355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Эренбург » Борис Слуцкий: воспоминания современников » Текст книги (страница 32)
Борис Слуцкий: воспоминания современников
  • Текст добавлен: 12 мая 2017, 01:30

Текст книги "Борис Слуцкий: воспоминания современников"


Автор книги: Илья Эренбург


Соавторы: Бенедикт Сарнов,Евгений Евтушенко,Андрей Вознесенский,Александр Городницкий,Владимир Корнилов,Алексей Симонов,Давид Самойлов,Владимир Огнев,Григорий Бакланов,Семен Липкин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 37 страниц)

Алексей Смирнов. Ближнее эхо

Осенью 75-го года в Софрине, под Москвой, затевалось совещание молодых писателей. Комсомол отвечал за организацию, СП за семинары. Прошел слух, что с прошлого сборища чуть ли не сто человек приняли в Союз. (Потом выяснилось, что то была единовременная, согласно директиве, кампания по омоложению писательских рядов. Но тогда подобный слух вызвал у нас большой ажиотаж.) Претенденты на участие срочно давали рукописи. Как происходил их негласный «творческий конкурс» – одному богу известно. Так или иначе, меня – отмели. Я посетовал Левину, который рекомендовал меня на это совещание от литстудии «Магистраль», тот позвонил Окуджаве, и оргкомитет приоткрыл дверцу «черного хода» для не пущенного с парадного крыльца: без права жительства, столования и прочее. Только участие в семинаре Слуцкого и Окуджавы. Только! Примчавшись из Москвы с утренней электричкой, я за четверть часа до начала первого обсуждения сидел в назначенном для занятий холле. Слуцкий, уже знакомый мне по фотографии, вошел с тяжелой папкой рукописей и, направившись прямо ко мне, спросил:

– Вы кто?

Я представился и пояснил, как сюда попал.

– Да-да… Я договорился. Все в порядке, – подтвердил появившийся в дверях Булат, дружески мне кивнув, и Борис Абрамович удовлетворенно сел на председательский стул.

Обычно и, как правило, вполне безуспешно мы пытаемся по стихам представить себе внешность поэта. Прослушав пленку песен Окуджавы, я был уверен, что безошибочно определю его в толпе. Не тут-то было. Не то что в толпе, а среди десятка поэтов на литературном вечере я не смог узнать его до тех пор, пока он не вышел к микрофонам. Слуцкий на вечерах выступал редко, пленок не записывал, но виденные прежде фотографии сыграли свою роль. Про себя я отметил только, что он старше Окуджавы не на пять лет календаря, а больше.

Первая попавшаяся мне когда-то в руки книга Слуцкого «Сегодня и вчера» так и поделилась для меня на безусловное «вчера» и спорное «сегодня». Сомнения зашевелились. Не слишком ли автор зависит от времени, от его «принципиальных установок»? Замечалась как бы некоторая раздвоенность между стремлением художника к особому мнению (и тогда это обжигало) и дисциплинированностью солдата партии, не имеющего на такое мнение практически никаких прав. Кроме того, сознательное опрощение поэтической речи, ее суховатость, чересчур последовательное сведение к обыкновенному разговору, а то и к тавтологии, чем дальше я читал, тем более воспринимались как некая преднамеренность. И уж если в своем максималистском задоре, а точнее, в поисках неведомой гармонии я мысленно покушался на неприкосновенность самого Пастернака за чрезмерную сгущенность его фонетики, метафорическую перенасыщенность, то со Слуцким дело обстояло значительно проще. Я почти убедил себя в том, что он выбрал слишком «легкий путь»: пускай точно, но прозаически точно, с дневниковой небрежностью описывать и публиковать все, что с ним происходит: как он следит за своим здоровьем, с кем гуляет, что читает на ночь, на каком боку ему не спится… А моя неискушенная читательская душа жаждала романтических одежд. Я любовался тем, как красиво, с какой нежностью обряжает Окуджава свою романсовую музу, украшает бусами гитарных переборов; сколько в ней обаяния, изящества, тепла; как прихотлив ее нрав (в ту пору мы склонны были видеть «подтекст» за каждой строкой окуджавской лирики). Куда до нее музе Слуцкого! Она предпочитает серые тона, грубый ворс военной шинели. Она неуклюжа, прямолинейна, как турецкий марш, да и слоненок наступил ей на ухо изрядно… Тем не менее преимущество явной сценичности перед угадывавшимся, но скрытым от меня артистизмом оставалось вещью достаточно спорной. Я это чувствовал и потому не спешил переводить музу Слуцкого во вспомогательный разряд своих читательских пристрастий. Я слишком мало знал ее. Несколько раз она обожгла меня. А самое главное – за ней стоял человек, внушавший абсолютную веру в то, что он никогда не обманет. В его походке, в том, как он держал голову, были прямота и горделивость, несовместные ни с компромиссом, ни с маскировкой. Теперь мне представилась возможность убедиться в этом: в течение недели я видел и слышал его ежедневно.

Он вел семинар, как прирожденный педагог ведет класс; как до тонкостей понимающий свое дело лоцман направляет корабль, минуя видимые препятствия и подводные камни. Ершистая команда ловила каждую его реплику. Как бы ни схлестывались мнения, слово Слуцкого было решающим и непререкаемым. Он возбуждал полемику, дирижировал ею – буквально поводя руками в воздухе, он же завершал ее. Безапелляционность железного комиссара, его стремление к духовному диктату могли вызвать, и вызывали внутренний протест; то обстоятельство, на каких людей делал он порой ставку, – настораживало, но «прозаизм»? «сухость»? «обыкновенность»? Ничего этого не было и в помине! Я видел перед собой великого книгочея, умницу и остроумца, мгновенно отзывавшегося на любое живое слово. То он поворачивался влево и делался серьезным, то откидывался назад и уже шутил. Вместе с тем обсуждавшиеся стихи – часто неловкие – становились не мишенью для насмешек, а предметом внимательнейшего слушания, обстоятельного разбора. Когда Борис Абрамович бывал недоволен читаемым, он сердито сопел, нетерпеливо урчал. Казалось, что печатка с убийственным штемпелем «Невыносимо!» уже играет в его правой (как правило, правой) руке. Но «влеплял» приговор он нечасто, смягчал удар шуткой, внезапной параллелью, иногда как бы лестной… Если же стихи ему нравились, он краснел, оживленно ерзал на стуле, всем корпусом поворачивался к Булату Шалвовичу, чтобы убедиться: разделяет ли тот его радость? Окуджава обычно разделял, но внешне почти безучастно, лишь кивком головы. Казалось до некоторой степени странным, что поэт-златоуст, утешитель и упователь столь удивительно сдержан, тогда как поэт-лаконист, суровый солдат, лишенный каких бы то ни было иллюзий, так вдохновенно красноречив, распахнут, горяч! Да, это горячее дыхание живого, страстного, ироничного, отчаянно честного духа, не терпевшего никаких канонизаций, и было, пожалуй, главным впечатлением от соприкосновения с ним, а для меня и вообще главным событием того недолгого общения поэтов.

Не помню, как я читал, готовый к тому, что печатка Слуцкого может оттиснуть свой прожигающий след на любой из моих страниц. Окуджава тоже, видимо, переживал за меня, вышел из-за стола, стоял напротив, прислонившись к колонне, курил, едко щурясь от сигаретного дымка. Борис Абрамович вначале действительно посопел, что не предвещало ничего хорошего, но потом его глаза повеселели, и он оживленно задвигался.

Пройдясь-таки печаткой по моим расхристанным рифмам, Слуцкий заметил, что поэзия, вообще говоря, не обязана быть доброй. Она может быть и холодной и жесткой – какой угодно! Но если она добра и это состояние для нее естественно, то что же… Можно только порадоваться и поздравить автора. В конце было предложено:

– Булат Шалвович, надо нам Алексея поддержать. Как вы думаете?

– Да, – отозвался Булат. – Что ж?.. Я не хочу петь ему дифирамбы, да это и не нужно… Поэт состоялся.

Книга «состоявшегося поэта» была рекомендована издательству «Современник» и всего через двенадцать лет благополучно вышла в «Советском писателе».

Тогда, в Софрине, я и не предполагал, что, оказывается, давно вместе со всеми вступил в так называемый «период застоя» и потому участь моя решена. Все очень просто и легко объяснимо: «застой», что означает: «стой-за» – за порогом издательства, за чертой литературы, за…

Пусть не так жестоко, но «за» оказалась и поэзия Бориса Слуцкого. Об этом я узнаю в 87-м, в год выхода своей книги. И прежде до меня доходили слухи, что чем больше Борис Абрамович пишет, тем меньше его печатают. Как говаривалось в подобных случаях: «товарищ шел вразрез». Как раздраженно добавлялось: «раскачивал ситуацию». Как признается теперь: готовил общественное сознание к необходимости перемен. Однако я не мог представить себе тогда всю мощь духовного подвига Бориса Слуцкого, ослепительность разрядов, масштабность грозы, разыгравшейся на его творческом небосклоне. Раскаты неопубликованного, гремящие ныне по страницам периодики, целые книги неизданного, звучащие на литературных вечерах, – эхо той недавней грозы.

Ближнее эхо.

Еще не искаженное бесконечными отражениями, не заблудившееся в хитроумном лабиринте ловко расставленных критических плоскостей, тушащих звук, смазывающих его индивидуальность, приноравливающих к некоему усредненному общему гулу.

Чистое эхо эпохи.

И если кому-то оно режет слух, то винить в этом следует не поэта, а время. Поэт же достоин нашей признательности за то, что так точно, не поступаясь ни единой нотой, заставил «благозвучное время» выявить всю глубину своей скрытой дисгармонии.

Слушает каждый, но не каждый слышит. Слишком могуч фон, забивающий подлинную мелодию жизни. Чересчур ревностно глушатся ее неугодные обертоны, непомерно усиливаются сомнительные контрмотивы. Не всем легко разобраться в этой «сложной акустике», отфильтровать шумы, прорваться к чистому человеческому голосу, к правде сердца, Вот почему слово поэта современникам представляется порой странным, если не преступным, а потомки восхищаются им, как сбывшимся пророчеством.

Я видел Слуцкого в грозу, в ту последнюю вспышку творческой свободы, когда он работал, не оглядываясь на то, удобен или неудобен он своему времени. И оно мстило ему. Для поэтов, которые особенно чутко вслушивались в биение пульса страны – слабеющее биение, путь к читателю становился все ограниченней.

А пока, осенью 75-го, еще надеющиеся на что-то «семинаристы» толпятся в парке вокруг двух своих наставников. Откуда-то появляется фотоаппарат. Кто-то хочет сниматься, кто-то делает вид, что ему это безразлично. Последние предзимние листья хрустят под ногами. Зима предстоит долгая, а такого не будет уже никогда! Булат поправляет ушанку, Борис Абрамович – шарф. Ушанка сидит еще аккуратней, шарф встает еще вздыбленней. Все смеются. Мгновение остановлено.

Воскресенье. Август. Солнце. Пустынные переулки у метро «Аэропорт». В одном из них появляется знакомая коренастая фигура. Некоторое время идем навстречу друг другу, молча улыбаясь… Хочется, чтобы это продлилось как можно дольше. Идем навстречу друг другу… Навстречу друг другу…

«Как дела? Где отпуск провели?» – «Плавал на яхте к Белому озеру» – «Ого! А как книга?» – «Зарубили». – «Кто?»

Называю. Два удара печаткой. И как бы ища, чем мне помочь, и сразу не находя, спрашивает: «Новые стихи есть?» – «Есть». – «Приходите на семинар. Обсудим».

Семинарская комната в клубе имени Горбунова переполнена. Протискиваюсь к низенькому журнальному столику, за которым, положив перед собой кулаки, готовый к бою, восседает Борис Абрамович. Он плотоядно улыбается, предвкушая грозу. Это его стихия. А я казню себя за то, что с такой легкостью взошел на эшафот, с которого не соступишь. По неопределенному гулу, нервному стуку стульев, репликам отдельных персонажей понимаю, что действующие лица «жаждут крови».

Давая мне возможность собраться с духом, Слуцкий начинает расспрашивать о постороннем, пытается меня разговорить.

– Что делали в последнее время?

– Болел, – отвечаю односложно, как будто это и было самым важным из всего, что я делал.

– А чем лечились? – озабоченно интересуется Борис Абрамович.

– Очистками дышал картофельными, – выкладываю всю правду и добавить к ней мне уже нечего.

– Гм. Очистками?.. Ну, читайте.

После одного из стихотворений, затянутость которого автору, увы, не очевидна, Слуцкий в том же ритме и с той же замогильной интонацией беспощадно пародирует: «Вырыта заступом яма глубокая…»

И тут же итожит: «Для чуткого уха это невыносимо».

А потом, раскинув руки, обращается ко всем: «Смотрите, как Алексей вытягивает строку: на километр! Это потому, что у него нелады с рифмой. Он инстинктивно пытается отдалить ее приближение. Но перед смертью не надышишься. Рифмовать-то все равно приходится…»

Это звучит, как сигнал.

Меня начинают методично рвать на части. И тогда тот же Слуцкий, заваривший всю эту кашу, встает за меня горой.

Он не пускается в рассуждения на тему «что делать, когда наших бьют?», а ввязывается в спор горячо и азартно. Причем не мелочится в поисках аргументов. Его не пугает вся несоразмерность его молниеносных сравнений. И когда кто-то бросает упрек, что все у меня выдумано, но часто выдумка хороша, и ее не замечаешь, а иногда плоха, слышится голос Слуцкого: «А вы знаете, между прочим, Достоевского тоже упрекали в том, что он все выдумывает… Вообще должен сказать: за Алексея я спокоен. Но рифму надо уважать!»

Февраль в Прибалтике, когда после минус тридцати пяти минус двадцать – просто напоминание о Крыме… Но медные сосны взморья еще натянуты до звона, но море с прибрежными торосами похоже на бескрайнюю зимнюю степь.

В заснеженном Булдури с белой-белой обложки своих исчерпанных земных сроков смотрит на меня Борис Слуцкий. Он устал. И взгляд его уже не столько непреклонен и горд, сколько глубок и словно обращен в себя.

Время долго морочило его единственной правильностью своих доводов, и он им верил. Но когда оно унижало его гордость, пыталось побить его совесть, он сопротивлялся, он восставал. Душа, задавленная нашей убогой философией смерти, гнилым материализмом последней ямы, смирившаяся с тем, что «на финишной линии ничего нету», потерявшая веру в свое бессмертие, оболганное и высмеянное временем, находила себя именно тогда, когда восставала против времени.

 
Унижали во сне. Сколько раз засыпал,
столько раз просыпался
   от негодованья:
за меня
   в сновиденье
      не много давали.
 
 
Ну, я думал, дела!
Ну, я думал, попал!
Я бы этого не допустил наяву!
И, униженный, я просыпался
   в надежде:
 
 
Ни за что!
Никогда!
Сколько ни проживу!
Но, едва засыпал,
   унижали, как прежде.
 

Этот протест и был, может быть, попыткой вырваться из рамок унизительного времени, преодолеть его устои и уставы, стать независимым от них, равно прорываясь и в прошлое и в будущее.

С огромным трудом дается нам теперь понимание того, что мы только-только выходим, кажется, из поры политического язычества. Что невозможно более молиться идолам, курить им фимиам, приносить человеческие жертвы. Сможем ли мы войти в реку нового духовного крещения, снова влиться в ту единую общечеловеческую веру, которая связывает живых и ушедших, небо и землю, Русь и Элладу? Путы времени прочны и сами не разорвутся. Намертво вбитые в нас принципы по доброй воле не дадут сдвинуться с места, не возвратят нам утраченное чувство истории, понимание того, что ее тысячелетнее наследие едино, что бесконечно малый срок нашего земного бытия предложен нам именно для того, чтобы воссоединить ее распавшиеся звенья.[56]56
  «Городское хозяйство Москвы», 1988, № 7.


[Закрыть]

Борис Укачин. Поэт с рысьими глазами

О моем первом приходе к нему домой Борис Абрамович Слуцкий в предисловии к моей книге «Ветка горного кедра» почему-то пишет так: «Однажды ночью, в первом часу, в дверях нашей квартиры раздался звонок. Я открыл и увидел коренастого, крепкого черноволосого веселого молодого человека…».

Хорошо помню, что к Борису Абрамовичу пришел не «ночью, в первом часу», а утром. Было это 6 января 1967 года. Тогда я учился на последнем курсе Литературного института. День и год моей первой встречи с ним точно зафиксированы самим Борисом Абрамовичем. На подаренном мне в тот день сборнике своих стихов – «6.1.67 г.».

Прочитав его предисловие еще в рукописи, которую до сих пор храню, я подумал, что, представляя молодого провинциала, он специально написал шутливые строчки, которые меня очень тронули и до сих пор согревают душу: «В тайге очередей нет. Предварительная запись по телефону в снегах Горного Алтая не практикуется».

Оказалось, Борис Абрамович ошибся «не специально», что и подтвердил через несколько лет, подарив мне свою новую книгу стихов «Память» с надписью: «…на память о той ночи, когда он впервые пришел ко мне без звонка, но с замечательными стихами». <.. >

Почему среди московских поэтов я выбрал именно его, Бориса Слуцкого, и заявился к нему, чтобы перевести мои стихи? Выбор пал на двух поэтов – на Леонида Мартынова и Бориса Слуцкого. Долго колебался, не решаясь показать ни тому и ни другому. Отважился поехать на дом к Борису Слуцкому. Ехал в метро и вспоминал одно из его стихотворений:

 
Работаю с неслыханной охотою
Я только потому над переводами,
Что переводы кажутся пехотою,
Взрывающей валы между народами.
 

«Может быть, к этим перечисленным народам, – думал я, – добавится и малочисленный алтайский народ, с языка которого прославленный московский поэт переведет мои стихи». И все же, хотя и побаивался, и волновался, – нажал кнопку звонка. Дверь открыл сам Слуцкий, посмотрев на меня при этом удивленными рысьими глазами.

Вспомнились и другие строки, высказанные прямиком, твердо и даже жестко:

 
Еще ноги его ходили,
Еще мускулы были сильны
И глаза, как у рыси, точны.
 

Мастер открыл дверь и спрашивает:

– Вы к кому?..

– К вам, – говорю, глядя прямо ему в глаза, – к вам, Борис Абрамович.

– Войдите, – сказал он, пропуская меня вперед, – снимите ботинки, наденьте вот эти башмаки, – точными и, как мне показалось, резко-сердитыми словами, указывая на растоптанные большие тапочки.

Комната оказалась небольшой, забитой до потолка книгами. На рабочем столе беспорядочно лежали какие-то бумаги и опять же книги.

– Ну, что там в вашей папке? – сразу же спросил поэт, садясь на стул, как только вошли в комнату.

– Принес вам показать свои стихи.

– А вы на каком языке пишете?.. На алтайском? Значит, ваш язык входит в тюркскую группу языков?

Услышав удовлетворительный ответ, Слуцкий тем же резким тоном спросил:

– Стихи принесли показать или хотите, чтобы я их перевел?

– Сперва посмотрите…

Он тут же прервал меня:

– Мне некогда смотреть. Я работаю. Нет времени.

Я не знал, как повести себя. «Может, встать и выйти», – подумалось. Видимо, мое состояние не ускользнуло от внимательных глаз Мастера, ибо не меняя тона, он сказал:

– Прочтите самое лучшее, что в вашей папке.

Я, наверно, подумал в этот миг: «Будь что будет» и, набравшись нахальства, брякнул:

– У меня нет лучших стихов и плохих тоже нет.

– Стало быть, все хорошие? – усмехнулся он в свои короткие и жесткие усы.

Я молча открыл папку и протянул ему первые же листки бумаги со стихами-подстрочниками «Моя Родина». Он быстро взглянул на заголовок стихотворения, тут же заметил:

– Почти все национальные поэты стараются написать на эту ответственную тему, и у них, как правило, ничего дельного не выходит. Ударяются в голые декларации и громкие лозунги…

– А у меня получилось! – не без вызова буркнул я.

Его рысьи глаза быстро пробежали по бумаге. Стихотворение было большое. Заканчивалось такими строчками:

 
Моя родина – мои шаги
От зимы до зимы.
От весны до весны
Моя родина —
Мои стихи.
Читайте!
Вот они.
 

Борис Абрамович прочитал до конца. Поднял на меня глаза, спокойно и убедительно сказал:

– Да, у вас стихи о родине получились. Давайте-ка еще что-нибудь.

Я подал еще несколько страниц. Он так же быстро и молча прочел их, положил листы поверх первого стихотворения. Я же приготовил очередные. Короче, Борис Абрамович пробежал по строчкам почти все стихи, которые я принес и, наконец, спросил:

– А если я переведу ваши стихи, то кто же вам поможет их напечатать?

– Как кто?! – искренне удивился я. – Вы поможете их напечатать.

– Ну, ладно, – примирительно согласился он. – Оставьте их у меня. Позванивайте мне, но только в вечерние часы. С утра я работаю. Звоните после десяти часов вечера.

– У меня нет вашего телефона.

– Запишите. Есть у вас записная книжка? – И продиктовал номер своего телефона… – Когда вам ответят, то скажите, дайте 2–48. Таким путем вы попадете ко мне.

Затем встал, вытащил с книжной полочки свою тоненькую, ту самую молодогвардейскую книжечку в весенней зеленоватой обложке и, поставив автограф, протянул мне. Я не растерялся, взамен подарил ему свою «Ветку горного кедра», в переводах Фонякова и Елисеева.

– Значит, вы уже издаетесь на русском языке. Это хорошо. А сколько у вас вышло сборников на алтайском?

– Три. Есть и переводные книги. Я перевожу с русского на алтайский. Перевел рассказы для детей Константина Ушинского; «Ашик-Кериб» Лермонтова; «Мойдодыр» Корнея Чуковского; «Дядю Степу» Сергея Михалкова; «Джамилю» Чингиза Айтматова; сборник стихов Ивана Ерошина «Синяя юрта» и другие.

– А кто такой Иван Ерошин?

Я ответил, что был такой интересный русский поэт родом, как и Есенин, из Рязани, в двадцатые-тридцатые годы жил на Алтае, печатался в журнале «Сибирские огни» и что его стихами восхищался Ромен Роллан, писал ему письма…

Слуцкий поинтересовался, какие книги я читаю, кого больше всего люблю из современных поэтов. Среди перечисленных мной имен, он остановился на Леониде Мартынове.

– Значит, читаете Мартынова. Хороший и серьезный поэт. Трудный поэт, – добавил он. – А Николая Асеева читали?

– Читал. Но как-то стихи его не воспринимаю, – признался я, – очень книжный, что ли, поэт…

– А «Синие гусары» тоже книжные стихи?.. Нет, Асеев хороший поэт, вчитывайтесь и учитесь у него. Среди современных национальных поэтов кого читаете и любите? – продолжал допытываться, выясняя, видимо, мои интересы Слуцкий.

Я сказал, что люблю Кайсына Кулиева, Мустая Карима и…

– А такого поэта, как азербайджанец Расул Рза, читали? Хорошо, что любите его и читаете. Очень большой поэт. Я познакомлю вас с ним. И Давид Кугультинов большой и мудрый поэт. Вы с ним знакомы?..

Узнал я и о том, что сам Борис Абрамович недавно был в нашем институте, что приглашал его поэт Николай Сидоренко на свой семинар и что ему молодые поэты читали свои стихи.

– Мне понравились, – сказал Борис Абрамович, – стихи Николая Рубцова. Вы знаете его?.. Дружите?.. Вот у него есть настоящие вещи. А Игоря Шкляревского знаете? Дайте, если он согласится, переводить ему свои стихи. Там есть еще Анатолий Передреев. Тоже пишет крепко и хорошо.

Провожая меня, он вдруг спросил:

– А где оригиналы ваших подстрочников?.. Срочно пришлите мне почтой. Я должен глядеть на оригиналы. Без оригиналов я не перевожу…

Я ушел от него и долго, почти два или даже три месяца не звонил. Почему-то боялся. Как-то поздно вечером решился все же позвонить. Услышав мой робкий голос, он, как показалось, обрадованно закричал:

– Это вы, Борис?.. что же вы за человек? То без звонка заявляетесь ко мне, то вас в Москве днем с огнем не найдешь?.. Где же вы пропадали все это время? Я почти всю вашу книгу перевел. Вас хотят печатать почти все московские журналы… Хотите, я вам прочту свои переводы?.. Вот послушайте. – И он начал читать своим четким, резким без надрыва и подвываний голосом.

Я помню, как радовался точности перевода. Мне показалось, что Слуцкий лишь отредактировал подстрочник, оставив слова мои, только найдя соответствующие инструменты и рифмы, как это сделано в оригинале.

– Хорошо, Борис Абрамович, – кричал я в телефонную трубку, когда он закончил читать.

– Завтра чем занимаетесь? – услышал я его вопрос. – Жду. Приезжайте утром часам к десяти. А на такси деньги есть?.. Приезжайте на такси. Мы сразу же поедем с вами в редакции журналов…

Я не знал, что Борис Абрамович, как он скажет потом, «перевел всю пачку» моих стихов. И не только перевел, но и звонил в разные редакции о своей «новой находке». <…>

Когда утром я к нему примчался, он в широко открытое окно (была уже весна), увидев меня, громко сказал:

– Скажите таксисту, чтобы он подождал нас.

Как только я вошел в квартиру, Борис Абрамович усадил меня за низкий журнальный столик и положил передо мной стопку бумаги с аккуратно перепечатанными стихами.

– Читайте… Если есть какие-то замечания, то не стесняйтесь. Скажите. Я их исправлю.

… Мы сели в ожидавшее нас такси и поехали. <…>

По просьбе Слуцкого, шофер тормозит машину прямо напротив дверей редакции журнала «Знамя».

Войдя в какую-то комнату, поздоровавшись за руку с сидящим за рабочим столом человеком, Борис Абрамович указал на меня:

– Вот перед вами Борис Укачинович Укачин, о котором я вам говорил, чьи стихи вы собираетесь напечатать в журнале.

Этим человеком оказался Василий Васильевич Катинов, в то время работавший ответственным секретарем «Знамени». Он встал во весь свой высокий рост и протянул мне руку:

– Вот какой вы есть. Хорошие стихи написали и хорошего переводчика нашли. <…> Скоро увидите подборку своих стихов в нашем журнале…

И действительно, очень скоро в шестом номере «Знамени» появилась большая подборка моих стихов под общей рубрикой «Моя родина».

В квартире Слуцкого по третьему Балтийскому переулку я бывал много раз. Помню как-то, подавая перепечатанные стихи, Борис Абрамович шепнул:

– Все ваши стихи перепечатывает моя жена, Татьяна Борисовна. Скажите ей спасибо. <…>.

Она не однажды сидела со мной и занимала разговорами, пока Борис Абрамович работал в своей комнате. Правда, я стеснялся ее. Она мне казалась очень молодой и красивой… Как-то Татьяна Борисовна завела разговор о Назыме Хикмете:

– Вы, как я заметила, даете Борису Абрамовичу на перевод стихи целыми подборками, – сказала она. – А вот Хикмет, бывало приносил ему даже по одному стихотворению и не давал покоя, часто позванивал, интересуясь, перевел ли он. Очень торопил и торопился сам срочно напечатать свежие переводы.

Появившийся Борис Абрамович поинтересовался, о ком у нас идет такой оживленный разговор.

– О Назыме?.. Назыма он знает неплохо, улыбнулся Слуцкий, а вот о таком поэте, как Велимир Хлебников вы слышали, читали его, Борис?

Спросил неожиданно. Я ответил, что слыхал, но где взять его стихи: не издают ведь, кажется, этого поэта. Он молча вышел и через какое-то время принес довольно толстую книгу в темно-коричневой обложке.

– Вот тут есть два его стихотворения, и вообще в этом сборнике напечатаны очень хорошие вещи и очень хороших поэтов. Возьмите. <…>

Вообще, признаюсь, Борис Абрамович очень хотел, видимо, меня «образовать». Поэтому в каждый мой приход к нему, обязательно дарил какую-нибудь книгу. Однажды, вручая роскошно изданный фолиант, заметил:

– Посмотрите, полистайте, такого издания, пожалуй, даже у москвичей, у самых заядлых собирателей книжной редкости не имеется.

Это был «Каталог выставки современного японского прикладного искусства».

Борис Абрамович, будучи очень строгим и обязательным человеком, в этот раз, мне кажется, явно слукавил, написав на титульном листе этой действительно редкостной книги: «…в знак нашей общей любви к японскому искусству. Борис Слуцкий. 13.8.1973». <…>

Об этом «Каталоге» я вспомнил еще раз в 1981 году, путешествуя по Японии. Если бы был жив и здоров Борис Абрамович Слуцкий, я бы ему непременно предложил «в знак нашей любви к японскому искусству» переводить свои новые стихи, привезенные из этой интересной поездки…

И после Литинститута наши встречи и общение со Слуцким продолжались долго, а в творческом смысле весьма плодотворно. Когда я приехал домой и работал у себя в Горном Алтае, то часто писал письма ему и получал ответы. Письма его были деловыми и рабочими. Он продолжал подсказывать и учить меня.

В одном из первых своих писем ко мне Борис Абрамович пишет: «Я получил из „Советского писателя“ подписанный директором и, следовательно, прошедший через все инстанции, договор на перевод Вашей книги 2100 строк. А у меня переведено примерно 1200 строк, из которых что-нибудь, может быть, и отсеется.

Срок сдачи – 5-го января. Поэтому, прошу Вас сверхсрочно вышлите мне 1000 или больше строк. Не откладывайте. Это дело первоочередной важности».

Далее он информировал: «В „Знамени“ № 9 три Ваших стихотворения. Видели ли Вы их?.. Недавно я получил письмо из „Сибирских огней“ с просьбой прислать Ваши стихи. Советую срочно направить им „Темит Темит“, „Грозу над далекой стоянкой“, „Старика Атраша“. Все это еще нигде не публиковалось. У меня нет экземпляров. Непереведенные подстрочники я посмотрю еще раз. Вот, кажется, все новости. Не медлите. Жму руку. Таня Вам кланяется. Ваш Борис Слуцкий».

Борис Абрамович в то время работал над переводами стихов для моей книги «Земля синего неба». Скажу, что выход любой переводной книги – дело далеко не простое. Даже, если над переводами работает такой опытный поэт, каким все знали Слуцкого. <…>

Я сейчас точно не помню, какие именно отправлял тогда стихи, но, конечно, ради спасения книги что-то делал, предлагал и в конечном счете в 1970 году вышла книга стихов «Земля синего неба», полностью переведенных Борисом Слуцким.

Тем временем наша с Борисом Абрамовичем переписка и переговоры по телефону велись постоянно.

В семидесятом получаю письмо от Слуцкого и узнаю, что в будущем году издательство «Детгиз» намеревается выпустить книгу моих баллад в его переводе. Он, оказывается, давно сам перепечатал и отнес в издательство очередную книгу моих стихов. И вот он сообщает мне: «…В 1971 году книга должна выйти в свет. Вам нужно срочно связаться с редактором Соломоновым, чтобы расшифровать некоторые алтайские слова, встречающиеся в Ваших стихах, напр., „Канкереде“…»

Книга баллад «Я жду улетевшего лебедя» вышла в 1971 году.

Однако, когда в одном из писем я попросил его переводить мою прозу, то он одной лишь фразой, ясно и конкретно, как поступал всегда, ответил: «Вашу прозу я переводить не буду». Но стихи все же переводить не отказывался. Более того, переводя, он их отправлял мне и по возможности помогал, чтобы они появлялись где-нибудь в Москве.

«Сегодня, 7.12.1975, – сообщал Борис Слуцкий, – были переданы по радио в „Поэтической тетради“ два Ваших стихотворения: „Сын учится говорить“ и „Весенней ночью“ в моих переводах».

Словом, он всячески поддерживал меня. Не давая мне лениться и бездельничать. А когда большой поэт постоянно поддерживает тебя и следит за твоей работой, стыдно транжирить и прожигать столь дорогое время. Я старался не подводить его. Между тем, он не оставлял меня без своего доброго и строгого внимания. «Я за последние дни перевел три Ваших стихотворения: „Люди и время“, „Мне нравится день такой…“ и „Каярлык, Каярлык…“. Переведу и остальные из последней пачки, но если у Вас есть что-нибудь новое – присылайте. Когда накопится несколько переводов, я вышлю вам, чтобы Вы смогли опубликовать их и на Алтае. В „Знамя“ я скоро отнесу подборку сам – там очень просят и каждый год объявляют Ваше имя среди своих авторов».

У Слуцкого я многому научился. Например, документальной точности и зримости в описании портретов конкретных людей и событий. В его стихотворении так и видишь, как «последнею усталостью устав, предсмертным умиранием охвачен, большие руки вяло распластав, лежит солдат».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю