Текст книги "Избранное"
Автор книги: Илья Вергасов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 47 страниц)
Потом рассказы связных, которые непременно проходили через штаб нашего района. В них, конечно, была правда, но не вся. Не было той самой, которая может быть до конца понята только при непосредственном и длительном соприкосновении с ней.
Что– то мой Азарян скрывает от меня: такое впечатление складывается после неоднократного расспроса.
Почаевали, подсушились, переобулись.
Я неожиданно:
– Какая беда стряслась, выкладывай! Ну!…
Азарян растерялся, но скрывать дальше не мог:
– Беда страшная, товарищ командир. Какой народ пропал…
…Сколько всякого горя пережил я в крымском лесу, каких только испытаний не падало на мои плечи, как иногда горько разочаровывался в близком человеке; узнал хорошее и плохое, но никогда прежде у меня не было таких тяжелых минут, какие я испытал в часы раздумья в карстовой пещере.
Но, должно быть, человеку положено перейти и через такое. Не скрою, вышел я в Пятый район с твердой мыслью: взять людей в руки и с ними воевать, бить тех, кто осадил Севастополь.
Мы шли тихо, проскочили дорогу Ялта – Бахчисарай. Шагали, и восточный ветер толкал нас в спину. Таким манером мы скатились на площадку Чайного домика. Встретил нас опаленный остов полуразрушенной печи; обгоревшие кроны сосен сиротливо торчали над пустынным местом, где пахло гарью.
Стволы деревьев исчирканы пулями, косяк леса, что клином уперся в бугорок над домом, торчал рассеченными верхушками.
Комиссара я нашел в трех километрах от поляны.
– С прибытием, командир! – Голос у него спокойный, только немного простуженный. Он посмотрел на Азаряна, который стоял рядом с опущенными глазами. – Он все тебе рассказал?
– Да, я потребовал.
…Журчит хрустально-чистый родник, по ущелью стелется дымка. Севастопольский фронт дышит мне в лицо; внизу, в долине, – облако густого дыма над станцией Сюрень: бьют дальние морские батареи.
– Неужели достают? – удивляюсь я.
Никак не могу привыкнуть к такой близости фронта, мне кажется, что это каратели идут на нас, а пока жарят из пушек, мне хочется сейчас же объявить боевую тревогу.
– Привыкнешь, командир, – говорит Домнин.
Мы сидим на буреломе, между нами идет большой разговор, но почти без слов, смысл его один: с чего начинать?
Я час назад побывал в Севастопольском отряде, вернее – встретился с остатками его.
Впечатление жуткое. Люди оборваны, опалены кострами, не глаза, а бездонные колодцы.
Боже мой, как смотрят на меня!
Мне и Домнину командовать этими людьми, но прежде – поднять их на ноги… А как, чем? Пока одно чувство наваливалось как стена – чувство ответственности.
Я ничего не обещал, только в два раза уменьшил охрану да велел убраться из сырой полупещеры, построить легкие шалаши под сосняком.
Отряд имел в резерве одну лошадь.
– Забить ее и накормить людей мясом, – приказал я категорически.
Красникова нашел на тропе, ведущей к фронту. Рядом с ним был Азарян, который, по-видимому, успел вручить Владимиру Васильевичу приказ командующего.
– Наследство сдаю не из легких, – сказал он виноватым голосом.
В приказе Мокроусова сказано: судьбой Красникова распорядиться самостоятельно. Я могу назначить его командиром группы, политруком, послать в рядовые. Не знаю, какой шаг будет правильным, но мне захотелось оставить Владимира Васильевича при штабе района. Его опыт был нужен, да и нельзя человека в таком состоянии удалять прочь.
Ведь Бортников остался при штабе и не был лишним, почему же Красникова нельзя оставить?
Появился начштаба Иваненко, как-то вымученно козырнул нам.
Мне хотелось узнать кое-какие подробности трагического похода на старые базы.
Рассказывал Иваненко обстоятельно, при этом больше смотрел на Красникова, чем на меня и комиссара, словно искал одобрения словам своим у бывшего командира района, будто всю ответственность подчеркнуто перекладывал на плечи Владимира Васильевича.
Он начал подробно говорить о самих базах:
– Если помните, там есть три ямы, вроде колодцев. Вернее, вход в яму напоминает колодец…
И остановить нельзя, дотошность во всем, будто докладывает о дебетах и кредитах на балансовой комиссии.
Меня невероятно возмущало холодное спокойствие этого человека. Но что я мог сказать, видя его второй или третий раз в жизни, ни разу не видя его в бою?
Красников прервал доклад, задумчиво заявил:
– Не может того быть, чтобы кто-то из наших не пробрался в город. – Он на что-то еще надеялся.
– Город сумеет дать об этом весть? – спросил я.
– Трудно, но возможно. Он знает, где мы.
– Давно нет радиосвязи с Севастополем?
– Пусть радист доложит.
Худой партизан в старом морском бушлате, в заячьей шапке с наушниками медленно подошел к нам:
– Я слушаю.
– Рация в порядке?
– Рация? Она в порядке, да толку… Батарей нет, – безнадежно отвечал радист. Видно было, он уже ни во что не верил и на все махнул рукой.
…Немой диалог между мною и комиссаром продолжается под аккомпанемент фронта.
И в этом диалоге я слышу разные слова, но все об одном: не суди людей с ходу, поставь себя на место Красникова, в положение его партизан. Сто с лишним суток жить под носом, двухсоттысячной армии, на виду у сел, в которых тебя не ждут, где шагают в немецкой форме предатели-полицаи, готовые идти в лес по первому фашистскому приказу. О, они знают этот лес получше тебя! Да, ошибки были, и горько за них расплачивается Владимир Красников, но эти ошибки от исключительности обстановки.
В таком положении мне не приходилось бывать, да и в больших партизанских командирах я не ходил…
Я об этом вслух не говорю, но удивительное дело: догадывается Домнин о ходе моих мыслей:
– А ты думаешь, я ходил в комиссарах? У нас три задачи, командир: накормить людей, установить связь с Севастополем, бить фашистов! А теперь пошли к балаклавцам.
24
Их, балаклавцев, потомков листригонов, до ста человек, они недавно потеряли своего командира Нафара Газиева. Погиб он в бою. Получил тяжелую рану и, увидев бегущих к нему карателей, последнюю пулю пустил в себя. Был он человек тихий, осторожный, вперед не рвался, но при случае умел и показать себя.
Сейчас командует отрядом пограничник лейтенант Ткачев, бывший начальник Ялтинской пограничной заставы.
Он где– то на старых базах у Кара-Дата; основной костяк отряда перешел к Чайному домику и расположился в затхлой и сырой пещере.
Нас встречает худоплечий человек с немецким карабином за спиной. Он осторожен. Дважды или трижды уточняет: а нет ли за нами «хвоста»? «Вполне может быть, – утверждает он,-• тропу-то к нам пробили вы».
Ведут по каким-то лабиринтам, – невольно хочется позади себя разматывать катушки ниток, иначе из этой пещеры и не выберешься. То гулкий простор, то узкая горловина, через которую надо проползти по-пластунски. В тусклом свете горит трофейный кабель.
Увидели людские тени.
Худоплечий – он, оказывается, исполняет обязанность комиссара отряда – представляет нас партизанам. И сразу голоса:
– Выводите нас отсюда!
– Тут живая могила.
– Придет командир – выйдем! – кричит комиссар.
Мы с Домниным переглянулись, и я тут же дал приказ:
– Выйти всем из пещеры.
Ко мне подошла высокая девушка с решительными глазами:
– Я медицинская сестра Надежда Темец! У меня есть раненые, им нужно тепло.
– Будет тепло, Надя! – успокаивает ее Домнин.
Она недоверчиво смотрит на него и потом, улыбнувшись, спрашивает:
– И марлю дадите?
– Постараемся.
Вышли на свет божий. Лица бледные, но живые. Тут, на мой взгляд, меньше отчаяния, чем у севастопольцев; да оно и понятно: отряд не пережил такую трагедию, хотя и ему досталось по первое число.
За перевалом находим тихую поляну, строим шалаши. Я делюсь тем, что когда-то увидел у Македонского… Бахчисарайцы расчищают от снега площадку, в центре роют яму для костра, на три метра от ямы вбивают восемь кольев, образуя квадрат. На колья натягивают плащ-палатки, а на полметра ближе к костру еще восемь кольев повыше, к которым прикрепляют концы палаток. Одна палатка служит дверью. В таком легком жилище сравнительно тепло, и в нем могут расположиться двадцать партизан.
Строим – получается, разводим костер – тепло отдается от палаток и греет спину. Хорошо!
Главный наш сюрприз – партизанская баня! Тут сгодилась бортниковская выучка. Стоит о ней сказать. Снежная поляна, на ней восемь жарких костров из граба. Они бездымны. Час горения – и снег, вокруг тает, земля подсыхает, и можете между кострами купаться, как под доброй крышей. Жарко, удобно и воздуха – на все легкие: дыши!
Домнин – главный кочегар. Он выкладывает костры, поджигает их, как заправский добытчик древесного угля. Он первым сбрасывает с себя одежду – и плюх на себя ведро чуть ли не кипятка.
Я не выдерживаю, влетаю на площадку между двумя пылающими кострами, кричу:
– А ну, поддай!
Кто– то обливает меня до жути горячей водой, я вскрикиваю и начинаю выкамаривать какой-то танец, который в нынешнее время приняли бы за твист.
Худоплечий комиссар смотрит на нас, как на сумасшедших, кривится в улыбке, но наш азарт его не трогает. Однако ему не удается остаться в стороне, мы силком тянем его в кучу.
Перемыли всех до одного, а вот накормить было нечем. Правда, кое-какой запасец конины был, но комиссар никак не хотел отдавать его без командирского приказа.
Заставили отдать, утешив обещанием, что завтра кое-что мы выделим для отряда.
Мы не ахти что совершили, и все-таки какая-то искорка надежды пробежала через партизанские сердца.
Среди партизан я увидел знакомого пограничника: начальника Форосской заставы Терлецкого, того самого, что был ко мне придирчив у Байдарских ворот.
Он меня, конечно, узнал, но, как и приличествует дисциплинированному человеку, держался в стороне.
– Здравствуйте, товарищ Терлецкий.
Он четко приложил руку к козырьку пограничной фуражки, на которой не было ни единого пятнышка.
– Здравия желаю, товарищ командир района!
– Посидим, – пригласил я.
Он стоял по команде «смирно».
– Как партизанится?
– Плохо! – Ответ решительный, глаза стального оттенка – на меня.
– Объясните.
– Много отсиживаемся, мало бьем фашистов.
Третья встреча у меня с ним, и все так уставно, словно экзамен сдаем по строевой дисциплине.
– Как вас величают по имени и отчеству?
– Александр Степанович.
Я подошел ближе, тронул его за рукав обгоревшей, но аккуратно заштопанной шинели:
– Есть у вас что-нибудь конкретное?
– Прошу разрешить напасть на фашистскую батарею у деревни Комары!
– Там линия фронта?
– Не совсем. Подступы отличные, знаю каждую тропинку.
Развернули карту, и Терлецкий точным военным языком доложил все, что знал о батарее, добавил:
– Убрать ее надо, товарищ командир района. Она бьет по Севастополю.
Чувствую: Терлецкий уже давно в мыслях совершил эту дерзкую операцию.
Спрашиваю:
– Когда будете готовы к выходу?
– Через час.
– Сколько людей надо?
– Пять пограничников.
– Действуйте!
Двое суток ждали Терлецкого. Я сомневался: вряд ли фашисты, допустят до Комаров. Хотя надежды не терял, особенно после того, как поближе познакомился с группой, которой командовал Терлецкий. Тут народ был боевой, походивший по тылам со своим командиром. Домнину пришлось даже удивиться: партизаны выпускали собственную газету, в которой высмеивали своего товарища за неряшливость. Будто дело обычное, удивляться тут нечему, но в такой обстановке люди думали о чистоте не только душевной, но и телесной.
Волосы у солдат подстрижены, щеки побриты, даже ногти содержатся в порядке.
В отряде нет комиссара. А почему им не может стать младший лейтенант Терлецкий, человек характера, видать, крутого, но умеющий работать с людьми? «Да, именно работать», – утверждает Виктор Никитович, и я не могу с ним не согласиться.
Вот сжатое изложение похода Терлецкого на батарею.
Методично, через равные промежутки времени, ухают немецкие орудия. Вспышки тревожат ночь; воздух, как живой, перекатывается по ущелью, с силой бьет в лицо, В небо взлетают ракеты, часто татакают пулеметы.
Рядом бродит одинокий луч прожектора с иссиня-розовыми краями.
Терлецкий, прижимаясь к холодной жесткой земле, ползет по увядшим травам с терпким талым запахом. Когда луч погас на мгновение, партизаны перемахнули через проселочную дорогу и нырнули под колючий можжевельник.
Тишина была долгая, томительная, но вот снова ударили пушки, – прямо над ухом четырежды раскатисто лопнул сжатый воздух.
Терлецкий увидел, как в отсветах выстрелов у орудий копошились немецкие артиллеристы, посылая на Севастополь снаряд за снарядом.
– Скорее, – прошептал Терлецкий.
Партизаны поползли, а потом залегли у самых пушек, передохнули и бесшумными тенями подобрались вплотную к расчетам. Пахло угаром. Терлецкий вложил в противотанковую гранату капсюль.
– Файер! – кто-то скомандовал над самым ухом.
И через миг ударила пушка, другая, третья, четвертая…
Терлецкий ждал новой команды. На этот раз она раздалась без промедления:
– Файер!
Граната Терлецкого ударилась о лафет и отлетела под ноги наводчика. Терлецкий отпрянул от земляной насыпи. Взрыв догнал его за кустом и с размаху бросил на землю. Он поднялся… Опять взрыв… Он качнулся, но устоял на ногах.
Еще дважды ночной воздух содрогался от партизанских противотанковых гранат.
Четыре автомата полоснули свинцом в темноту, и только тогда ожила долина от криков, трескотни автоматов, беспрестанно взлетавших в бархатное небо ракет.
– Пошли, хлопцы, – сказал Терлецкий и увел партизан по тропе, известной только ему.
…Рапорт Терлецкого был краток, как и его подход под Комары. Доложил, козырнул и замер.
– Молодцы! – говорю ему.
– Служу Советскому Союзу!
– Отдыхайте.
– Есть! – Поворот и твердым шагом прочь в группу.
– Так просто? – смотрю на Домнина.
– Созрело.
– И все же…
– Не удивляйся. За ним особый подвиг – Байдарские ворота.
– Неужели он? – Я ахнул.
– Точно.
…Тогда немецкие полки и дивизии рвались к Севастополю, Шли по шоссейным дорогам, просачивались через тропы, перевалы и ущелья, искали любую лазейку – лишь бы скорее обложить город с суши. Вдоль берега горели курортные городки и поселки, от их отсветов пламенело море.
На «Чучеле» кто-то прикидывал:
– Ох, у Байдарских ворот придержать бы их!
– У тоннеля?
– Конечно! Там двумя пулеметами можно батальон уложить.
А через день или другой – не помню – народ лесного домика был взбудоражен: какие-то пограничники у Байдарских ворот такое натворили, что и поверить трудно. На целые сутки задержали немецкий моторизованный авангард. Трупов там – не счесть.
…Александра Терлецкого – начальника Форосской пограничной заставы – срочно вызвали к командиру части майору Рубцову.
– Где ваша семья, младший лейтенант?
– Эвакуирована, товарищ майор.
– Хорошо. Отбери двадцать пограничников и явись с ними ко мне.
Никто не знал, зачем их выстроили так внезапно. Командир части лично обошел строй, посмотрел каждому в глаза.
– Мы уходим, а вы остаетесь. Будете держать немцев у тоннеля целые сутки. Запомните – сутки! И сколь бы их ни было, держать! Кому страшно – признавайся!
Строй промолчал. Командир дал время на подготовку, на прощание отвел Терлецкого в сторонку:
– Ежели что случится, Екатерину Павловну и Сашкб будем беречь. Иди, Александр Степанович.
В тесном ущелье гудят дальние артиллерийские взрывы – бьется Севастополь. На каменном пятачке, нависшем над пропастью, стоит табачный сарай – толстостенный, из звонкого диорита.
Внутри пусто, под ветерком играет сухой табачный лист, шуршит. Только на чердаке едва слышны голоса – там пограничники.
Кто– то подходит к сараю, стучит прикладом в дверь. В ответ -ни звука.
Неожиданная автоматная очередь прошивает дверь. Узкие пучки света от карманных фонариков обшаривают темные уголочки.
Немцы входят скопом. Дышат повольнее, тараторят, рассаживаются.
Медленно подползает рассвет.
Глаза с чердака пересчитали солдат. Их было восемь – рослых, молодых, без касок, с автоматами на животах. Они слали.
За стенами, подпрыгивая на сизых камнях, шумела горная вода, далеко на западе просыпался фронт.
В этот уже привычный шум стали осторожно вплетаться новые звуки – немецкие машины ползли к тоннелю.
С чердака полоснули автоматной очередью – ни один солдат не поднялся.
– Забрать оружие, документы! – Терлецкий первым спрыгнул с чердака. – Убрать, прикрыть табаком!
Никакого следа не осталось, лишь под ветерком, как и прежде, играет сухой табачный лист, шуршит.
Светло. Терлецкий посмотрел на тоннель, ахнул: ночной взрыв оказался не ахти каким сильным.
Показал своим пограничникам:
– Плохая работа! Вы меня поняли?
Ниже тоннеля остановились бронетранспортеры, из них высыпали солдаты.
– Вы меня поняли? – еще раз спросил Терлецкий и лег за пулемет, установленный на чердаке. – И тихо!
– Иоганн! – голос снизу.
– Не стрелять! Подойдет – штыком. Бедуха, тебе поручаю.
– Понял.
– Иоганн! – голос у самых дверей.
Двери скрипнули, приоткрылись, показалась каска и тут же скатилась на желтые табачные листья.
Мотопехота подходила к тоннелю. Солдаты сбились, начали отшвыривать камни.
Одновременно ударили два пулемета. Те, кто был у тоннеля, удрали. Остались лишь убитые и раненые.
Пулеметы строчили по транспортерам.
…Прошли сутки. Уже на табачном сарае ни чердака, ни дверей. Остался каменный остов, остались в живых пять пограничников с Форосской заставы.
Терлецкий, черный от гари, в изорванной шинели, лежал за последним пулеметом.
– Десять гранат, два набитых диска, товарищ командир, – доложил сержант Бедуха.
Подошли танки. Орудия – на остов сарая. Ударили прямой наводкой.
Пограничники выскочили до того, как новый залп до основания срезал всю правую часть сарая.
…К начальнику штаба Балаклавского партизанского отряда Ахлестину ввели пять пограничников – опаленных, с провалившимися глазами, едва стоявших на ногах. Один из них, высокий, сероглазый, приложив руку к козырьку, отрапортовал:
– Группа пограничников Форосской заставы из боевого задания… – Пограничник упал.
– Так это вы держали Байдарские ворота? – спросил Ахлестин, поднимая Терлецкого.
…Александр Терлецкий стал комиссаром Балаклавского отряда.
25
Теперь нам предстоит труднейшее: встреча с командиром Акмечетского отряда Кузьмой Никитовичем Калашниковым.
Пока Терлецкий ходил на Комары, а мы поджидали его, балаклавцы послали своего делегата к Калашникову за солью. Не дал, человека и в лагерь не пустил, ни единым сухариком не угостил.
Нас останавливает патруль, требует пароль. Но мы не знаем его. Ко мне подходит человек в черной шапке; наставляя винтовку, командует:
– Сдать оружие!
К счастью, меня узнает один из патрульных: он видел, как я гостевал в калашниковской землянке в свой прежний приход.
Нас ведут под конвоем.
Навстречу сам Калашников.
– О, гости, рады, рады. – Кузьма Никитович протягивает теплую ладонь, а глаза в ожидании: с какой новостью пришел к нему, за каким чертом привел севастопольского комиссара? Для блезиру спрашивает у Домнина: – Как житушка, сосед?
– Твоими молитвами, Кузьма Никитович. А вы как?
– А мы перед своим начальством отчет будем держать, – он кивает на меня, все еще думая, что я начальник штаба Четвертого района.
– Теперь нет соседей, товарищ Калашников, а есть вот что, – даю приказ Мокроусова, где черным по белому написано, кому подчинен отряд и сам Калашников.
Молчание затягивается; наконец акмечетский командир переводит дыхание:
– Худо, будет всем.
Колоритен Кузьма Никитович: плотен, широкоплеч, по-мальчишески белобрыс, ноги, как у кавалериста, бубличком. Как ни щурит глаза, но спрятать затаенную хитрость в них не может…
– Решим так… – говорит Домнин, голос которого с каждым словом твердеет. – Пять мешков муки отдашь Севастопольскому отряду, два – Балаклавскому, мешок – штабу района. Это приказ.
Я дополняю:
– Штаб будет располагаться у тебя под боком. Десять партизан на охрану, троих на связь. И чтобы боевые…
Мне где– то и жаль Кузьму Никитовича.
Калашников разводит руками:
– Откуда у меня мука, товарищ комиссар!
Он продовольственные базы рассредоточил так, что самый опытный предатель обнаружить их не смог бы. И все же Домнин знал – продукты есть, иначе скупой Калашников так щедро не кормил бы своих партизан. А кормил он по тем временам сытно. И нас сейчас потчует недурно, и землянка у него теплая, и вообще в отряде порядок, достойный хозяйственного человека.
Калашников партизанит семьей. Только природный ум, смекалка позволили ему почти под носом у врага жить без больших происшествий, жить и сохранить боевой состав, базы. Тот кровопролитный бой с фашистами, когда каратель и партизан стояли за деревьями с глазу на глаз, Кузьма Калашников принял в пяти километрах от собственного лагеря, там потерял более десяти партизан, оттуда приволок одиннадцать раненых и тихо их выходил.
Это все же было удивительно: существовать в двадцати километрах от переднего края, насыщенного войсками, иметь с начала декабря соседей – севастопольских партизан, на пятки которых беспрестанно наступают каратели, мало того – быть рядом, всего в четырех километрах от Коккоз, крупного гарнизона врага, и оставаться там, где начинал партизанскую борьбу. Три с лишним месяца прожить под носом у гитлеровцев, и прожить в теплых землянках, с пищей и санитарным пунктом.
Как это удалось?
Из многих источников, которые сейчас стали известны, есть основание предположить, что майор Генберг знал о существовании отряда Кузьмы Калашникова. Почему же он не трогал его?
Да потому, что был уверен в его бездействии.
А отряд воевал, однако с калашниковской хитрецой. Корень его тактики: бить фашистов там, где бьют их севастопольские партизаны, не обнаруживать перед противником своего существования.
Он снаряжает партизан в засаду, прикидывает так и этак, но больше присматривается к соседям: где они вчера бабахнули фашистскую машину? Ага, под Шурами! Туда он и посылает своих да наказывает: идти по натоптанным тропам и отходить по ним. Своего следа не должно быть.
Существовал мокроусовский приказ под номером восемь. Подписан был он в начале декабря 1941 года, и в нем имелся главный пункт: каждый партизанский отряд в течение месяца должен совершить не менее трех боевых операций! Это железный закон! Откуда взята такая норма – неизвестно, и почему именно такая – непонятно, но приказ был доведен до каждого отряда, в том числе дошел и до Калашникова.
Кузьма Никитович шел по нему как по натянутому канату: и ни влево, и ни вправо. В декабре три операции, в январе – три. Сейчас февраль, и наметка у Калашникова прежняя: три операции!
Акмечетцы пришли в лес из далекого Тарханкута, стороны ветра, полынной степи. Отряд состоял из молчаливых степняков, знаменитых чабанов, которые больше общались с небом, степью, солнцем, чем с человеком, – людей, никогда и никуда не спешащих.
Они оказались в горах не по своей охоте, хотя в партизаны пошли добровольно, мечтая бить фашистов не сходя с места, в степи, но попали в горный край полуострова.
Им назначили командира – Кузьму Калашникова, комиссара – секретаря райкома партии Анатолия Кочевого, вооружили, снабдили продовольствием и приказали: «Следуйте на Южный берег – это километрах в ста тридцати от того района, в котором вы родились и жили, – ищите место для стоянки отряда и базируйтесь».
Вот и оказались они у Чайного домика, никогда не видавшие ни гор, ни лесов. Им еще повезло: у них командир – голова, цепкий человек.
И еще в одном повезло: народ был свой, знающий друг друга. Из отряда никто не бежал и никаких тайн врагу не принес.
Я все это говорю к тому, что тогда у меня было такое ощущение, что акмечетцы никогда не приспособятся к лесной жизни, что из них получились бы настоящие партизаны не здесь, а там, на просторах Тарханкутской степи, на берегу Каркинитского залива с его глубокими пещерами, древними колодцами, хуторами и кошарами.
На Тарханкуте в конечном счете было партизанское движение, но возникло оно стихийно, без того главного костяка, который отсиживался в глухом углу Чайного домика.
Калашников и комиссар Кочевой сразу же смекнули, и это делает честь их прозорливости: отряд сам по себе боеспособным стать быстро не сможет, его надо без промедления подпирать настоящими солдатами, понюхавшими пороху, бывавшими в переделках.
Шло отступление на Севастополь; по лесным тропам, горным дорожкам отходило немало бывалых людей: и матросы, и кавалеристы, и пограничники. Ближе и понятнее были последние: тарханкутцы знали их по службе на заставах у себя на родине. А тут подвернулся начальник именно Тарханкутской заставы – старший лейтенант Митрофан Зинченко. У него человек двадцать хлопцев как на подбор, да при автоматах, пулеметах, таких бравых, будто только что вышли на строевой смотр.
Позже, в декабре 1941 года, в отряд пришел политрук пограничных войск Алексей Черников во главе солдат, вооруженных автоматами, двумя ручными пулеметами и одним минометом.
Так и сколотилась главная боевая сила Акмечетского отряда.
В своих рапортах в штаб района Кузьма Калашников не отделял степняков от пограничников, а писал примерно так: «Группа партизан под командованием товарища Зинченко взорвала немецкий грузовик, убила десять солдат, взяла трофеи: два автомата, три винтовки и разную мелочь».
Степняки кормили пограничников, несли охранную службу, рыли утепленные землянки, смотрели на своего командира как на бога и спасителя, понимали его с полувзгляда.
Калашников был глазаст, тайно наблюдал за селами, что окружали лес. Был у него один наблюдательный пункт под названием «Триножка». Это высокий пик над лесом, возвышающийся над всей Коккозской долиной.
На самой вершине «Триножки» стояли развалины древнейшей крепости.
На «Триножку» вела единственная тропа, которая шла по кромке острого хребта. Поставь на вершину два пулемета – и даже дивизией не достичь крепостных развалин.
Но Калашников пулеметов не ставил, а вот телефонную связь из «Триножки» провел в собственную землянку и все, что творилось в долине, в десятках окружающих сел, узнавал через минуту. И это давало ему непревзойденное преимущество – неожиданностей для Кузьмы Калашникова не существовало.
Знали ли фашисты о «Триножке»? Конечно! А догадывались ли, что там партизанский наблюдательный пункт?
Каждую неделю из небольшой горной деревушки Маркур выходили немецкие разведчики, нащупывали единственную тропу, поднимались на развалины древней крепости и… ничего не находили. Никаких следов пребывания партизан.
Куда же исчезал наблюдательный пункт?
И тут сказалась калашниковская живучесть.
Наблюдателей было трое, один из них постоянно смотрел за Маркуром – только оттуда можно попасть на тропу, ведущую на «Триножку». Стоит группе немцев показаться в кривом переулке, откуда и начинается тропа, и сразу же звонок к Калашникову:
– Идут!
В ответ приказ:
– Сгинуть!
Отсоединяется кабель, прячется, тщательно осматривается площадка – чтобы никаких следов; потом партизаны спускаются в подземелье, отодвигают большой камень, закрывающий тайный ход, исчезают в провале, не забыв поставить камень на место.
Немцы на «Триножке», но тут, как и прежде, тишина, посвист ветра, а вокруг синие дали.
Часок потолкаются, для самоуспокоения постреляют в небо и торопятся восвояси. Как-никак, а край партизанский, лучше подобру-поздорову вовремя уйти.
Калашниковские наблюдатели незримо сопровождают немецких разведчиков, но не трогают их.
Именно с «Триножки» предупредили о карателях, что шли в декабре на большой «прочес». Калашников убрал отряд, замел следы и принял бой там, где принимали его партизаны Красникова.
Хитер командир Акмечетского отряда!
26
Мы в землянке пограничников Митрофана Зинченко.
Сам командир встретил нас уставным рапортом. Я, откровенно говоря, не приучен к таким докладам, но здесь пришлось выслушать его по всей форме.
В землянке просторно, удобно, пахнет горными травами. Лежанки, ароматное сено, кустарная, но удобная пирамида для оружия.
Партизаны-пограничники – в гимнастерках, сапогах, животы туго подобраны, все до одного бритые, мытые. Да вправду ли мы в партизанском отряде?
– Здравствуйте, товарищи!
– Здравия желаем, товарищ командир района!
Восемнадцать солдат и один командир.
Вспоминаю редкие калашниковские рапорты в штаб Четвертого района: «Отличились партизаны Бедуха, Кучеров, Малий…» Наверняка они здесь, отличившиеся, хотя Калашников никогда не писал о них как о пограничниках.
– Бедуха!
– Есть сержант Бедуха! – докладывает белобрысый парень.
– Малий!
– Я Малий! – Партизан с рябоватым безбровым лицом.
Да, я прав. Герои акмечетцев здесь, не где-нибудь в другом месте. Я пристально всматриваюсь в лица. Не шибко сытые они: щеки подзапавшие, подбородки острые. Интересно, на каком пайке держит их Калашников? Щедро или по правилу – «будешь живой, но худой»?
– Ваш дневной паек? – спрашиваю у сержанта Бедухи.
– Две лепешки и полфунта конины.
Не жирно.
Вдруг мысль: а не взять ли всю команду в штаб? Вот и будет отличный комендантский взвод. За такими ребятами как за широкой спиной.
Но нужно ли?
Интересно, а какие планы у самого Зинченко?
– Продолжать службу, – говорю я и усаживаюсь за импровизированный стол.
Партизаны расходятся, Зинченко усаживаю рядом с собой.
Сейчас он расслабил плечи, стал проще, понятнее.
– Как живете, Митрофан Никитович? – спрашиваю обыденно.
– Ни шатко ни валко. Надумаю много, а до дела не дохожу.
– Что мешает?
– Многое… – Он смотрит в мои глаза.
Я понимаю его.
– Какие же планы у тебя, старший лейтенант?
– Думал напроситься на рейд в Коккозскую долину.
– И что же?
– Калашников не пускает.
– Почему?
– Осторожничает.
– Может, правильно поступает?
– Нет! Фашисты оседлали долину, напичкали ее тыловыми службами и в ус не дуют. Они не боятся нас. Надо заставить бояться!
До предела ясен Зинченко, и мне эта ясность по душе. Впервые за последнее время я испытываю нечто похожее на радость.
– Что ж, Митрофан Никитович, подумаю. Мне, например, твой план по душе.
В это время в землянку вбежал шустрый дед с прокуренной рыжей бородкой полулопатой. К густоволосой голове по-смешному приложил руку:
– Пробачьте, товарышы начальники…
Это же дед Кравченко! Помните тот случай, я говорил о нем в первой тетради, когда мы обманным путем забрались в его одинокий лесной дом? И пустил он нас с надеждой добыть спиртного, но ничего у нас такого не было.
– Здравствуй, дед! Каким манером оказался здесь?
– Куды ж мэни диваться? 3 цим проклятым нитралитетом чуть було без башкы нэ остався… Як тилькы вы пэрэночувалы, так и пишло… Прыйшов гэрманэць и давай з мэнэ душу трясты… Гыком, як цуценята, на мэнэ бросылысь… «Дэ Ялтыньскый отряд? Дэ Бортников, дэ Мошкарин?» Пытають, за бороду хватають… Кажуть: дэнь, ничь – и шоб отряд я найшов, а то пук-пук, а хауз, мий дом, значыть, – бах, – и гранату показують… Зайнялы мий дом, а одын – гадюка – в чеботях на кровати розвалывся. Мэнэ из хаты выгналы, кажуть: «Давай партизан». Помэрз я до вэчора на камнях, та всэ дывывся на свою хату. 3 трубы дым идэ, а я, як бездомна собака, на холоди зубами клацаю… К утру взяв фатаген{3} да и облив хату. Пожалкував трохы, тай пидпалыв. Пропадать так пропадать… Загорилась хата, а я до товарища Мошкарина. Вин мэнэ и послав в Акмечетский отряд, хотив з ним буты, да вин сказав: «Богато брешешь».