до звезд поднялся нынче.
Я не знаю и никогда, должно быть, не узнаю, с чем «едят» этот самый «слой Хивисайда», но коль Степа произнес эти два магических слова – будет надежная связь с Большой землей.
– Шифровать? – спрашиваю тихо-тихо, боясь спугнуть удачу.
– Ага.
Идет час, другой, я подремываю, время от времени поглядываю на Степана.
– Вот, отстучали, – радист сует мне бумажку с колонками шестизначных цифр.
Наклонившись над костром, я расшифровываю радиограмму. Штаб Северо-Кавказского фронта одобряет наш переход в Большой лес и просит «дать цель».
Дать цель! Я расталкиваю штабного разведчика:
– Иван, нужна срочно площадка для приема небесного груза.
– А? Что? Есть связь? Иду!
Звонкая морозная ночь. Под ногами поскрипывает снег; чем ниже спускаемся, тем становится его меньше. Стараюсь не отставать от разведчика, шагающего свободно, легко. Пересекли копаную дорогу, прошли дубовую рощу. Иван вывел меня к поляне, эллипсом легшей меж высокими соснами. Обхожу ее вдоль и поперек. Да здесь не только «У-2», но и «Р-5» сядет за милую душу!
Утренней связью радист отстучал «цель». Перед рассветом нам сбросили продукты на парашютах-торпедах. Они со свистом падали на снег, поднимая белые фонтаны.
В нашей клетушке в девять квадратных метров тесно: командиры и комиссары отрядов самолично пришли в штаб с ежедневными рапортами. Сами пришли, а ведь могли прислать связных. Но как не прийти, если на расстеленных плащ-палатках лежат мешки с сухарями, ящики с концентратами, картонные коробки с салом… Алексей Петрович дотошно просматривает списки личного состава отрядов от первой фамилии до последней. Набросился на командира второго отряда Кривенко:
– Кузьма Николаевич, побойся бога! Людей похоронил трое суток назад, а из списка не исключил.
– Нужен же какой-то резерв, Алексей Петрович.
– Получишь, обязательно получишь, но только для тех, кто пойдет на боевые операции.
Радист, глядя на меня, пальцем постукивает по циферблату своих часов. Ну и бежит время! Скоро семнадцать, через час надо выходить на связь. Я шепнул комиссару: «Уводи всех и распределяй продукты. Я подойду».
Написал подробный рапорт на имя командующего фронтом генерала Петрова. Старательно и долго шифровал его тем кодом, который знали только я и комиссар.
– Отстучи, Степан. Что примешь – принесешь мне.
Захар был мастак в дележке продуктов: лишнего не даст, но положенное отвалит с точностью чуть ли не до грамма. На этот раз слышу возбужденные голоса, и громче всех – бас Кузьмы Кривенко.
– Что за шум, а драки нет? – пытаюсь остудить пыл шуткой. Взгляд, которым встречает меня комиссар, понимаю без слов: боевой продовольственный резерв остается при штабе бригады!
– Это почему же? – Кузьма настойчив.
– Потому, что кое-кто больно щедр на него. Боевые группы продуктами будут снабжаться у нас. Ясно?
– Ясненько. Пойдем ныне налегке. – Кузьма бросил за плечи увесистый мешок с концентратами, крикнул своей команде: – Чего стоите? Сказано, шагом арш!…
Комиссар заранее нашел тайник – сухие барсучьи норки. Мы вдвоем перетащили туда продукты, защитив их от мокрени противоипритными пакетами, замаскировали.
Возвращались в лагерь. Последние закатные лучи стерлись с пика Басмана. Я расшнуровал ботинок и натянул сползший шерстяной носок. Распрямившись, увидел, как из штабной клетушки выскочил радист. Он подбежал к комиссару, сторонясь моего взгляда. Странно, почему не ко мне? Я забеспокоился:
– Что там стряслось?
– Иди, Степан, иди. – Захар что-то положил в карман дубленки, растерянно глядя в сторону.
– Почему молчишь? – Я подошел к нему.
Он протянул мне радиограмму.
Мою маму убили.
Захар что-то хотел мне сказать, но я жестом остановил его. Пошел к Барсучьей горке, прислонился к холодному камню. Ходил по тропам, теснимый горем, которое все окружающее делало чужим и враждебным. Только к утру вернулся в лагерь, улегся между комиссаром и начальником штаба. Они придвинулись поближе, грея меня спинами.
Через день на наш лагерь обрушился огонь карателей. Задымился откос желтого известняка – густо шмякались мины. С моим ординарцем Семеном, осыпаемые сухим крошевом, бежали мы вдоль Донги по зыбкому гравию. На той стороне за дубняком густо застучали автоматы.
– Наши, скорей туда! – закричал я.
Продираясь сквозь орешник, мы выбрались на чаир. Здесь пылала немецкая машина.
– Лягай, командир! – Семен упал на землю.
С карателем я столкнулся лоб в лоб. В его белесых застывших глазах стоял страх. Дряблое бритое лицо в угрях; фонарик с лопнувшим поперек стеклом болтался на пуговице черной шинели. Я не успел выстрелить первым…
2
…Море, залитое лунным светом, то надвигалось на меня, то куда-то пропадало. Держали меня цепкие руки. Семен упрашивал: «Да товарищ командир, не трэба так, бо звалитесь з самолета. Воно же море, не земля…»
* * *
Ни дней, ни ночей. Утеряно ощущение времени и пространства. Все застыло в неподвижности. В голубовато-сером мареве, куда меня окунули, лишь изредка двигались плоские тени, то приближаясь, то удаляясь от меня. Единственный раз распахнулось бездонное чистое пространство с плывущим на меня золотистым шаром. На нем с протянутыми зовущими руками стояла моя мать. Я рванулся к ней навстречу, но сил недостало высвободиться из цепко державшего омута. А шар медленно уплывал, растворяясь в пепельном безмолвии… От жгучей боли открыл глаза. На меня навалился свет такой яркости, что я остро ощутил свою наготу. Захотелось упрятаться от кого-то, так втиснуться в какую-нибудь щель, чтобы никому не было ко мне доступа. Я сжался в комочек, пытаясь освободиться, уйти от давящего многотонного груза, все мое «я» превращавшего в ничто…
Иногда меня точно втягивали в глубокий люк, наполненный парниково-удушливым теплом. Я всем существом своим сопротивлялся, но что-то было сильнее, и оно уволакивало меня в качающуюся духоту. И все же в этом призрачном существовании в глубинах сознания временами вспыхивало ощущение реальности бытия. Это был голос. Он что-то вещал, не знаю что, но он был, был рядом, как моя собственная частица. Как спасительный якорь, не позволявший оторваться от своего берега. Я не был один-одинешенек в бездне… Выбравшись из нее, я увидел Семена, живого Семена Ивановича. Глаза его, обведенные темными кругами, жалостливо смотрели на меня:
– Ох и помучили же вас, Константин Николаевич!
– Где я, Семен?
Щетинистые кончики усов Семена Ивановича дрогнули. Он приложил палец к губам, требуя от меня молчания. Мужчина в белом халате присел на мою кровать, взял руку, бросив на меня профессионально строгий взгляд:
– Запрещаю вам говорить, поворачиваться и даже думать. Вы будете спать, спать. Теперь все зависит от вас. А нянька у вас замечательная.
Я осматривал палату. Она была просторная, с высоким окном, за которым пошевеливались лапчатые листья чинары. Перевел взгляд на доктора.
– Вы в Баку, Константин Николаевич, в военном гарнизонном госпитале. – Он посмотрел на часы. – Семен Иванович, за обедом!
Вошла сестра и, перехватив жгутом руку, сделала мне внутривенное вливание. Семен Иванович покормил меня какой-то сладковато-кислой болтушкой. Начали слипаться глаза, и я медленно окунался во что-то теплое, ласкающее.
…Время исподволь входило в меня. Свет, звуки, запах», краски, трехмерность вещей – все это как бы заново возвращалось. Словно птица, распахнувшая надо мною свои огромные крылья, Семен Иванович защищал меня от каждого дуновения ветерка, от испепеляющей жары, от всего того постороннего, что могло бы помешать восстанавливать силы.
Настал день, когда меня усадили в постели. Я увидел свои ноги и ужаснулся: как плети, кожа да кости. Врач перехватил мой взгляд:
– Все это наживное, друг мой. Пришло время сказать вам самое существенное: у вас под ключицей сквозная пулевая рана. С самой раной мы справились бы с меньшей затратой и ваших и наших сил. К сожалению, как это довольно часто случается, вместе с раной вы получили гнойный плеврит. Он-то и держал вас на привязи, вы долго не могли выйти из коматозного состояния. И не исключена возможность его повторения. Мы более или менее вас подкрепили. Теперь необходимо подготовиться к эвакуации за Каспий, куда-нибудь в район Заилийского Алатау. Но для этого надлежит строго соблюдать режим, от еды не отказываться и пока не подниматься.
…Жара стала невыносимой. Семен Иванович завешивал палату мокрыми простынями. Они высыхали за какие-нибудь десять минут.
– И як тут люди живуть? Сонце не пече, шкварыть.
– Оно горячее и в твоем Джанкое.
– Ага, там то с Азова, то с Черного прохлада. А шо Каспий? Мазут.
Прошли бурные дожди и принесли с севера свежее дыхание. По утрам мне совсем хорошо. Хочется подняться, подойти к окну, увидеть свет божий. Но строгие глаза доктора, да и вечерняя температура держат на приколе.
Как– то Семен вошел в палату озабоченный.
– Что там, старина?
– Беруть усих выздоравливающих, потрэба в солдатах, – вздохнул он.
– И до тебя доберутся?
– А чого, воно же война…
Из– за Каспия на город навалился «афганец» -горячий сухой юго-восточный ветер. Я снова затемпературил. Не было сил шевельнуть распухшим языком, обожженным кислородом. Настойчиво звал:
– Семен! Где ты, Семен?
Услышал женский немолодой голос:
– Твой Семен тамочки, где все мужики. Сама ему и рубаху и сподники постирала… Уехал, вот ему и дорога. Ты лежи, твое при тебе, а там и твоя за море дорога…
Семен! И друг, и нянька, и боевой товарищ. Как недостает тебя, твоих забот, которые грели особым теплом, поддерживавшим незримую связь с живым прошлым. Без тебя так трудно в немощном одиночестве. С кем мне теперь вспоминать те четыреста дней нашей партизанской жизни?
3
Наш пароход качало. Через иллюминаторы виднелись то клочки облачков, то косяки пенившихся волн. Над ними вихрилась радужная пыль, Силы, которые я все же накопил за месяцы госпитальной жизни, уходили, как вода сквозь незримую трещину.
Нас долго не принимал Красноводск – сутки маялись под знойным солнцем. Не помню, как причаливали, как высаживались на берег. Очнулся в машине. Она шла медленно, изредка подбрасывая носилки; пахло перегретым песком и паровозным перегаром.
Внесли в вагон. На меня навалился спекшийся воздух, и перемешалось в беспорядочной чехарде время. Мне никак не удавалось восстановить последовательность его течения. Памятью рушились границы прошлого и настоящего. Они ускользали, как ускользает порой грань между явью и сном. В партизанские мои треволнения вторгались голоса из санитарного вагона. Кто-то с мужским немногословием, успокаивал: «Держись, подполковник»; кто-то проявлял недовольство моим неудобным соседством; чьи-то мягкие руки, пахнущие мятой и свежим огуречным рассолом, прикладывали к моему разгоряченному лбу холодные компрессы.
После Ташкента наш эшелон пошел без задержки. Вскоре почувствовалась близость гор, солнце стало милосерднее, и задышалось чуть-чуть полегче. На шестые сутки добрались до Алма-Аты. На машине везли меня в горы, было тепло, в лицо навстречу – освежающая струя с полынным духом. Дорога вилась вдоль русла реки, повторяя ее изгибы. Переехав мост, поднимались все выше и выше. Остановились в тени под чинарой. Носилки сняли с машины, поставили их под деревом. Сквозь листву просвечивала такая яркая синь неба, какая бывает у нас в Крыму. Я лежал недвижно, еще не веря, что могу вобрать в себя живой воздух. Ко мне подошла женщина в белом халате, рослая, круглоглазая, брови будто сажей наведены. В ее руках история болезни. Она быстро перелистала ее, наклонилась ко мне.
– Подполковник Тимаков? С приездом. – Она слегка картавила. – Вам у нас будет хорошо!
Ее окликнули:
– Товарищ майор, Ксения Самойловна!
– Сейчас иду! – Повернулась к санитарам: – Подполковника в хирургию!
Меня понесли в корпус. Пахло хлоркой. Носилки протащили по длинному барачному коридору. В палате пусто, прохладно, а за окном платан и высокое небо. Там солнце, синий воздух. И мне хочется туда.
На другой день залихорадило. Дыхание пресеклось, воздух в легких давил на бока – казалось, вот-вот разорвет меня. Струя кислорода на какой-то миг возвращала дыхание, но потом снова начиналось удушье. Руки, ноги, тело были чужими. И – полный провал сознания, темнота…
Не сразу соображаю, где я. Незнакомая сестра раздвинула занавески и распахнула окно. Ласковый прохладный воздух заполнил палату. Женщина, улыбаясь, с поильником в руке подошла ко мне:
– С добрым утром. Попьете? – Ватным тампоном протерла мне лоб, щеки, губы.
– Спасибо, сестра. Почему у меня так болят кисти рук?
– Держали мы вас. Вы двое суток все кричали: «Пустите, раскручусь!» Теперь все это позади.
На меня навалился сон. Смутно чувствовал время, когда кормили, поили, пичкали лекарствами. Не то наяву, не то во сне мелькали разные лица, чаще всего материнское. Я видел три абрикосовых дерева у нашей хатенки, посаженных в день рождения каждого из нас, трех братьев. Они росли такими же непохожими друг на друга, как непохожи были мы, трое ее сыновей. Трое. Братья полегли на границе в первые дни войны, а теперь я один. Мое дерево росло узловатым, терпкие плоды сводили рот, корявые ветки бодались – на них частенько оставались клочья моей латаной-перелатаной одежонки. «Срублю!» – грозилась мать…
Меня поместили в просторную комнату в два светлых окна, за которыми виднелись горы. И слышался зовущий шум реки. Сосед мой – одноногий капитан Кондрат Алехин. Глаза у него шустрые, голос подсажен – посипывает.
После завтрака врачебный обход. Ждем Ксению Самойловну. Вот-вот раздастся стук ее каблучков. Идет… К нам? Мимо. Секундная стрелка на моих трофейных часах совершает круг за кругом, а шаги ее то приближаются, то удаляются. Минуты почему-то длинные-длинные.
– Здравствуйте, товарищи офицеры!
К кому первому подойдет? К Кондрату. У того блеснули глаза.
Я преклоняюсь перед ее врачебной смелостью. Она обнаружила у меня в межплевральной полости застрявший осколок кости. После резекции двух ребер удалила его и, выкачав гнойную жидкость, ввела туда какое-то масло. Свершилось чудо. У меня окончательно спала температура, впервые после ранения появился аппетит.
Она прослушивает меня – я вижу ее глаза, они совсем рядом и ласково смотрят на меня.
– Одевайтесь, Константин Николаевич, я вами довольна. Теперь поработает наш климат. Потренируйтесь в ходьбе по корпусу, и я вас выпущу на свет божий.
Меня учили ходить. Я сел на кровать, поддерживаемый нянькой и сестрой. Свесил худые ноги с острыми коленками – они казались пудовыми. Первый шаг, второй… – закачались стены, вспотел, нательная рубашка прилипла к телу.
– Хватит, сестра!
– Нет-нет, сегодня идем от кровати до окна и обратно.
Через день маршрут мой удлинился: от постели до самого сестринского поста. Раненые чуть ли не по ранжиру выстроились вдоль стены:
– Топай, топай, доходяга!…
Прошла неделя, и я уже не нуждался в поводырях. Не спеша одолевал дорожку от отделения до старой чинары. В ее тени лежал длинный обрубок дерева, отполированный солдатскими задами. Тут и перекур и «брех-бюро».
Заскучал. Все чаще посиживал под чинарой с Кондратом Ивановичем.
– В добрые руки попал ты, подполковник. Еще Гитлера будешь доколачивать. А мне – все, хана! Еще там, в горячке, отчекрыжили ногу. Поторопились, – зло ударил по костылям.
– Теперь протезы делают.
– А на хрена они мне…
С утра лил мелкий дождь, тоскливый. Потом из-за гребня горы ударило солнце. Высоко парили орлы. Они не такие, как у нас в Крыму, покрупнее.
– Курнешь, может? – Кондрат дал тонкую папироску.
Затянулся – слезы на глазах.
– Ничего, обвыкнешь. А все же немцев шуганут на Смоленском направлении.
Молчу, не хочу спорить, надоело. Утром наспорились. Я ему доказывал:
– После Днепра нажмут на Крым, на Одессу.
А он:
– Ерунда! Стратегия, стратегия! Ты ни черта в ней не разбираешься. Сталин не позволит жить Гитлеру в трехстах километрах от Москвы. Дошло?
– Не обязательно. Наши как двинут на румынскую границу – сожмется Гитлер, уберет московский кулак, как курский убрал.
– Скажешь тоже – «убрал». Под корень резанули – за Днепром аукнулось.
– Резанули, верно. Но пойми – наши на Киев глядят!
Разворачиваем карту. Он в свое место тычет, а я в свое.
А если подумать, у нас и спора тогда не было. Я о Крыме тужу, а он о Смоленщине, о глухой деревушке за Днепром, где остались его старики…
Как– то он заскакивает в палату, костыль прочь:
– Ура! Фрица за Таганрог поперли!…
От таких вестей зуд нетерпения: скорей бы отсюда.
А если к финалу не попаду? Как же тогда? Тяжелые камни с поля со всеми таскал, в стужу пахали, а вот как зеленя пойдут – не увижу?…
За мостом, у подножья горы, – большая поляна. На ней я и набирался сил. Хожу, хожу. Считаю шаги, с каждым днем их больше и больше. Шесть раз обошел поляну, теперь надо семь, восемь… Пусть покой вокруг, тишина первозданная и твой мир ограничен: безоблачное небо, перевязочная, где радуются заживающим ранам, как удачной атаке, палата и друг по несчастью Кондрат. Ты кончил ужин? Шагай на свою поляну, и чтобы десять кругов, не меньше.
Наши войска освободили Мелитополь! А потом как гром среди ясного неба: Тамань – наша! Коса Чушка – наша! Впереди Керчь. Все к черту!
Бегу к старику хирургу, теперь он лечит меня. Ксению Самойловну назначили начальником госпиталя. Доктор выслушал, остро глянул на меня сквозь толстые стекла очков:
– Решил? В драку?
– А я больше ничего не умею.
– Это точно, ваше поколение драчливое!…
Ошеломленно смотрю на него.
– Не таращи понапрасну глаза… герой!
– Я-то себя лучше знаю.
– Еще бы! Куда уж нам. Подумаешь – полвека лечим. – Доктор уткнулся в чью-то историю болезни.
Побежал к начальнику госпиталя:
– Ксения Самойловна, умоляю, пошлите меня на гарнизонную медицинскую комиссию.
– Да вы что – белены объелись?
– Не пошлете – удеру.
Она рассердилась:
– Ну и комиссуйтесь, только потом пеняйте на себя!…
Гарнизонная военно-медицинская комиссия меня забраковала. На продуктовой машине добрался до госпиталя. Садами вышел на свою поляну – ни с кем не хотелось встречаться. Стою у подножья крутой горы, на вершину которой я часто смотрел из окна палаты, думая, одолею ли я ее когда-нибудь. А если сейчас?