355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Эренбург » Борис Слуцкий: воспоминания современников » Текст книги (страница 24)
Борис Слуцкий: воспоминания современников
  • Текст добавлен: 12 мая 2017, 01:30

Текст книги "Борис Слуцкий: воспоминания современников"


Автор книги: Илья Эренбург


Соавторы: Бенедикт Сарнов,Евгений Евтушенко,Андрей Вознесенский,Александр Городницкий,Владимир Корнилов,Алексей Симонов,Давид Самойлов,Владимир Огнев,Григорий Бакланов,Семен Липкин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 37 страниц)

У него для каждого человека был заготовлен вопрос. Он следовал после «Здравствуй!»

– О чем шумят народные витии?

– Ну как романы и адюльтеры?

– Какие будут указания?

– Есть ли порох в пороховницах?

– Что сделано для славы и бесславия?

В молодые годы он принимал Хлебникова и Маяковского, не принимал Пастернака. Отдавал ему должное, но не бредил им, более того – зная тексты, не разделял нашего восторга. Не его поэт. Только и всего.

Мы говорили о так называемом чувстве нового у Слуцкого. Здесь важно одно уточнение, которое делает он сам:

 
В конце концов не нового же мы,
а лучшего, не уставая, ищем,
и радуемся гибели зимы,
и соловью вослед тихонько свищем.
 

Не нового, а лучшего. Не нового в искусстве, а лучшего в жизни. Это существенное уточнение.

Не дожил Слуцкий до прозы, которую много читал, любил, готовился к ней. Зато в его стихах много прозы – не только крупицы («прозы пристальной крупицы»), но и целые глыбы.

Есть проза поэта.

Есть стихи прозаика.

Слуцкий явил миру нечто третье, непередаваемое в слове. Поэт и прозаик в нем соединились.

Его сознание было всегда настроено на волну политики. Он жадно жил новостями. Любил, чтобы ему сообщали то, чего он не успел узнать. Читать газеты и застревать на них было жизненной потребностью.

Напомнил я Борису стихи Цветаевой:

 
Читатели газет —
Глотатели пустот.
 

Он махнул рукой и отвернулся. Устыдился? Ему это не было свойственно.

С охотой переводил Брехта. Объяснил – почему с охотой. Приятно переводить автора, который умнее тебя. Переводишь и учишься.

Разговор о тщеславии и честолюбии. Тонко отличал одно от другого. Честолюбие – выше рангом. Оно не такое суетное, как тщеславие. Оно не стоит в очередях и не дышит в затылок соседа впереди.

Вдвоем со Слуцким ходили к Мартынову. Вместе с Мартыновым ходили к Асееву. Вместе с Асеевым никуда не ходили. Все вместе бродили по взгорьям и долинам русской поэзии. Увлекательные путешествия. Иногда прерывали их (на привале) чтением своих стихов. Начинал Асеев. Он щедро одарял нас Соснорой.

Асеев верил в то, что мы самые лучшие, передовые, совершенные. Слуцкий не верил, что мы самые лучшие, передовые, совершенные, что с нами окончатся все беды человечества.

Сказывалась разница в возрасте и воспитании.

 
Скоро мне или не скоро
в мир отправиться иной —
неоконченные споры
не окончатся со мной.
 

Это – Слуцкий, понимавший, что «несокрушимое единство» ненадежно. Он чувствовал себя звеном в цепи. Звено хочет осознать свое место и значение. Надрывается – хочет осознать, но – не может. Нужны еще годы жизни, а где их взять?

Он писал много, систематически, впрок. Отбирал строго.

 
Лучше этот стишок вручу —
для архива, не для печати.
 

Уничижительное «стишок» – о себе. Помнил об архиве.

Теперь Слуцкий публикуется густо. Рядом со стихами высокого класса попадаются проходные. Этого не надо пугаться. Это бывает со всеми.

Слуцкий, вероятно, недоработанные свои стихи либо доработал, либо отверг. Это право автора.

Так ли это? Думаю: в манере Слуцкого – незавершенность, явное, почти программное нежелание окончательно отделывать. Порода камня должна чувствоваться. Не вся его поверхность нуждается в шлифовке. Добрая часть остается неприкосновенной. Слуцкий хочет, чтобы чувствовалась порода его поэтического камня. Вот почему некоторые беловики его кажутся черновиками. Но, если говорить всю правду, попадаются и черновики.

Это происходило после войны, в конце сороковых – начале пятидесятых годов. Борис Слуцкий, ежегодно перечитывавший «Евгения Онегина», однажды сказал (дело происходило на улице Мархлевского, где жил тогда Самойлов):

– Давайте, поначалу втроем, ежегодно одну нашу встречу целиком посвящать «Онегину». Мы не пушкинисты, мы писатели, вернее – поэты, еще вернее – читатели, будем говорить о том, что всего интересней для нас.

Не ручаюсь за точность приведенных слов, но смысл высказывания передан точно. Самойлов заметил:

– Пройдет полгода, и мы забудем об этом замысле. Затея старомодная, но ничего – Пушкин вытерпит и это…

– Я напомню, – строго ответил Слуцкий.

Мы договорились, и через год Слуцкому незачем было напоминать о нашем замысле. Мы читали. Мы сошлись для беседы.

Самойлов пожаловался, что читать «Онегина» хотя и упоительно, но читаешь глазами то, что почти целиком знаешь наизусть. Трудность нового чтения заключается, как это ни странно, в его легкости. Все идет, как по накатанной дороге. Этой накатанности надо бояться, как боится водитель задремать (в силу той же накатанности дороги). Углубляться в стихи, которые с детства живут в тебе самом, очень трудно. Останавливаешься. Переводишь дыхание.

Это была удача: поставить в центре беседы «Евгения Онегина» и обо всем прочем говорить только в связи с ним. Оказалось, что это не только возможно, это необходимо. «Онегин» выдержал нагрузку несвойственного ему житейского содержания. Все это можно было бы выразить четверостишием, которое я услышал после наших бесед, уже в шестидесятые годы из уст Анны Андреевны Ахматовой:

 
И было сердцу ничего не надо,
Когда пила я этот жгучий зной.
«Онегина» воздушная громада
Как облако стояла надо мной.
 

Эти строки написаны в июне 1964 года и вошли в цикл «Вереница четверостиший» (книга «Бег времени»).

Рассказал Анне Андреевне о наших со Слуцким и Самойловым собеседованиях. Она одобрительно кивнула:

– Понимаю: у меня это происходило чаще.

Не раз Анна Андреевна возвращалась к «Онегинской» теме, к одному из самых волновавших ее аспектов: судьба «Онегина» – судьба русского романа в стихах. Пушкин своим произведением на многие десятилетия лишил поэтов возможности возвращаться к этому жанру. Решительная победа Пушкина обернулась безмолвием и пустыней. Так ли это? Возможно, «Онегин» открыл доступ к психологической прозе – от «Героя нашего времени» до «Отцов и детей». Возможно, был найден секрет семейно-бытовой повести? Всякий раз приходили все новые и новые ответы на эти вопросы.

Так или иначе, воздушная громада «Онегина» стояла над всем двадцатым веком, оставив некие доводы и догадки для следующего, двадцать первого века.

У всех троих, Слуцкого, Самойлова и меня, были при всей разности литературных судеб одинаково трудные выходы в печать. Печатание каждой строки давалось мучительно. И многое у нас выходило в свет с большим опозданием.

И тут уместно вспомнить о нашем собеседовании на щепетильную тему: рукопись становится книгой. «Евгений Онегин» по мере написания выходил в свет по главам и, когда был завершен, вышел отдельной книгой и перепечатывался.

Читающая публика узнала и полюбила «Онегина» вскоре после того, как Пушкин написал его. Молодые люди того времени подражали герою романа. Он участвовал в становлении их характеров.

После Онегина стали появляться более или менее близкие ему по духу герои других авторов: Печорин, Базаров, Рудин, Лаврецкий – целая галерея так называемых «лишних людей». Это коронные действующие лица большой русской литературы. Они оказывали самое действенное влияние на новые поколения людей России.

Допустим, случилось бы так: роман Пушкина не был бы издан. Допустим, он был бы найден в архиве и открыт в начале двадцатого века исследователем из славного племени пушкинистов. Было бы признано, что найдено еще одно гениальное произведение. Оно было бы издано и переиздано, о нем появилось бы много монографий. Хорошо! Но не было бы того, что было: долговременного бытования романа в русской жизни, теперь можно сказать – в русской истории. Мы делали решительный вывод: достойное печати произведение должно выходить своевременно. Опоздание с выходом его – ущербно.

Я приводил в доказательство этой простой мысли множество фактов, почерпнутых в истории русской литературы нашего столетия. Они теперь становятся известны всем.

Через некоторое время после кончины Бориса Слуцкого мы встретились с Давидом Самойловым в Вильнюсе на совещании переводчиков. Мы вспомнили о многом и многих, в том числе наши беседы об «Евгении Онегине». Без Бориса, оказалось, нам будет невозможно продолжать нашу серию «Ежегодный Онегин». Она оборвалась.

Чаще всего Слуцкий обращался к воспоминаниям о поездке в Италию. После Италии долго рассказывал о ней, о себе, о Заболоцком, с которым находился в одном номере («У пригласивших было мало денег, и комнату нам сняли на двоих»).

Он подружился с Заболоцким. На похоронах его Слуцкий произнес глубоко прочувствованное слово.

С Мартыновым дружил долго. Начиная со времен Сокольнической, 11. Встречались часто. Когда Мартынов умер, Слуцкий тяжело болел. Он никого не хотел видеть. Все мы гадали – в чем дело? Он хотел умереть, сутками лежал лицом к стене. Причин его болезни много, объяснений еще больше. Смерть жены его Тани, металл в ключице, двигавшийся в организме осколок. И еще. Раньше, во время войны, он мог сказать:

 
Я говорил от имени России,
Ее уполномочен правотой,
Чтоб излагать с достойной прямотой
Ее приказов формулы простые,
Я был политработником. Три года —
Сорок второй и два еще потом.
 

В позднюю свою пору он уже не мог говорить «от имени России». Изменилась обстановка. Он говорил только от своего имени. Ему было обидно. Он хотел быть полезным. Ему напоминали:

 
Евреи хлеба не сеют,
Евреи в лавках торгуют,
Евреи раньше лысеют,
Евреи больше воруют.
 

Его сокрушал набиравший все большую силу антисемитизм. К этому добавилось выступление (совместно с Мартыновым) на заседании, клеймившем и изничтожавшем Пастернака. Его вынудили выступить. Все вместе взятое плюс еще неведомое нам, соединившись, создало невыносимую для его жизни ситуацию. Проявлявший интерес ко всему и ко всем, Слуцкий потерял этот интерес.

На похоронах Мартынова он подошел ко мне, крепко пожал руку.

– Здравствуй, Лева!

– Приходи, поговорим, – начал было я.

– Нет, не могу, нет сил… – и отошел.

Отошел – и вскоре – навсегда…[33]33
  Из книги: Л. Озеров. Поздняя оглядка. М.; СПб., 1998.


[Закрыть]

Ирина Рафес. Краткие воспоминания о сорокалетней дружбе

Я познакомилась с Борисом Слуцким в ноябре 1945 года, когда он приехал в отпуск из Австрии, где продолжал служить еще в армии. Остановился он у Елены Ржевской, только что вернувшейся с войны. В нашу квартиру приходил почти ежедневно к своему другу Петру Горелику, с которым дружил со школьных лет в Харькове. Петя снимал в нашей коммунальной квартире маленькую темную комнату, как-то сразу сблизился с моими родными, а за мной стал ухаживать.

Приезд Бориса стал для нас событием. Борис еще не был демобилизован и называл себя не без иронии «майором и кавалером». Радостно-взволнованный и франтоватый, он нравился всем и себе тоже. Часто, взглянув мимоходом в зеркало, шутливо вопрошал: «Каков?» – за что получил от меня ласковое прозвище «каковчик». К слову сказать, меня он называл «матушка», что всех смешило – «матушке» было 19 лет.

Боря был действительно хорош в военной форме с боевыми орденами. Очень гордился болгарским орденом «За храбрость», произносил его название, по-болгарски опуская гласные. Его светлые кудри выбивались из-под фуражки, которую он носил набекрень. Пшеничные усы тоже ему очень шли.

Борис был весел, остроумен, энергичен и добр ко всем. С интересом расспрашивал о нашей жизни в военной Москве и много рассказывал о своих военных годах и послевоенной службе в Австрии, где для него закончилась война. Меня, конечно, удивляло то, как он рассказывал или задавал вопросы, слушая кого-то. Сразу чувствовалась глубина его интересов в самых разных сферах. Его память поражала всегда. Я впервые видела человека с такой феноменальной памятью. Видя, что меня это удивляет, он спрашивал, например: «Ну, хочешь, я назову тебе 50 городов Франции, пока выпью стакан чаю?» Разумеется, я соглашалась, и, к моей радости и удивлению, так оно и получалось.

Конечно, к встрече я была подготовлена Петиными рассказами о нем и об их общих довоенных друзьях – Павле Когане, Давиде Самойлове, Елене Ржевской, Исааке Крамове, Михаиле Кульчицком, Сергее Наровчатове, Семене Гудзенко. С ними Борис познакомил Петю в Москве еще до войны. Я никого из них пока не видела, но уже из рассказов понимала, что познакомлюсь с людьми необычными, и с трепетом ждала встречи с ними. С трепетом, потому что не знала, как такие талантливые, побывавшие на фронте Петины друзья отнесутся ко мне, ничего из себя не представлявшей. К несчастью, Павел Коган и Михаил Кульчицкий погибли до того, как я успела их узнать.

Сразу скажу, что, к моему удивлению, Петины друзья меня приняли, некоторые из них – навсегда. Лена (Е. Ржевская), Дезик (Д. Самойлов), Изя (И. Крамов) и, чуть позже, Эма (Н. Коржавин) стали для меня близкими и любимыми. Их влияние на меня было огромным, многолетнее общение с ними – большая удача и радость в моей жизни.

В апреле 1946 года мы с Петей поженились. Осенью Борис демобилизовался и приехал в Москву. Он жил у нас. Это был уже другой Борис. Мы знали, что после возвращения в Австрию из отпуска Борис болел. Его мучили головные боли и бессонница. Еще в феврале он писал Пете: «Зиму проболел (пансинусит со многими осложнениями). Болею и сейчас. Честно пытаюсь вылечиться, тем более, что ничего серьезного делать не могу уже два месяца – даже читать. При первой возможности (хорошие врачи) буду оперироваться».

Горько было смотреть, как он мучается от постоянной головной боли и бессонницы. На этом грустном фоне началась его московская жизнь. Предстояло пройти комиссию на получение инвалидности. Отчетливо помню вечер, когда он пришел после этой комиссии, измученный многочасовым стоянием в очереди. У него был какой-то растерянный и отрешенный вид. Поев и немного отдохнув, он сказал: «Мне дали инвалидность II группы. Я потрясен. Ты знаешь, кому дают II группу? Обрубкам без ног и рук, а я? Я-то ведь с руками и ногами»[34]34
  Позже ему была удачно сделана операция, и некоторое время спустя Боря сам попросил снять с него инвалидность. – Примеч. авт.


[Закрыть]
.

Получив инвалидные продовольственные карточки, Боря тут же отдал их в нашу семью. Питались мы вместе. Он был заботлив и внимателен. Часто спрашивал, чем бы мог помочь. Возникшее тогда родственное чувство оставалось всегда и много раз проверялось и подтверждалось жизнью, даже тогда, когда мы уезжали из Москвы к месту Петиной службы (преподавание в Военной академии): сначала на несколько лет в Калинин, а затем навсегда в Ленинград…

Несмотря на жизненные трудности и плохое самочувствие, Боря всегда радовался, когда к нему приходили вернувшиеся с войны поэты. Всё в той же темной комнатке они читали свои стихи, спорили. Часто я присутствовала при этих интересных и новых для меня разговорах. Обсуждали они и свои радужные надежды на будущее. Чувствовалось, каким важным было для всех мнение Бориса. К тому времени я слышала уже не раз, что его называли «комиссаром» – в довоенном романтическом смысле этого понятия, и таким комиссаром я его и увидела.

Бывали у Бори Семен Гудзенко, Наум Коржавин, Виктор Урин, Александр Межиров, Сергей Наровчатов и другие поэты и друзья. Отчетливо помню, как поразил меня Николай Глазков. Он сел на пол, прислонившись к стене, вытянув длинные ноги в огромных грубых ботинках, заняв весь пол крохотной комнатки. Он был в белой чистой рубашке с заплатами на рукавах. Я видела, что он очень стесняется. Читал свои стихи, смотря как-то в сторону, потом молчал, ожидая, что скажет Борис. Боря относился к Коле с уважением и нежностью. Высоко ценил его поэзию. Позже, когда Боря уже не жил у нас, Глазков продолжал к нам приходить. Приходил неожиданно, чаще всего во время дружеских застолий. Неизменно шел в темную комнату, садился на пол. Ему приносили туда еду и выпивку, и все, кто хотел с ним общаться, шли к нему со своей рюмкой поговорить и выпить. За общий стол он никогда не садился. Как он узнавал, что именно в этот вечер у нас собирались, оставалось загадкой. По этому поводу было много шуток.

Борис нашел себе «угол» и уже не жил с нами. В течение следующих двух лет он еще много болел, был оперирован, и мы не только часто общались, но, как могли, помогали ему все это время.

Еще раз Боря, уже вместе с Таней, жили у нас в Ленинграде в августе-сентябре 1958 года. С Таней мы уже были знакомы: приезжая после Бориной женитьбы в Москву, мы встречались у них или у нас дома. Через несколько дней после приезда Таня сказала мне: «Теперь я понимаю Борины слова: „Если со мной что-нибудь случится, сразу поезжай к Гореликам“». И все же близкими друзьями мы с Таней не стали. Может быть, потому, что мы жили в разных городах, а может, потому, что она не была с Борисом в наши общие трудные годы. У Тани сложился свой круг общения…

В их приезд в Ленинград Таня была красивой, веселой, здоровой. Боря называл ее «образцом здорового человека» и добродушно продолжал: «Как всякий здоровый человек, она засыпает, когда я читаю ей стихи».

Невозможно было представить, что через несколько лет она заболеет и их совместная жизнь будет проходить на фоне ее неизлечимой, мучительной болезни (лимфогранулематоз). Боря делал все возможное, а порой и невозможное, чтобы вылечить Таню или хотя бы продлить ее жизнь. А его жизнь в эти годы была очень трудной. Умер отец, позже стала болеть мама Александра Абрамовна. Ее привезли из Харькова и поместили в одну из московских больниц. Борина жизнь довольно долго протекала между больницей, где лежала мама, и домом, где тяжело болела жена. Надо было много работать, чтобы были деньги на поддержание Таниного и маминого здоровья. Мама умерла значительно раньше Тани.

Но наступил 1977 год. Шестого февраля не стало Тани, и Боря не выдержал и заболел. Мы часто звонили ему из Ленинграда. Он жаловался, что совершенно перестал спать, «весь разладился», чувствует пустоту и неприкаянность. Длительные бессонницы бывали у него и раньше, и переносил он их всегда мучительно. На этот раз все обстояло хуже, чем обычно. Нас очень тревожило его состояние. Предлагали ему приехать к нам. Он ответил в письме: «Лучше мне все-таки дома. Так что покуда не поеду». В мае он сообщил, что едет в Дом творчества в Дубулты. Надеялся там отдохнуть и прийти в себя. Однако уже через две недели позвонил из Риги: ему очень плохо, стало даже хуже, и он летит в Москву.

Нас успокоило, что в Москве с ним все время находились наши общие близкие друзья, Лена Ржевская и Изя Крамов. Им выпали очень трудные дни, пока Борю не поместили в психосоматическое отделение 1-й Градской больницы. Сразу же приехали из Тулы брат Бориса Ефим с женой, и все больничные хлопоты легли на них.

В начале июля приехали в Москву и мы: Петя в командировку, а я – повидаться с родными и помочь Боре. Через брата Борис передал, что никого к себе не пускает, но «Петька пусть приходит». Вскоре у Фимы кончался отпуск, и он должен был возвращаться в Тулу. К счастью, мы могли взять на себя заботу о Боре. Я готовила еду, а Петя после работы отвозил ее в больницу.

Но 9 июля Петя заболел, и мне пришлось пойти к Борису самой. Пишу «пришлось», так как Боря по-прежнему просил меня пока не приходить. Я несла ему обед, и это делало мой визит необходимым. Волновалась очень: давно не видела его, еще дольше не разговаривала с ним по-настоящему; смерть Тани, его болезнь, отделение, в котором он лежит… И хотя я была уверена в хорошем и добром отношении ко мне, я нервничала.

Когда я пришла, мне показалось, что он не очень удивился моему приходу, скорее даже обрадовался, хотя и сказал:

– Я не рад тебе.

Пришлось объяснять ему, почему пришла я, а не Петя. Он встревожился, но тревога его была мимолетной. Обед съел быстро и с видимым аппетитом.

– Ты кормишь вкусно, но не знаю, как я могу тебя отблагодарить.

Сразу стал рассказывать, как и почему оказался в больнице. Мне пришлось прервать его:

– Я все знаю от Изи и Лены. Не стоит возвращаться к тому, что уже прошло.

Тогда он стал говорить о своих постоянных тревогах:

– Жить незачем, писать уже никогда не смогу. Лежу и пытаюсь рифмовать, но ничего не получается. Переводить тоже не смогу. Памяти нет. Ты помнишь, какая у меня была память? А сегодня потерял полдня, чтобы вспомнить, что Сонина фамилия была Мармеладова. Нет интереса ни к чему, да, пожалуй, почти и ни к кому. Читать не могу совершенно. Беспомощен. Начнется жара, и вернутся кошмары. Нет денег, чтобы оплачивать Лидию Ивановну[35]35
  Лидия Ивановна готовила обеды в доме Слуцких во время болезни Тани и иногда приносила обеды в больницу Борису. – Примеч. авт.


[Закрыть]
.

Все старался убедить меня, что его состояние вызвано не смертью Тани, что он уже и раньше был близок к этому, а смерть Тани стала лишь толчком.

На мой вопрос, как он чувствует себя сейчас, тут же ответил: плохо.

– Что же плохого?

– Всё. Не сплю, слаб, открывается язва.

– Сильные боли?

– Нет, но я чувствую: будут.

Разговариваю и потихоньку оглядываюсь: откуда-то доносится беспрерывный шум воды. Борис бросает:

– И так все время. Днем и ночью. С ума можно сойти, когда не можешь уснуть. Днем еще что-то отвлекает.

Оказывается, это льется вода из испорченного бачка в туалете, который рядом, перед входом в комнату, где лежит Боря. А дверей нет ни в комнате, ни в туалете. Я так волновалась перед встречей с Борисом, что не увидела ни этого туалета, ни ужасной обшарпанности всего помещения. И все же я внутренне поблагодарила заведующего отделением доктора Берлина за то, что он сумел найти для Бориса хоть какое-то отдельное помещение.

Слушаю короткие, ясные Борины ответы и понимаю: не все так, как он говорит. Спит мало ночью, но добирает днем. Язва спокойна, и доказательство тому – аппетит, с которым он поел принесенный ему обед. Страшно, что он убежден в том, чего нет или почти нет. Я почувствовала: разубеждать его ни в чем нельзя. Надо только слушать. Говорил много, удивлялся хорошему отношению к нему людей.

– Я даже не мог предположить, что ко мне так отнесутся и будут так много делать для меня.

– Кого ты имеешь в виду?

– Изю и Лену. Тебя и Петю. Даже Фиму и Риту.

– Но ведь Фима – твой брат. Изя и Лена – твои давние и близкие друзья, они так любят тебя и так дорожат дружбой с тобой. А наша дружба с тобой ближе родственных отношений. Здесь все естественно.

– Все равно, меня это удивило.

Поразительно, что это говорит Борис, который так много сделал хорошего людям, так часто приходил на помощь другим. Его постоянная готовность материально помочь близким и не очень близким людям была широко известна. Даже в то время, когда он сам после войны жил на инвалидную пенсию и небольшие заработки на радио. Думаю, в этом отразилось глубоко присущее Борису бескорыстие: делать добро не в обмен на добро, не в ожидании благодарности.

– Боря, ты счастлив друзьями.

В ответ он молчит. Я рассказываю, как много людей тревожатся за него, как хотят помочь. Звонят Юра Трифонов, Галя Евтушенко, Витя Фогельсон[36]36
  Виктор Сергеевич Фогельсон (1932–1995) – редактор издательства «Советский писатель» по отделу поэзии. С ним связан выход в свет большинства поэтических сборников Бориса Слуцкого, он был почитатель и друг Бориса. – Примеч. сост.


[Закрыть]
, Саша Межиров, его фронтовые друзья. Всегда подробно расспрашивает о нем Дезик (Давид Самойлов). Говорю, что наш телефон бог знает как нашел его политотдельский товарищ Петр Львович Лещинский и предлагал свою помощь. Он слушал с интересом, но продолжал свое:

– Я не заслужил такого внимания и не знаю, как отблагодарить всех.

– Боря, о чем ты говоришь? Мы все любим тебя, и причем тут какая-то благодарность! Разве ты не так же поступал?

– И все-таки это неожиданно. Я не могу допустить, чтобы ты ездила через весь город, носила тяжести, тратила столько денег. Пора переходить на больничный стол. Пора отказаться от услуг Лидии Ивановны, каждый ее визит стоит 20 рублей. У меня на это нет денег. Я ем один раз в день, когда приносят обед, а вечером и утром пью кефир.

Время от времени он говорил, чтобы я уходила, и тут же добавлял:

– Ты уйдешь, я останусь один, и черные мысли, как черные мыши, будут все время пробегать.

И я снова оставалась. Погодя спросила его:

– Ты все-таки рад, что я пришла к тебе?

– Да, конечно, рад.

Он погладил мою руку и поцеловал.

Во время нашего разговора он все время прислушивался к резким шумам в коридоре и во дворе, настораживался, становился напряженным и объяснял, что вот, наверное, привезли несчастного. Рассказывал, какие здесь бывают вопли, что чаще это бывает ночью, когда привозят больных, что мне повезло, что я не слышу ничего такого. В дальнейшем, когда я слышала плач или шум, я тут же придумывала им объяснение. Борис мне верил и успокаивался.

Раза два он выходил в коридор, и меня поражала не только его худоба, но и то, как он за что-то извинялся и за что-то благодарил, обращаясь к кому-нибудь из персонала. Все сжималось и все протестовало во мне при виде этой скорбной сцены.

Я ушла, просидев с Борисом три часа. Шла домой разбитая физически и в полном душевном смятении, потрясенная увиденным и услышанным. Я мысленно прокручивала разговоры с Борисом, а перед глазами стояло его лицо, то напряженное, то отсутствующее, то испытующее. Ни разу не вспомнилось лицо прежнего, спокойного и уверенного в себе Бори. И хотя я была подготовлена рассказами Лены и Изи, знала от Пети и Фимы подробности больничной обстановки и его физического состояния, встреча с ним меня потрясла. Так кончилось мое первое посещение Бориса.

В тот же день мы с Петей обговорили наши впечатления и впечатления тех, кто видел Бориса в больнице. Все говорило о том, что у Бори, кроме общего депрессивного состояния, имеются выраженные «пункты». Этих «пунктов» несколько: утрата работоспособности, потеря памяти, бессонница, боязнь жары и особенно отсутствие денег. Мы знали, что его лечат от депрессии и лечение должно снять эти тревоги, но решили попробовать и сами постепенно, исподволь разбивать Борины страхи, помогать ему избавляться от них. Мы понимали, насколько это трудная задача, но бездействовать было нестерпимо.

Его надо было усиленно питать, как велел врач. Поскольку он не хотел, чтобы Лидия Ивановна приезжала каждый день, Борис в основном оказался на моем попечении. Много времени надо было проводить у телефона – квартира моей семьи стала своеобразным штабом: сюда звонили все, кто хотел узнать о состоянии Бориса и предложить помощь. Сюда приносили трудно добываемые лекарства.

В следующий раз Борис встретил меня снова без радости.

– Твой вчерашний приход расстроил меня, – сказал он. – Я плохо спал и чувствовал себя хуже обычного.

– Обещаю тебе, что мы не будем касаться вчерашних тем.

И вдруг, как будто не было этого короткого вступления, он спросил, что я ему принесла. Это было по-детски трогательно.

– Я поем – и ты сразу же уходи.

– Хорошо, – пообещала я, – но только я должна у тебя отдохнуть.

Он посмотрел на меня удивленно и сказал с безразличием:

– Это твое право, – и стал есть. Поев, спросил: – Что значит «отдохнуть» здесь у меня, в этих жутких условиях?

– Для того чтобы прийти в больницу к часу дня, мне приходится быстро все делать, а сердце это выдерживает с трудом. Здесь я сижу и, следовательно, даю отдых сердцу, да и разговор с тобой мне приятен. А приятный разговор – тоже хороший отдых.

Через некоторое время я сказала ему, что отдохнула и могу уже идти, на что он сразу ответил:

– Посиди еще, если не торопишься.

В этот день мы говорили о разном. Борис говорил, что я почти не меняюсь, вспоминал меня в какой-то черной кофточке. Говорил, что Петя прекрасно выглядит: молод, интересен и умен. Много спрашивал, поражая своей памятью о далеком и близком, хотя жалобы на ослабление памяти повторялись. Спрашивал о моих подругах, с которыми был знаком. Вспоминал разные случаи с такими подробностями, которые не были на поверхности моей памяти.

Следующие мои посещения были более спокойными для меня, да, пожалуй, и для Бориса тоже. Он уже всегда радовался моему приходу. Ждал меня и вкусную еду. А я старалась приготовить все то, что ему нравилось. Стал спрашивать, как спрашивал всегда до болезни: «Какие новости?» Это означало: кто звонил и интересовался им, у кого что происходит, поправляется ли Петя, спрашивал о моем отце, сестре. Все это обнадеживало: еще несколько дней назад он был совершенно безучастен ко всем и ко всему. Но Борис по-прежнему не разрешал приходить к нему, если об этом его спрашивали, и тем не менее – вопреки его постоянному «нет» – у него были Вл. Корнилов, В. Огнев, Ст. Куняев: их я видела выходившими от Бориса. Мне хотелось не только расширить круг посетителей, но и смягчить это категорическое «нет». Доктор Берлин поддерживал меня в желании активизировать Бориса и приветствовал мои «хитрости».

Вот один пример такой «хитрости». Борис уже давно, после отъезда брата, был небрит. Выросшая щетина его раздражала. Сам себя побрить он не мог. Я попросила Бориса разрешить Юре Трифонову, с которым он дружил, прийти для того, чтобы только побрить его. Боря согласился, и Юра стал приходить. Конечно, он оставался подольше. Под разными предлогами, часто придуманными мною, приходили и другие приятные Борису люди. Иногда, когда у Бориса был посетитель, к ним присоединялся доктор Берлин и участвовал в общей беседе. Доктор был широко образован, многим интересовался, любил и почитал поэта Слуцкого еще до того, как тот попал к нему в отделение. Ему был интересен Борис как пациент и как личность.

Сам Боря интереса не проявлял, как правило, сидел с безучастным видом, явно не желая участвовать в разговоре, но, когда это требовалось, очень точно вставлял забытые собеседниками факты, даты, фамилии известных людей. Это поражало. Ум и память Бориса были в порядке. Как писал позже в одном из писем к нам Давид Самойлов: «Болезнь Бориса не умственная, как бывает у сошедших с ума, а душевная. В первом случае можно принять за человека решение, а за душу решения принять никто не может…» Однако я интуитивно подводила Бориса к принятию, может быть, на первый взгляд мелких решений, но, как мне казалось, жизненно необходимых.

К этому времени доктор Берлин настаивал на ежедневных прогулках в больничном саду. Борис не хотел. Он сопротивлялся любым переменам в своей жизни. Дни стояли жаркие, в палате было душно, так как окна были закрыты, да еще – постоянно льющаяся вода рядом. Как-то я попросила Борю выйти со мной в сад, поскольку мне очень душно, а предстоит еще возвращаться домой. При этом присутствовал доктор. Он горячо поддержал эту идею. Боря нехотя согласился. И мы пошли в сад, где немного побродили и посидели. Потом я заметила, что Боря ждет наших прогулок. Мы делали пару кругов, потом сидели, молчали или говорили, потом опять ходили и возвращались в палату.

Темы разговоров были разные. Привожу записи некоторых из них.

– Ты думаешь, – сказал он как-то, – мы с Таней широко и открыто жили, что у нас бывало много людей? Мы жили замкнуто и, в общем, одиноко. Может быть, это объясняется тем, что мы подолгу жили в домах творчества и уставали там от людей.

– Но я же знаю, что в городе у вас часто бывали люди.

– Пожалуй, ты права. А люди к нам приходили почти одни и те же. Последние годы это были Трифонов, Корнилов, Огнев, Мартынов, еще несколько человек, с кем хотелось общаться. Таня мало кого хотела видеть. К Пете она хорошо относилась и к тебе тоже…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю