355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Эренбург » Борис Слуцкий: воспоминания современников » Текст книги (страница 3)
Борис Слуцкий: воспоминания современников
  • Текст добавлен: 12 мая 2017, 01:30

Текст книги "Борис Слуцкий: воспоминания современников"


Автор книги: Илья Эренбург


Соавторы: Бенедикт Сарнов,Евгений Евтушенко,Андрей Вознесенский,Александр Городницкий,Владимир Корнилов,Алексей Симонов,Давид Самойлов,Владимир Огнев,Григорий Бакланов,Семен Липкин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 37 страниц)

Харьков запомнился тем, будто вся наша школьная компания никогда не расставалась и праздник длился непрерывно. Помнятся шумные прогулки по Сумской и Клочковской, сорванная вывеска, долгие объяснения в милиции по этому поводу. Не обходилось и без возлияний в погребках в районе Павловской площади. И конечно – чтение стихов. Но читали больше стихи известных поэтов. Свои стихи в такой обстановке ни Борис, ни Миша читать не любили. Очень не хотелось бы создавать впечатление, будто наши встречи отличались этакой романтической «легкостью в мыслях». Мы были повзрослевшими детьми своего времени, у многих из нас были свои потери. Живя в атмосфере всеобщего доносительства, когда часто двое боялись третьего, мы все же не избегали критического взгляда на происходившее в те тяжелые годы. Это было опасно, но нас окрыляло такое чувство подлинной дружбы, такая уверенность друг в друге, что мы без страха высказывали рискованные мысли и не менее рискованные оценки происходящему. И жизнь показала, что наша вера друг в друга не подвела нас.

Я не пытаюсь восстановить содержание наших разговоров, передаю лишь общую атмосферу. Но один пример сохранился в виде документа. Сестра Миши Кульчицкого сохранила листочек, нечто вроде анкеты, где мы, несколько друзей-харьковчан, попытались ответить на вопрос, что такое поэзия. Вся затея в целом, хотя и отдает юношеским максимализмом, позволяет представить уровень и направленность наших разговоров, да и характер участников затеи.

Борис писал вторым. Он привел строчку из «Высокой болезни» Пастернака: «Мы были музыкой во льду…» и добавил: «единственный род музыкальности, караемый Уголовным кодексом (см. 58 ст.). К сведению ниже пишущих».

Быстро пролетели две недели, но впереди была Москва, где меня уже ждал Борис. Он подготовился к моему приезду. Почти на все вечера были заранее куплены билеты. Лучшее, что я видел на московских сценах, показал мне Борис в тот первый мой приезд в Москву.

Днем мы бродили по Москве и как по расписанию ходили в любимый музей Бориса – Музей нового западного искусства на Кропоткинской (в этом здании сейчас Президиум Академии художеств). С постоянством, присущим ему изначально, он терпеливо перековывал мой провинциальный вкус. В эти дни я впервые увидел полотна покоривших меня, французов-импрессионистов. Жил я у Бориса в студенческом общежитии в Алексеевском студгородке. Он познакомил меня со своими юридическими однокурсниками, с которыми я подружился.

Через год мы вновь встретились в Москве. На этот раз я приехал поступать в академию. В первый же вечер Борис привел меня в Козицкий переулок, в общежитие Юридического института. В комнате нас ожидали те же ребята, что и в Алексеевском студгородке в первый мой приезд в Москву. Был здесь и Миша Кульчицкий, перебравшийся учиться в Москву.

Вскоре Борис и его друзья разъехались на каникулы, а я засел в библиотеке академии готовиться к вступительным экзаменам. К возвращению Бориса я уже был слушателем академии.

Человек дисциплинированный, я большую часть времени проводил в академии, подчиняясь довольно суровому распорядку. Но душа моя была в Козицком переулке, а потом и в домах друзей, которых я обрел стараниями Бориса Слуцкого.

В самом начале осени Борис привел меня в закухонную комнату в квартире Елены Ржевской на Ленинградском проспекте, где собирались поэты знаменитой теперь группы. Из присутствующих я знал только Мишу Кульчицкого. Здесь я впервые увидел похожего на Тиля Уленшпигеля Павла Когана, белокурого голубоглазого Сережу Наровчатова, скромного Мишу Львовского, напомнившего мне ученика хедера из моего раннего еврейского детства, юношу Давида Самойлова, показавшегося мне совсем еще мальчиком и даже маменькиным сынком. Познакомился и с литературным критиком и писателем Исааком Крамовым, дружба с которым особенно окрепла после войны.

Я стал бывать в квартире на Ленинградском шоссе. Я был допущен.

Борис представил меня как друга школьных лет и автора знаменитого стихотворения «Пираты», добавив: «Они же прохвосты». Быстрее других на мое появление отреагировал Самойлов: «Он будет у нас наблюдателем от читателей стиха». Я хорошо знал широко известное в те годы стихотворение Ильи Сельвинского «Читатель стиха» и не увидел в реплике Самойлова не только ничего обидного, но, напротив, понял, что она давала мне кредит доверия, впрочем, обеспеченный авторитетом Слуцкого.

С годами я осознал, какой царский подарок сделал мне Борис, познакомив со своими друзьями.

С памятного дня знакомства мы подружились с Самойловым, и я обрел еще один дом, где был радушно принят, – дом Самойловых на площади Борьбы.

Предвоенный год быстро пролетел. Начавшаяся война разлучила нас на долгие четыре года.

В начале войны мы потеряли друг друга.

Борис ушел на войну добровольно, имея в кармане отсрочку по призыву, не успев сдать всех выпускных экзаменов. Ушел настолько внезапно для его друзей, что момент прощания не осел в памяти. Войну с фашизмом, как большинство наших сверстников, Борис предчувствовал задолго до ее начала и участие в ней считал не только главным делом поколения, но и персональным долгом каждого. В оценке человека, близкого к нам по призывному возрасту, для Бориса много значило, был ли этот человек на фронте. Нередко этот взгляд доводил до крайности. Например, Борис отказал подарить сборник своих стихов одному нашему соученику, остававшемуся всю войну в тылу. Впрочем, в последующие годы он понял некоторую ущербность такого категоричного деления людей на «чистых» и «нечистых».

Каким был Борис на войне, как вел себя в бою? Я не могу дать прямого ответа – мы воевали далеко друг от друга. Но зная Бориса со школьных лет, я мог представить себе его на фронте как человека, на которого можно положиться во всем, с которым можно пойти на любое опасное задание.

В пору болезни Бориса в 70–80-х годах мне стало кое-что известно от его фронтовых начальников и сослуживцев, принявших близко к сердцу его состояние и оказавших ему поддержку и помощь.

Генерал Георгий Карпович Цинев, начальник политотдела 57 армии, где служил Слуцкий в последний год войны, писал мне, что в его памяти «Слуцкий сохранился не только как высокий профессионал – он занимался разложением войск противника и анализом политической обстановки в полосе армии, – но и как человек смелый, надежный товарищ, инициативный офицер. Для работы с МГУ (громкоговорящая агитационная установка) он выбирал позиции, не считаясь с опасностью. Во время Яссы-Кишиневской операции на МГУ, возглавляемую Слуцким, вышла группа немцев, пытавшихся вырваться из окружения. Известно, что такие группы противника действовали отчаянно, не считаясь с потерями. Борис Слуцкий и находившиеся под его командой бойцы не дрогнули. Немцам не удалось прорваться. Часть нападавших была пленена, а один из немецких солдат перешел на нашу сторону и до конца войны активно помогал в агитационной работе против фашистских войск». (Об этом солдате, «революционном эсэсовце» Себастьяне Барбье, Слуцкий вспоминает в «Записках о войне».)

Офицер политотдела 57 армии Алексей Михайлович Леонтьев вспомнил, как они с Борисом выполняли ответственное задание – используя связи с венгерским антифашистским подпольем и помощь местного населения, отыскали в районе Надьканижа проложенный немцами трубопровод. Поиски пришлось вести на неосвоенной нашими войсками местности с риском наткнуться на противника. Задание было выполнено. Трофейным горючим был заправлен мотоциклетный полк, который мог благодаря этому продолжать выполнение боевой задачи.

За время войны я получил от Бориса около двух десятков писем, большая часть которых, к счастью, сохранилась.

В июле 41 года Борис был тяжело ранен и несколько месяцев пролежал в госпитале в Свердловске. По свидетельству Давида Самойлова, сообщал о ранении не без шику: «Вырвало из плеча мяса на две котлеты».

В неразберихе летних отступлений 41 года мы долго не знали адреса друг друга. Переписка началась в то время, когда Борис оказался на госпитальной койке.

6 июля от него пришла фототелеграмма: «Дорогой Петя! Я бодр, обаятелен и почти здоров. Рука работает нормально. Играл бы в волейбол, да нет достойных противников. Выпишусь и уеду скоро, так что немедленно дай фототелеграмму или молнию на темы: что у нас в Харькове (я ничего не получал два месяца), где Дезька [Давид Самойлов. – П. Г.] и девушки; литературный институт, юридический институт (по возможности) и т. д. В фототелеграмме будь конкретен и не будь мелок. Целую тебя крепко. Приветы и поцелуи всем в зависимости от местоположения в литературе, моего расположения и твоего воспоминания о нем. Привет Исааку [Крамову. – П. Г.]».

Первое письмо пришло в самом начале сентября уже после госпиталя.

В ноябре Борис уже был в строю, но оставался в тылу, в составе формируемого соединения. 4 ноября он писал из Пугачева: «Я жив, здоров и т. п. Пиши мне и срочнируй обо всем по адресу… В Пугачеве я буду некоторое время».

В 1942 году Слуцкий на фронте, судя по письмам, в войсках, действовавших на южных направлениях наступления немцев. В разгар боев на Сталинградском направлении он не терял уверенности в нашей победе: «В надежде славы и добра я по-прежнему смотрю вперед без боязни, что в большей мере, чем раньше, свидетельствует о моем врожденном оптимизме…».

Из писем Бориса я узнал о перемене его военной судьбы.

Перед войной Борис заканчивал одновременно два института – Литературный Союза писателей и Московский юридический. Как студент последнего, он был военюристом по военно-учетной специальности и ушел на фронт следователем дивизионной прокуратуры. Но в должности следователя пробыл недолго. Карьеры военюриста не сделал. Обязанности следователя были для него тяжелы. Он писал мне: «О себе. Я начал службу с начала. Получил гвардии лейтенанта не юридической службы и с середины октября 42 года ушел на политработу. Замкомбатствовал. Сейчас инструктор политотдела дивизии… Начальство в некотором (очень небольшом) роде». Если отбросить время на госпитальной койке, в команде выздоравливающих и на формировании в Пугачеве, в должности следователя на фронте Слуцкий пробыл не более полугода.

В стихах, написанных вскоре после войны, но опубликованных уже после смерти, он писал:

 
Кто они, мои четыре пуда
Мяса, чтоб судить чужое мясо?
Больше никого судить не буду.
Хорошо быть не вождем, а массой.
Хорошо быть педагогом школьным,
Иль сидельцем в книжном магазине,
Иль судьей… Каким судьей? Футбольным…
 

Он не считал возможным судить других и для себя напрочь отметал всякую возможность легких путей на опасных дорогах войны.

Живой интерес к судьбе своих друзей и близких знакомых – школьных, институтских, литературных – едва ли не наиболее яркая черта фронтовых писем Бориса.

О себе писал мало. Все больше спрашивал о товарищах или сообщал добытые им сведения об общих друзьях и знакомых.

«Писем ни от кого не получал. Напиши все новости тебе известные. Особенно о Павле Когане». В январском письме 1943 года пишет о гибели Павла Когана, сообщает, что Сергей Наровчатов в армейской газете, что Миша Кульчицкий недавно выехал на юг… (Борис не мог знать, что в эти январские дни Миша уже погиб), а Дезик в октябре был в одной из подмосковных школ лейтенантов-пулеметчиков.

В каждом письме к брату настойчивое требование зайти к родителям Давида Самойлова, узнать о его судьбе, добыть фронтовой адрес. В следующем письме: «…Львовский – сержант, где-то на юге. Дезька также в унтер-офицерских чинах – после ранения долгое время был в Горьком. Где сейчас, не знаю».

Во фронтовых письмах Бориса чаще других упоминается Миша Кульчицкий. Из всех молодых поэтов предвоенного московского кружка, с которыми Борис дружил, ближе других ему был Михаил Кульчицкий. И дело здесь не только в харьковских корнях. Для Бориса Кульчицкий был наиболее зрелым поэтом, близким по мировоззрению и, главное, по поэтическому самовыражению. Гибель Миши Кульчицкого была для Слуцкого не только потерей друга, но и самой большой потерей советской поэзии на войне.

Когда в начале 60-х годов Борису представилась возможность выступить в Политехническом музее на большом поэтическом вечере, он, широко известный к тому времени поэт, начал свое выступление с чтения стихов павших на войне товарищей. И первым среди них он вспомнил Мишу Кульчицкого.

Судя по письмам фронтовых лет, Борис долго не знал о судьбе Кульчицкого. Даже в февральском письме 1944 года, спустя год после гибели Миши под Сталинградом, Слуцкий писал мне: «От Миши Кульчицкого никаких вестей».

Вплоть до конца 1945 года Борис не терял надежды на то, что Миша жив. Эта надежда питалась довольно широко распространившимися по Москве слухами, легендами и домыслами. То где-то в сибирских лагерях слышали стихи в исполнении Кульчицкого люди, вернувшиеся оттуда; то кто-то на станции Переделкино под Москвой подобрал записку, выброшенную из тюремного поезда самим Кульчицким. Упоминание Переделкина, где находится известный писательский Дом творчества, придавало слуху правдоподобие, хотя записки никто не видел. Находились люди, которые слышали голос из вагона «с нами едет Кульчицкий» и даже видевшие Мишу за оконной решеткой. Свою лепту в эту легенду внес и наш харьковский товарищ Зюня Биркинблит – оперуполномоченный дивизионного «смерша». Вернувшись с войны, он, не моргнув глазом, уверял, что был знаком в Германии с женщиной (то ли он ее допрашивал, то ли был близок с ней), которая видела Кульчицкого, слышала его стихи в компании; к версии об аресте Кульчицкого прибавилась новая версия о Кульчицком – перебежчике. (Зная способность Зюни прихвастнуть и приврать, я не верил ни одному его слову.) Обнадеженная всеми этими слухами мать Миши Дарья Андреевна приезжала в Москву в поисках сына, хотя у нее было уже официальное извещение о гибели Миши под Сталинградом. Была она и у нас дома.

Надеялся на чудо и Борис. Осенью 1945 года он впервые после войны был в Москве в отпуске. Здесь ему представилась возможность организовать поиски. Он надеялся, что сможет через своих юридических однокурсников не только узнать о судьбе Миши, но и помочь ему. В декабре 1945 года, после возвращения к месту службы в Румынию, он писал мне: «…некоторые обстоятельства чуть колебнули мою уверенность в его (Миши) бытии. [По-видимому, в Харькове он видел „похоронку“ у Дарьи Андреевны. – П. Г.] Так или иначе, по получении сего позвони по телефонам <…>. Это телефоны Юлии Яковлевны Данковой [Ю. Я. Данкова – в те годы работник союзной прокуратуры. – П. Г.], занимающейся Мишкиной судьбой по моей просьбе. Скажи, что я доехал, целую ей ручки. После первого января позвони еще раз, повтори насчет ручки и справься о Мишке».

Через месяц в январском письме 1946 года Борис вновь возвращается к этому сюжету: «о Мишке. Нельзя ли через Нину <Колычеву> [Н. Колычева – сокурсница Бориса, работавшая в прокуратуре РСФСР. – П. Г.] проверить степень данковского усердия? Обеим от меня привет и воздушный поцелуй».

Поиски не могли увенчаться успехом. Младший лейтенант Михаил Кульчицкий погиб под Сталинградом в январе 1943 года, и его имя сохранилось не только в русской поэзии, не только на мраморной доске в Центральном доме литераторов, но и на стене мемориала на Мамаевом кургане. Борис Слуцкий посвятил Мише несколько стихотворений и среди них знаменитое «Давайте после драки…», о котором он сказал, что ему удалось прыгнуть «выше самого себя»…

Но вернусь к нашей фронтовой переписке.

В войну, после взятия немцами Харькова, меня не могла не волновать судьба двух школьных друзей – Коли Козлова и Нины Катасоновой, о которых я точно знал, что они остались в городе. В 1943 году я наконец мог узнать подробности их существования. В февральском письме Борису удалось, обходя военно-цензурные рогатки, сообщить мне, что он воюет в районе нашего родного Харькова: «У меня появился шанс, – писал Борис, – посетить в ближайшее время Конную площадь, дом 9 [довоенный адрес Слуцких в Харькове. – П. Г.]. Принимаю поручения на Аптекарский переулок (двухэтажный кирпичный дом, не знаю номера) [дом, где в одном подъезде жили мои близкие школьные друзья, Коля Козлов и Нина Катасонова. – П. Г.] и в иные окрестности. Поручения, сам понимаешь, надо выслать немедленно по получении сего. Пишу перед боем. Целую. Борис». Спустя три недели после окончательного освобождения Харькова в августе 43-го года Борис попал в город. «В Харькове, – писал мне Борис, – я был меньше суток (11 сентября). У Нины – два часа. Вся семья и она произвели на меня очень советское впечатление. Та проклятая штука, о которой ты не дописываешь [я спрашивал у Бориса об антисемитизме в городе. – П. Г.], в Харькове была распространена, может быть даже больше, чем в других местах. Однако, к счастью для нашего народа, это не 100 %, это даже не 50 %, это позорная четверть. (Какое утешение! – четверть миллионного города – антисемиты!) И в меру моего понимания думаю, что Нина здесь ни при чем. Мне было стыдно, когда ее мать начала говорить об этом „ни при чем“. Я чувствовал себя, как человек, заподозренный в очень непорядочных мыслях… Все Нинины родичи живы. То немногое, что я мог им рассказать о тебе, было им, конечно, дорого. Твой отец, по слухам, эвакуировался. Дом твоей матери цел. Коля Козлов умер от голода в первую „немецкую“ зиму. Ольга Николаевна – жива. Наш дом, квартира – почти целы». Борис перечисляет в письме имена нескольких соучениц, с которыми встретился в Харькове.

Какова была сила дружбы, если менее чем за один день пребывания в разрушенном городе Борис успел позаботиться об Ане – второй своей матери, вселить ее в разоренную квартиру и обеспечить аттестатом как члена семьи офицера, найти остававшихся в городе соучеников, обо всех узнать, побывать в разных концах города, чтобы посмотреть, цел ли дом моей матери, и узнать о судьбе отца. Наконец, два часа провести в семье Нины и обо всем подробно сообщить.

В 1944 году мы обменялись с Борисом несколькими письмами. В февральском письме 44-го года Борис писал: «Поздравь меня с орденом „Красной Звезды“, тем более, что он за Харьков… От Миши Кульчицкого по-прежнему никаких вестей… Погиб Борис Лебский… Сообщаю адрес брата…»

«О нашей переписке: я тебе, мой хороший, писал не 3 раза и не 7. За этот год, особенно в октябре-феврале и после получения розыскного на имя командира части. То-то! Из твоего письма мало разобрал о тебе и твоих военных судьбах. В каком ты звании, что делаешь, и где побывал за войну? Задул ли или нет искру божию?

Встрече твоей с Пастернаком – завидую. Трегуба ты переоцениваешь». [С. А. Трегуб – литературный критик, во время войны литературный сотрудник армейской газеты 3-й армии. – П. Г.].

В середине июня 1944 года получил от Бориса подробное письмо – ответ на мое майское, в котором я сообщал о том, что мне удалось побывать в Москве несколько дней (еще до орловского наступления). В ответном письме Борис писал:

«Дорогой Петька! Сейчас получил твое письмо от 29.5. Читаю и перечитываю. Москва для меня – птица весьма синяя (сейчас). Надеюсь на после войны, а пока завидую тебе и радуюсь за тебя. Стремление постучать сапожными подковками по асфальту приходится удовлетворять (и очень редко) в Тирасполе.

Желая пробить брешь в неведении судеб юридического контекста, я написал тете Рае (старой бандерше, которая сидела в швейцарской нашего общежития). Она пишет мне, что Фрейлих убит, а Фрейдин и Горбаткин не заходили к ней. Савицкий тебе, наверное, рассказал побольше. В особенности меня интересует судьба Горбаткина. Если он дал тебе какие-нибудь адреса – пришли обязательно. Из новостей – письмо от Дезьки – он работает не то во фронтовом разведупре, не то во фронтовом же разведподразделении, где-то совсем близко от тебя. Письмо из Литинститута – Сергей печатается в ленинградской „Звезде“, публично похвален Тихоновым. От Сергея ничего не получал уже два месяца. Борейша [помощник прокурора 3-й армии. – П. Г.] мне ничего не написал. Передай ему, что он – задница.

С переездом в Харьков моей семьи – очень плохо. Отец пока что гниет от ташкентского климата – 3 года почти не выходит из постели. Фимину жену не видел уже, кажется, 7 лет и туго представляю себе, что она сейчас. Полагаюсь на практический ум своего братца.

Неужели ты не видел никого из нашего литературного цикла – Женечку Арнаутову, Вику Мальт [сокурсницы Д. Самойлова по ИФЛИ. – П. Г.], Нину Воркунову [жену С. Наровчатова. – П. Г.]? Если так – не одобряю. За последнее время я предпринял некоторые шаги для перехода на к.-л. более пехотную должность. Что выйдет – не знаю. Целую тебя. Борис».

Говоря о стремлении «занять более пехотное положение», Борис несправедлив к себе: работа на МГУ (громкоговорящей агитационной установке, смонтированной в автофургоне) была опасна, как всякая деятельность вблизи переднего края. Обычно противник обрушивал на МГУ такой шквал огня, что командиры подразделений, в районе которых «работала» МГУ просили поскорее убраться и сменить позицию. Так что «более пехотного положения» искать не нужно было.

В довоенных письмах Борис присылал мне свои стихи. В письмах военной поры нет ни одной стихотворной строчки. Мои вопросы об этом он постоянно обходил молчанием. Только в одном из писем 1944 года впервые ответил: «Стихов не пишу два с половиной года – два по военно-уважительной причине, а последние шесть месяцев – без всякой причины, по образовавшейся у меня за последнее время лени».

В последнем письме с фронта писал более подробно: «…мои новости внутренние – стихов не пишу более трех лет. Примерно раз в год – контрольная треть стихотворения, которая обычно свидетельствует, что при нормально идущем процессе технической деквалификации я сохраняю все прочие позиции. Об этом свидетельствуют также всякие бытовые и деловые сумасшедшинки, иногда мешающие мне в работе. Впрочем, для всех я человек с литературным образованием (критический! факультет литинститута) и все. Никакой не поэт!».

Скупые строки о неписании стихов меня огорчали. Конечно, я не рискнул задать ему вопрос из его же давнего письма ко мне: «Задул ли или не задул искру божию?» Я в него верил. Но слова о лирике Сергея: «крепко сделанные технически» и о своем «нормально идущем процессе технической деквалификации» – настораживали. Раздельность «лирики» и «техники» не воспринималась моим сознанием.

В октябре 1945 года в Москву из армии приехал Борис. Прошло почти полгода после Победы. Борис не собирался оставаться кадровым военным, но у политотдельского начальства были другие планы: ему дали лишь короткий отпуск.

Можно понять мои чувства. Приехал мой первый друг, с которым не виделись четыре года, и каких – четыре года войны. Мы встретились в Проезде, в маленькой комнатенке, куда я незадолго до того переехал. Это был тот же Борис и все же немного не тот. В кителе он казался стройнее и выше. Форма шла ему. Что-то изменили в лице пшеничные усы. На правой стороне груди три ордена: Отечественной войны I и II степени и Красной Звезды – «малый джентльменский набор», как он сам любил говорить; здесь же гвардейский значок и нашивка за тяжелое ранение. На левой – медали и, предмет особой гордости, болгарский орден «За храбрость». Борис называл его по-болгарски, опуская гласные. Была в нем этакая гвардейская молодцеватость. Чувствовалось, что сам себе нравится.

Изменился Борис не только внешне. В его отношении даже к близким людям появилось трудно скрываемое чувство некоторого превосходства, подчеркивание своей причастности к армии-победительнице. Учитывая, что мы все воевали, это могло показаться немного смешным, но мы были снисходительны. Я был склонен думать, что форс его – комплекс пока не восполненных лет без стихов. Со временем внешние проявления превосходства потускнели, но не исчезли совсем, особенно по отношению к невоевавшим. Правда, к Крамову это не относилось.

Остановился Борис у Лены. Но почти ежедневно бывал в Проезде. Приходил, когда я еще был в академии. В ожидании моего возвращения общался с Ирой, хозяйской дочерью, ставшей через год моей женой. С этих дней началась их многолетняя дружба.

Я возвращался, и мы по давней, еще с юношеских лет, традиции отправлялись бродить. Такие походы, особенно располагавшие к общению, всегда были мне дороги. А тут, после войны, надо было наговориться. Ходили по городу и обретали друг друга заново, хотя знали друг о друге многое по фронтовой переписке.

Иногда возвращались ко мне, и разговоры продолжались в моей комнатушке. Если засиживались до вечера, нас приглашали к чаю. Живой интерес Бориса к тому, как мои хозяева перенесли тяжелые годы, его остроумие, простота общения и ненавязчивая эрудиция расположили к нему моих хозяев. Забегая вперед, скажу, что в последующем они не только приняли Бориса, но и полюбили его. Это чувство было взаимным.

Моя комната в центре Москвы стала удобным местом встреч с молодыми официально не признанными поэтами. Сюда к Борису приходили Глазков, Урин, Долгин; сюда же он привел и Эму Манделя (Наума Коржавина), оставшегося близким всем нам и после отъезда Бориса. Поэты читали свои стихи, бурно их обсуждали, а иногда и шумно спорили. Я узнавал об этих встречах от Иры, которая была поражена незаурядностью Бориса, его лидерством.

В одном из писем после возвращения из Москвы Борис передавал привет моим хозяевам и извинялся перед ними «за громкий стук дверью» (он помнил, что за стеной находилась парализованная бабушка и стук ее пугал). Извинялся за «шумные споры». «Из молодой поэзии, – писал Борис, – води к себе только тех, кто окончательно охрип и говорит шепотом». Эту часть письма я воспринимал тогда как дань красному словцу. Никто не попрекал Бориса за шумные споры.

Борис, которого я воспринимал исключительно как поэта, в этот свой приезд раскрылся для меня как прозаик. Он привез в Москву несколько машинописных экземпляров «Записок о войне». Зная его как великолепного рассказчика, я не мог быть этим удивлен, но когда он успел ее написать? Многим фронтовикам еще предстояло написать свои книги, а тут за короткое время послепобедного затишья им уже написана и положена на стол большая, многостраничная книга!.. То был один из первых «самиздатов» в прозе. Книга Бориса состояла из десятка глав. Среди них главы, посвященные политическим партиям и обстановке в балканских странах, религии, русской эмиграции, девушкам Европы, евреям, и великолепная глава «Основы» – о российском солдате, Красной Армии, мужестве и великодушии, ошибках и пороках.

Определив «Записки» как жанр деловой прозы, Борис, конечно же, скромничал. Уже тогда, осенью 1945 года, друзья, которых Борис познакомил с рукописью, отметили не только ее подлинную документальность, но и высокий художественный уровень: колорит времени, живое восприятие событий, запах пороха и лязг гусениц, страх и отвагу, соседство трагического и смешного – всего этого не передать сухим языком «деловой прозы». В последующие годы у друзей росло понимание написанного Борисом буквально на одном дыхании.

Многие удивлялись, почему Борис не продолжил работы над военной прозой; в послевоенные годы и вплоть до болезни в конце 70-х не обращался к своим «Запискам», не предпринимал никаких попыток их опубликовать, что-либо в них уточнить или дополнить. Он верил, что время для его книги придет и не хотел ничего в ней менять, чтобы сохранить остроту и свежесть первых, еще не остывших впечатлений.

Тогда, в 45-м, о публикации книги нечего было и думать. Борис хорошо понимал, что даже хождение рукописи по рукам близких и знакомых было опасным. Сразу же после отъезда к месту службы он в письме (6.12.45) просил меня «купно с Давидом и Исааком изъять из всякого обращения экземпляры основ, девушек, попов и т. д.».

Сейчас, когда я пишу эти страницы, мне удалось опубликовать «Записки о войне». Книга получила высокую оценку критики и признание читателей. Сошлюсь только на мнение Д. Гранина, высказанное им в предисловии к «Запискам»: «…удивительна прочность неопубликованной книги Бориса Слуцкого. Какое счастье, что она не пропала».

На завершающем этапе войны на долю Бориса выпало куда как больше «экзотики», чем воевавшим на западных направлениях. Его военные дороги пролегали через Румынию, Болгарию, Югославию, Венгрию, Австрию. Для Бориса оказались доступными мемуары вождей русской контрреволюции и либеральных деятелей – эмигрантов первой волны, осевших в славяноязычных странах. В одном из писем он писал: «Усердно штудирую историю России в XX веке». Ясно, что не по учебникам: в объеме учебников история России была ему хорошо известна. Позже Слуцкий рассказывал, что в поисках стихов перерыл многолетние подшивки десятков эмигрантских изданий. В Москву он привез множество стихов неизвестных нам авторов. С его легкой руки, например, пошло по Москве знаменитое стихотворение Алексея Эйснера, из которого я запомнил строку «…И поскакали кашевары в Булонский лес рубить дрова».

В первый свой послевоенный приезд Борис дал мне поручение организовать ему вызов в Москву. Я начал действовать через соученицу Иры – дочь известного академика-историка И. Минца. Академик проявил интерес. Обещал вызов для поступления в аспирантуру одного из исторических институтов Академии наук. Я запросил письмом согласие Бориса. В январе 1946 года он ответил: «Привет тебе от Ваньки Езопова. Ты его должен помнить, он учился с тобой в одном классе. Писал в свое время унылые вирши: „Произошла такая тишина“ и т. д. Он в том же звании, что и мы, едет в Москву (я встретил его в Одессе на вокзале), где будет работать в „Истории отечественной войны“ или „Истории гражданской“ или учиться в соответствующей аспирантуре. Очень доволен своей судьбой». Для Бориного начальства весь этот «езоповский» пассаж был не более, чем информация о будущем нашего школьного товарища и не мог вызвать подозрений. Для меня же он означал согласие и одобрение моих действий. Вскоре Борис прислал с оказией анкету (листок по учету кадров) и заявление. Я передал документы академику. После этого интерес академика увял, он вернул анкету и дело прервалось.

Последующие письма свидетельствуют, что Борис и в открытую просил начальство отпустить его. В феврале 1946 года он писал: «Пытался поступить в адъюнктуру Высших Военно-партийных курсов. Отказали в низовых инстанциях (по кафедре истории СССР или истории КПСС), кажется, лучший для меня вариант, если не считать полной демобилизации. Из заочного юридического не получил ничего. Впрочем, бумажки такой калорийности здесь обливают презрением». Перечитывая письма того времени, я думаю, какое было бы несчастье для Бориса, как сломало бы его жизнь поступление в «военно-партийное» учебное заведение. Все его ходатайства были от невозможности уйти из армии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю