Текст книги "Предтеча (Повесть)"
Автор книги: Игорь Лощилов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)
Он бросился вперед, поднимая на ходу тяжелую суковатую палку. С противоположной стороны полянки выскочили несколько человек и кинулись ему навстречу. Медлительный на вид и малоповоротливый, Семен приближался к ним с неожиданной стремительностью. Миг– и первый, не успев взмахнуть своей сабелькой, уже лежал с разбитой головой. Другие отпрянули в ужасе назад, в спасительную глубину чащи. Еще через мгновение по лесу прокатился дикий свист – это Матвей решил помочь своему неожиданному попутчику.
– Эге-гей! – кричал он. – Заходи слева, бери их в кольцо! – И снова оглушительно свистел. Его крики и свист полетели во все стороны, увязая в мохнатых дебрях и отражаясь от гулких опушек. Лес зашумел разными голосами, будто желая обмануть кого-то своей многолюдностью, и там, по другую сторону полянки, не выдержали: треск сучьев и шум ветвей говорили об их поспешном бегстве.
– Ату!.. Ату!.. – кричали им вдогонку Семен и Матвей, радостные от счастливого для них исхода негаданной стычки.
Первым опомнился Матвей. Он быстро подбежал к месту только что свершившегося убийства.
Человек, лежавший под телом Селезнева, еще подавал признаки жизни. Оглоушенный и разбитый падением с лошади, он пришел в себя, когда его переворачивал Селезнев, и, собрав последние силы, ударил того ножом. Это были, верно, последние силы. С трудом открыв глаза, он посмотрел на склонившегося Матвея и чуть слышно прошептал:
– Упреди государя… Он у Паисия в церкви… От Пенькова Сеньки – скажи…
Матвей быстро выпрямился и бросил Семену:
– Присмотри за ним да за знакомцем своим, а я навстречу государю подамся. Схоронись с ними в лесу и жди меня тут.
Он быстро побежал по полянке, перепрыгивая через лежавшие тела. Там, в дальнем углу, на который выходила лесная дорога, сбилось в кучу несколько лошадей.
Матвей поймал одну из них, легко вскинул свое тело в седло и тотчас же скрылся в лесной чаще. Вскоре он уже подъезжал к церкви Всех святых на Кулишках, где великий князь прощался с отцом Паисием.
– Здесь государь? – кинулся он к одному из дружинников.
– А зачем тебе это знать? – подозрительно спросил тот.
– Дело спешное, веди до старшого.
– Это еще можно. Слышь, Василий, – крикнул он в глубину двора, – тут со спешным делом прибегли!
Стремянный великого князя не спеша вышел из тени и презрительно оглядел Матвея. Потянулся и зевнул: чего, дескать, надо?
– Нет ничего страшнее ленивых и глупых охранников, – спокойно сказал Матвей, – не уподобляйся им и отведи меня к государю по спешному делу.
Василий поначалу даже оторопел от таких слов невзрачного холопа. Однако оторопь продолжалась недолго. Он быстро направился к Матвею, на ходу доставая плетку из-за пояса, и проговорил, как прорубил:
– Сначала – плеть. Опосля острастки – дело. Будешь знать!
– Не выказывал бы ты свою дурость, когда дело о государевой жизни идет! – возвысил голос Матвей и, приблизившись к Василию, сказал уже тише в его распаленные гневом глаза: – Там, в лесу, людей ваших поубивали, Сенька Пеньков послал упредить.
Василий тут же забыл о своем намерении.
– Пошли! – мотнул он головой и повел Матвея к покоям отца Паисия.
Старец умирал в полном сознании. Прибывший ученый фряжский лекарь синьор Просини, которого все на великокняжеском дворе называли Синим-Пресиним, отчужденно стоял в стороне. Ему не позволили осмотреть больного, упросившего великого князя не отягчать последних минут излишней суетой. И хотя Просини внутренне был рад этому, поскольку сомневался в силе своего врачевания, он всем видом показывал обиду.
– Что, привезли святого отца для причастия? – быстро обернулся великий князь на звук открываемой двери.
– Нет, государь, – ответил Василий и, подошедши к нему, склонился в поклоне. – Человек принес весть: Пенькова с дружиною прибили. Только что!
Иван Васильевич сверкнул глазами:
– Ну-ка, приведи его сюда!
Матвей бесстрашно вошел в темные и прохладные покои, перекрестился на иконы и поклонился великому князю:
– Здоров будь, государь. Вез тебе поклон от святого отца Нила, а привез еще и весть плохую. Наткнулись мы со товарищем на твоих людей, лихими людьми в лесу погубленных, и один из них, совсем разбитый, просил упредить тебя.
Грозно сдвинул брови великий князь, сполохами гнева осветилось его лицо, но голос сдержал.
– Вольно же у нас разбойному люду средь бела дня гулять! Василий, отряди человека к Хованскому – пусть весь лес прочешет, а его по этому делу подробней допросит! – И, посмотрев на Матвея, добавил: – Об отце же Ниле в другой раз с тобой поговорим.
– Дозволь, государь, еще два слова тебе сказать с глазу на глаз! – решительно сказал Матвей. – Дело спешное и важное.
– Говори, – недовольно поморщился Иван Васильевич, – хотя здесь и не место.
– Прости, государь, но это дело только тебя касается.
– Оставьте нас! – приказал великий князь.
Синьор Просини гордо вскинул голову и, еще более обиженный, направился к двери. За ним вышел и Василий.
– Государь! – подошел ближе Матвей. – Дружину-то твою не грабить хотели, на тебя злозадумцы засаду делали.
– Ты в своем ли уме, холоп?
– Опознал мой товарищ среди них Яшку Селезнева – брата того боярина новгородского, которому ты на Шелоне голову срубил. Ходил он и все искал тебя среди побитых.
– Так, – зловеще протянул Иван Васильевич, – неймется, видать, новгородским ослухам! Ну ничего, я их скоро успокою!..
– Ослухи-то не только в Новом городе, но и под самым твоим боком, государь, – осторожно сказал Матвей.
Не любил Иван Васильевич, когда посторонние знали нечто большее о великокняжеском окружении, чем он сам. Не любил и своим людям говаривал: «Больше меня никто о вас знать не должен, иначе как мне свое государское дело справлять? А вы о своих людишках все знать должны, а те – о своих. Веяна голова полное понятие о своем тулове должна иметь, и потому, если что утаите от меня даже в малости, будете изгнаны немедля и тако же от своих людей требуйте!» И вот издалека, от отца Нила, с самого Бел-озера, приходит человек и говорит о делах, которых великий князь под своим носом не видит. Многовато берет он на себя! Сдержался, однако, Иван Васильевич, только хмуро поторопил:
– Дальше!
– Я, государь, так рассудил, – продолжил Матвей. – Дружина тебя сопровождает малая, значит, выезд твой не парадный. В доме загородном, куда ты направлялся, дела тобой решаются негромкие, значит, и выезжал ты без огласки. А люди разбойные, что засаду сделали, не всю ночь стерегли, утром пришли – по росе следы оставили. Значит, их кто-то упредил о твоем выезде. А этот кто-то мог быть только из твоих близких, кому о выезде твоем было известно. Верно?
– Рассуждаешь верно, – задумчиво протянул Иван Васильевич и с интересом поглядел на Матвея. – А ну как не меня самого ждали? Может, обоз мой или что другое?
– Оно, конечно, всяко может быть… Только вот еще что возьми в рассуждение: ходит Селезнев но полянке и людей твоих оглядывает, а ему кричат из-за кустовья: «Не нашел Журавля?» Он в ответ: «Нет еще!» Тут его твой человек ножом и пырнул…
– Ну и что?
– А то, государь, что новгородцы Журавлем тебя прозвали. Вот и понимай, кого они искали.
Задумался великий князь: «Надобно сыск строгий учинить – коли дерево потрясти, так гнилье первым падает. Только вот беда: промеж гнилья и добрые плоды могут случиться. И опять же у виноватого сто оговорок наперед готовы, а невинный сразу и не знает, как себя защитить. Поди разберись тут верно». И, словно отвечая его мыслям, донесся слабый голос отца Паисия:
– Не торопись, сын мой. Вспомни, что приказал рабам человек, у кого на поле явились плевелы: «Не выбирайте плевелы, ибо выдерните с ними и пшеницу. Оставьте расти то и другое до жатвы, а во время жатвы уберите прежде плевелы и сожгите их, а пшеницу уберите в житницу мою…»
– И я, святой отец, о том же помышляю. Да вот как нам время жатвы сей ускорить?! Ведь негоже у себя под боком врага иметь. Надо его, мыслю, быстрей укараулить…
– Дозволь мне, государь, еще слово сказать, – осмелился Матвей, – есть у меня одна мысль.
– Говори.
– Пустим слушок, что Яшка Селезнев в наши руки живым попался: твой-де человек не до смерти его убил. Поместишь его в свой дом загородный якобы для лечения, а через малое время прикажешь тайно, как и давеча, перевезти его с малой охраной в пыточный дом. Мастера заплечных дел у тебя известные – из любого правду вытянут, – опасно им знающего человека в руки передавать, вот и попытаются злодеи его освободить. Тут-то ты их за руку и схватишь, а от руки и до головы доберешься.
– Яшка-то и в самом деле убитый до смерти?
– Про то пока один господь ведает. Ты же лекаря своего для пущей правды туда пошли, пусть лечит… А коли доверишь и помощь малую дашь, я тебе эту службу справлю – своих-то в такое дело совать тебе не с руки.
Иван Васильевич внимательно пригляделся:
– В прошлом годе ты с отцом Нилом ко мне приходил?
– Я, государь.
– Хвалил он тебя: расторопен и грамоте учен… Только грамота мне сейчас твоя ни к чему… На словах все передавать будешь через Ваську моего, понял? Справишь дело – награжу, не справишь… Чего ухмыляешься?
– Да служба государская известна: или сам в награде, или голова на ограде!
– Ну-ну… И не болтай много… Погодь-ка! Почему это меня Журавлем новгородцы прозвали?
– Не ведаю, государь, – потупился Матвей.
– Не лукавь!
– Верно, за высоту твою, ноги длинные, нос…
– Ладно, ступай! Болтаешь много, говорю… Жу-ра-вель, – протянул Иван Васильевич, когда Матвей вышел. – Я для вас лютым волком обернусь! Сам, поди, видишь, отче, что в наше время без лютости не обойтись…
Но отец Паисий уже ничего не видел. Он лежал, вытянувшись на своем ложе, устремив вверх широко раскрытые незрячие глаза…
Глава 2
ЗАГОВОР
С какой доверчивостью лживой,
Как добродушно на пирах
Со старцами старик болтливый.
Жалеет он о прошлых днях,
Свободу славит с своевольным,
Поносит власти с недовольным,
С ожесточенным слезы,
С глупцом разумну речь ведет!
А. С. Пушкин. «Полтава»
И пошел гулять слух по Москве, с каждым часом ширясь и обрастая новыми подробностями, словно снежный ком по первому липкому снегу покатился. В торговых рядах и на пятачках, где малый торг вертится, в церквах, корчмах я иных местах, где народу бывать случается, судили и рядили о нападении на великокняжескую дружину. Шамкали беззубые старухи, утирая слезливые глаза, стрекотали молодухи, перекатывая под глазами свои румяные яблоки, степенно подсчитывали урон мохнатые купцы, зубоскалили бражники.
В государевой корчме, построенной возле каменных палат купца Таракана, шум-брань и народу невпроворот. Счастливчики за столами устроились, прочие на ногах толкутся. На столах кружки, черепки, луковичная и чесночная шелуха, жирные доски к локтям липнут. Едят мало: щи да студень – излишняя трата, их и дома поесть можно; тут главное – выпить, а закусить и рукавом негрешно или общую луковицу понюхать, что над столом подвешена. Выпив, слушай, что говорят, или сам, чего знаешь, выкладывай.
Черный, словно грач, купчишка весь день в корчме – палит зельем, набит новостями.
– Ехал нынче утром великий обоз с добром новгородским, Налетели тут разбойники и все пограбили.
– Что пограбили-то?
«Грач» словно ждал этого вопроса и с радостью перечисляет:
– Сребро и злато, лалы и другие каменья, жемчуг я саженье всякое, соболя и шелковая рухлядь, вина медовые и фряжские, брашна скусвая, ягоды дурманные, птицы царские, кони быстрые – многось чего!
В темном и душном смраде эти слова переливаются, сверкают, дразнят, вызывают зависть.
– Погуляют теперь молодчики!
– Да не шибко-то! – умеряет восторги «грач». – Главного разбойничка споймали и в пыточный дом повезли, а тама не разгуляешься. Через него и до дружков-приятелей доберутся.
– А может, и не скажет ничаво.
– Еще как скажет! У Хованского, слышь, новый пыточник объявился из басурман. Наши-то кнутом бьют, на дыбу тянут, огнем жгут, словом, всяко изощряются. А тот, слышь, просто работает: вспорет брюхо и начинает кишки на руку наматывать. Поначалу терпишь, а потом видишь, что мало их в тебе остается, и все выкладываешь – жить-то охота.
– И живут?
– Если по делу что сказал, он все твое добро обратно запихивает, чего ж не жить?
– А вдруг не так запихнет?
– Бывает. Один, слышь, до сей поры через пупок дух пущает, однако живет.
Корчма взрывается гоготом.
– Врешь ты все! – доносятся с другого угла. – Не было никакого обоза, доподлинно знаю. Одни Князевы дружинники, с десяток, не боле.
– А кто ж их порешил?
– Вроде новгородские в отместку.
– Вовсе н-не от Н-н-нова г-города, – нетерпеливо стучит ближняя кружка, – а от К-к-к…
Помогают:
– Казани?
– Крыма?
Бедолага машет головой:
– К-к-казимира. Сто лыцарей – и все в ж-железах.
– Зачем же крулю польскому на княжеских людей идтить?
– П-п-п… – снова стучит кружка.
И снова помогают:
– Попугать, что ли?
– Полон взять?
Наконец справился:
– П-плесните медку, с-скажу.
– Тьфу ты! – плюются мужики и даже обижаются.
– Не, братва, этот разбой без татарвы не обошелся, – вплетается в гам новый голос. – У меня шуряк в Лопасне ям держит, так сказывает, что их недавно в наши места тучей налетело. Татарве же разбой учинить и кровь крестьянскую пролить – что нам водицы испить.
– Это верно, – вздыхают мужики, – недавно опять Коломну пограбили и великий полон взяли. Никак не найдут наши князья управы на басурман.
– Да им-то что? Денежки собрали и откупились, а вся истома нам достается…
На другом конце строения за глухой перегородкой гуляла чистая питейная половина. Близился Михайлов[7]7
Михайлов день – 6 сентября (все даты по старому стилю).
[Закрыть]день, когда по заведенному обычаю начинали отходить из Москвы торговые караваны на осеннюю ярмарку в Орду. Накануне собирались здесь купецкие артели для того, чтобы взять непременный посошок в дальнюю дорогу, а заодно и новых товарищей испытать: как пьют да как расплачиваются. Шли в Орду обычно по воде. Москва-река изукрашивалась на несколько дней разноцветьем парусов и неторопливо уносила суда, набитые хлебом, льном, кожей, меховой рухлядью и кузнечными поделками. У Коломны она передавала их своей старшей, коварной сестрице Оке. Та кружила купцов по извивам, ротозеев сажала на мели и топила в стремнинах, а умелых быстро доносила до матушки-Волги. Отсюда, если ее перехватят по пути разбойные ватаги волжских ушкуйников, можно было уж прямиком добраться до Орды. Удачливые поспевали как раз к покрову[8]8
Покров – 1 октября.
[Закрыть], когда открывалась ярмарка. Так и говорили: коли ласков покров, даст прибыток под кров.
Торговые люди и в веселье о деле ее забывают: похваляются своим товаром да купеческой сметкой. Те, кто меха везут, прихватили образчики для приценки. В Москве знатоков немало, но великокняжескому денежнику особая вера. Он, итальянец Джан Баттиста делла Вольпе, а по-простому Иван Фрязин, не только государевы деньги чеканит, но и счастливый глаз имеет. Поднесут к нему образчик: «Погляди-тко, Ван Ваныч!» Тот встряхнет шкурку, подует, на свет глянет. Коли в сторону отложит – плохи дела, коли к себе заберет да деньгой звякнет – жди удачи. Спорить не смеют. Однажды кто-то заикнулся, так Фрязин тотчас бросил ему шкурку назад. А на следующий день купец со всем своим товаром в реке потонул. С той норы молчат купчишки, во что обрядит Фрязин, то и принимают, лишь смотрят украдкой, сколько насыпал, и друг с дружкой равняются. Радуются, как дети, у кого хоть на грош больше, и отсылают к столу итальянца дорогие заморские вина.
Вот, крепко зажав в ладонь полученные деньги, отошел от него очередной приценщик. Княжеский приказчик Федька Лебедев дернул счастливца за полу кафтана:
– Ну-ка, покажь!
На потной ладони блеснули три серебряные монеты.
– Тьфу! – ругнулся Федька. – Недорого твой соболек пошел. Дурит вас фрыга, а вы, ровно щенята малые, только повизгиваете.
Купец отдернул ладонь и укорил:
– Сам ты дурень. Зачин не ценой богат, а покупщиком – знать надоть.
– Кто дурень, еще поглядеть будем, – встал на защиту своего артельного товарища Митька Черный. – Федька вчера драного кота за два рубля продал, а ты за соболя три алтына поимел – и доволен…
– Вре-е-шь! – послышались голоса, любопытные придвинулись ближе – Федька был известен Москве своими проделками – и попросили: – Расскажи.
Митька промочил горло и начал:
– Дело было вот как. Жил с ним по соседству мужик одинокий, помер он третьего дня, а перед смертью наказал Федьке дом свой продать и все, что с него возьмет, убогим раздать – по соседской душе молиться. Федька пообещал – грех умирающему отказать – и крест ему в том поцеловал. По как помер сосед, стал думать: что толку добро на ветер пущать? Однако ж волю последнюю не исполнить и крестоцелование нарушить – еще больший грех! Как тут быть? И вот что он удумал: пустил в соседский дом кота и пригласил покупщика…
Митька взял моченое яблоко и вкусно хрустнул, брызнув по сторонам ядреным соком.
– Ну? – поторопили его слушатели.
– Да… Видит покупщик, хорош товар, и спрашивает: «Сколь хочешь за дом?» Федька отвечает: «Два гроша». Удивился покупщик: «Продаешь ты али глумишься?»– «Истинно отдаю за два гроша, – отвечает Федька, – только без кота дом не продам, понеже решил отдать их купно и в едино время». – «А что за кота возьмешь?» – «Два рубля, не меньше». Покупщик размыслил: «Аще кот и дорог, но за-ради дома купить можно». И купил. Федька, как поклялся, все, что за дом выручил, убогим раздал, а что за кота своего взял – здеся просиживает и дурь вашу высматривает…
– Ай, ловко! – восхитились купцы. – Тебе, Федя, с этаким умом не тута, а за государевым столом сиживать.
– А что? – важно надулся Федька. – И тама посидим. Завтрева как раз наша артельная братва в дом великого князя приглашена…
– Ох и врать ты здоров! – смеются вокруг. – Как встретишь самого, так привет от нас передавай…
Позже, когда разошлись насмешники, к их столу сам Фрязин пожаловал. Угостил своим фряжским вином и спросил про приглашение.
– Вот те крест, не вру! – широко перекрестился Федька. – Наш артельный голова с боярышней Морозовой дело торговое имеет, вот она и наказала приехать, ване сама тама обретается.
Фрязин всплеснул от радости руками и воскликнул:
– Тебья сам божий господино ко мне послал! Тама теперь и мой друг Просини. Передавай ему маленький письмецо для привета.
Он полез в привязной кошель и загремел серебром.
– Ишь, – сказал Федька, увидев перед собой несколько монет, – поболе, чем за соболя, отвалил. Ладно уж, давай свой привет…
Неподалеку от государевой корчмы, в самом начале Великой улицы, стояли богатые хоромы князя Оболенского-Лыки. Хозяин тяжко маялся после вчерашней гульбы, голова его трещала и должна была вот-вот развалиться на куски, как старый, прогнивший дощаник. Услужливый дворский[9]9
Дворский – управитель боярского двора.
[Закрыть] еще с утра поставил к постели кадку с огуречным рассолом, по испытанное зелье не помогало, от него только пуще мутнели глаза да глуше плескалось в обширном княжеском чреве. Страдало тело, маялась душа, в голове мелькали разные лица, обрывки разговоров, картины вчерашнего невеселого застолья. Все это переплелось, как нити в спутанной пряже. Князь тряс головою, напрягался мыслью, пытаясь восстановить вчерашнее, но дальше начала спутки она не шла, все опять и опять возвращалось к обиде, полученной от великого князя.
Издавна повелось на Руси род свой в чести держать и ревностно следить, чтобы отчеству своему нигде порухи не было. Ныне, после недавней смерти отца, сделался Лыко старейшиной всему роду, а это значит – и по службе, и за столом должен сидеть выше прочих Оболенских. И вот вчера на большом пиру его, Лыку, как говорили тогда, посел двоюродный брат Стрига. Посел с одобрения великого князя, который держит Стригу в большой чести за воеводскую службу. Не смог снести обиды Лыко и выплеснул свой упрек государю: «Не по старине дело ведешь! Ты князя Стригу за его службу можешь всяко жаловать: и поместьем, и деньгами, – но посадить выше своего отчества не волен»[10]10
Посадить выше своего отчества – согласно бытовавшему в то время местничеству общественное и служебное положение человека определялось его родословной знатностью, т. е. отчеством.
[Закрыть]. А великий князь ответил ему с усмешкой: «Зато волен я за свой стол приглашать кого хочу. Если ж место тебе не нравится, то ступай с богом». И ушел князь Лыко, огневался и ушел, а придя домой, приказал устроить у себя такой стол, чтоб был получше великокняжеского.
Дворский постарался на славу. Рядом с бледно-розовой лососиной с капельками прозрачного жира на разрезе, заливною осетриной, украшенной зеленью и раками, икрою разных сортов, янтарною ухою и рыжиками, рдеющими под сугробами сметаны, горбилась на серебряных блюдах разная мясная ядь: зайцы в лапше и поросята с гречневой кашей, рябчики со сливами и индейки, начиненные белым хлебом, печенкой и мускатными орехами, журавли с пряным зельем и жаворонки с луком, тетерки с шафраном и перепела с чесночной подливкой. Меж блюдами потели облицованными боками кувшины с медом, пивом и заморским вином, ласкали глаз диковинные фрукты.
В тот же вечер потекли к нему утешители, родом разные, а масти одной: из обиженных. Стали они выплакиваться друг дружке да великого князя осуживать.
Боярин Кошкин опрокинул в себя полуведерный кубок и сказал, будто булькнул:
– Баба красна новиною, а Русь – стариною. Переиначь наши обычаи – и конец русскому племени. Поняли теперя, каков главный Иванов грех?
– Это ты… не того… – подал голос Дионисий, ризничий митрополита. Говорил он медленно, потому что между словами степенное жевание производил. – Задумал Иван… церкву нашу пограбить… Нила Майкова слухает… на монастырские земли… руку налагает… Вот каков… главный грех…
– Да-а, жадностью его господь-от сверх меры оделил, – вздохнул бывший стольник Полуектов, отставленный от двора после неожиданной смерти великой княгини. – Верите ли-от, послам ордынским баранов выдавал на пищу, а шкуры-от назад велел стребовать. Смехота!
– Бараны! Нашел об чем говорить! – злобно выкрикнул Яков Селезнев, высланный из Новгорода на дальнюю окраину Московского княжества и тайком задержавшийся в Москве. – По его указке боярам, как баранам, головы стригут. Скоро полное окорнение первейшим родам боярским будет, а мы только плачемся!
Сидевший тут же посланец польского короля князь Иван Лукомский долго слушал осудчиков и наконец сказал хозяину:
– Вижу, зело злонравен и суров у вас князь. Наш король Казимир сердцем чист, в речах ласков и с сеймом во всем совет держит. Отойти бы тебе со своею вотчиной к нему, да много вас теперь обиженных – коли разом воскричите, туго Ивану придется… Вон брат его, Андрей, чем не государь? Держал бы вас всех в чести и старину бы соблюдал!
– У нас великие князья не выбираются, – сказал заплетающимся языком Лыко, – у нас по наследию идет: перво-наперво старшой сын, – ткнул он в себя, – потом сын старшего сына – стало быть, Иван-молодой, – а потом уж братья. Андрей-то после брата Юрия четвертым будет, как ему в государи?
– Все мы смертные, князюшка, – обнял его Лукомский, – нынче живые, а завтра – поминай как звали. Ну как с Иваном такое случится? Сын после него тринадцати годков остается – до зрелости не всяк доживает. Брат Юрий кровью харкает – на свете не жилец. Кто тогда над вами великий князь по закону?
– Андрей, – согласился Лыко, – по закону тогда Андрей. Главное, чтоб по закону, по старине…
– Ну коли так, дело за малым: надобно Ивана с великого княжения согнать!
Стихли застольники, даже жевать перестали. Потом разом заговорили:
– Дык как согнать? Сызнова междоусобицу зачинать, как при Василии и Шемяке? У Ивана войско, а у нас руки голые!
– Эка важность – руки голые! – взвысил голос Лукомский. – Дурень махает, умный смекает. Кто давал Ивану ярлык на великое княжение, тот пускай и отберет его. Надо пожалобиться золотоордынскому хану, у того есть что в руках держать! Ныне послан к нему от короля Кирейка Кривой, чтоб общую унию супротив Ивана содеять. – Лукомский понизил голос: – Самое время и нам весть подать, что боярство московское другого себе в великие князья просит…
– Кирейка?! Не тот ли басурманец-от, кто допрежде при дворе нашем служил?! – воскликнул Полуектов. – Первостатейный плут, за то но приказу великого князя и был одного глаза лишен. Нашел король-от кого посылать – смехота!
– Чтой-то развеселился ты седни не в мере?! Сидел бы молчком и слухал, об чем князья толкуют! – одернул его Кошкин и влил в себя очередные полведра. – Князь верно сказал: Казимир с Ахматом в нашем деле первейшие помощники. Надобно Ахмату челом ударить и так все разобъяснить, чтоб внял он нашему слову. Токмо тута и есть самая загвозда: подручника кой-какого к царю не пошлешь, а первородные бояре все на виду, их Иван с Москвы не выпустит…
– Ну эту загвозду мы живо разгвоздаем, – сказал Лукомский и обратился к Лыке: – Вели, князь, писца кликнуть. Все, об чем тут давеча говорилось, на бумагу переложим и потом с верным человеком ее к Ахмату переправим– вот и вся недолга!
– Верно! – радостно зашумели гости и вернулись к прерванному.
Вскоре явился писец. Он деловито уселся в углу, откуда сразу же потек густой чесночный дух.
– Пиши! – крикнул Лукомский, недовольно покрутив носом. – «Царю царей, властелину четырех концов света, держащему небо и попирающему землю, великому воителю, притужившему всех, имеющих колени, преклонить их, повелителю семидесяти орд и Большой Орды, славному Ахмату московское боярство челом бьет!»
– Лихо закручено! – восхитился Кошкин. – Ахмат от радости слюной истечет – любит славословие! Сидит в помете, а все мечты о почете.
Лыко гордо вздернул голову и буркнул:
– Про колени-то лучше зачернить, с него и остального довольно. Давай дальше.
– «Жалуемся, великий хан, на данника твоего, а нашего господина – великого князя московского Иоанна. Живет он не гораздо, с насильством и алчно ко многим, грабит нас и в дела наши во все вступается: уделы от нас отбирает и другим в кормление отдает, судить нам своих людей не велит, родословец сам кроит как хочет, а несогласных отчины и дедины лишает и в изгои гонит. Да что нас, бояр? Братьям своим…»
– Погоди! – остановил писаря Лыко. – Здесь вот что впиши: «Много обид к нам великого князя, всего не пропишешь. Слыхом слыхали мы, что сидит у тебя ныне короля польского посол Кирей Кривой, который допреж-де у нас на Москве служил. Так он тебе много чего может добавить, как Иван до нас стал быть лих». А теперь дальше.
– «Да что до нас, бояр? – продолжил Лукомский. – Братьям своим и то обиды чинит ради окаянных вотчин, несытства за-ради своего. Ладно б в мирские, в духовные дела тож встревает, у монастырей земли грозится отнять, чтоб иноки в одной туге жили. И то нам в удивление, царь, что ты хоть иной нам веры, а такого глума не чинил и святых старцев наших не зазирал…»
– Что-то мы, бояре московские, будто не золотоордынскому царю пишем, а мамке в подол плачемся, – сказал Кошкин. – Надобно, чтоб Ахмат не токмо нашу, но и свою обиду понял. – Он повернулся к писцу: – Ты вставь сюда, что тебя, мол, свово господина, наш князь не чтит, поминков богатых не шлет и выход дани меньшит. С нас же продолжает драть три шкуры, и, значит, добро наше не к тебе идет, а к его пальцам липнет. И еще укажи такое: он, твой данник, сам восхотел называть себя царем и самодержцем всея Руси, а такого титла мы, дескать, еще отродясь ни от кого не сдыхали.
Писец закончил скрипеть пером, и Лукомский продолжил:
– «И оттого что дело княжеское он не по старине ведет, великое наше земское неустроение выходит. Сам знаешь, что котора земля переставляет свои обычаи, та земля недолго стоит. А как нонешний великий князь все наши обычаи переменил, так какого теперь добра ждать от нас? И вот решили мы отдать все это дело в рассуждение твоей милости. Ты давал Ивану ярлык на великое княжение, так ты и забери у него, а отдай его брату Андрею, который до нас и до всей старины ласков и не будет томить нас голодом, ранами и наготою…»
– Андрея-то убери до времени, – снова вклинился Лыко, – пропиши просто: другому князю. И про голод тоже не надо: наши бояре, слава богу, не с голоду пухнут, с жиру… И закончи так: «А буде не отступится Иван от великого княжения добром, то силою заставь. Коли возьмешь нас к себе в подручники, то дело быстро содеется». Подписывать как будем?
Гости сразу же уткнулись в мисы, будто три дня не ели. Лукомский оглядел их и усмехнулся:
– Подпиши просто: «Подлинную челобитную писали и складывали важные московские бояре числом… до полуста, а писать нам свои имена пока неможно». Вели теперь, князь, перенести все поубористее на аксамит, да станем думать, как это письмо до Ахмата довести.
– А чего тут думать? – сказал Лыко. – Скоро мои люди с товарами в орду поедут, прихватят письмецо.
И сразу оживилось застолье. Один за другим содвинулись кубки, пошел шумный, пьяный говор. Из всех гостей только Яков Селезнев молчал и злобно щурил глаза. Лукомский подсел к нему:
– Почто вдашься, боярин? Али наша затея тебе не по нраву?
– Мне по нраву только сабля вострая! – ответил Селезнев. – Кровь казненных Митьки Борецкого да брата Васьки буквицами не смывается!
– Это ответ доброго рыцаря! – Лукомский похлопал его по плечу. – Только почему ты нрав свой доселе не выказал?
– Мой враг – не пустяк, сам знаешь. Нужно друзей-товарищев найтить, оружием изодеться. Время придет – выкажу… Погоди ужо…
– Да зачем ждать? – Лукомский наклонился к Селезневу и зашептал: – Завтра поутру Иван в свой загородный дом поедет. Места там лесные, глухие, а у меня людишки найдутся лихие. Взял бы их под свое началованье и свершил бы свое хотение.
Селезнев посмотрел на князя и единым духом осушил протянутый им кубок. Между тем застолье шло своим чередом. Лишь после полуночных петухов стали разводить гостей по разным углам обширного княжеского дома. Тут-то и обнаружилось исчезновение Лукомского, а о Селезневе никто и не вспомнил. Еле державшийся на ногах Лыко плюхнулся рядом с Кошкиным, которого не смогли вытащить из-за стола, и попытался выразить свою обиду: сбежал, дескать, от нас Лукомский, склонил к опасливому делу и ушел без объявления; нешто так делают? Но Кошкин соображал туго. Вскоре и самого хозяина свалила пьяная одурь. Теперь же, роясь в обрывках своих воспоминаний, Лыко чувствовал явную тревогу. «И кто он такой, князь Лукомский? – вопрошал он себя. – В Москве без году неделя, а обо всем знает. Надо бы Федьке наказать, чтоб разузнал о нем. Хоть и хороший с виду человек, да опас во всяком деле нужен…»
И не знал Лыко, что даже его пронырливый Федька ничего не сможет разузнать о королевском после, потому что не только в Москве, но и в самой Литве мало кто ведал об его истинном лице.
Лукомский происходил из мелких полесских князей. Дед его, показавший безудержную храбрость в Грюнвальдской битве, удостоился чести служить при королевском дворе. Отец тоже был не из робкого десятка и в случавшихся стычках с тевтонским орденом показал себя искусным воеводой. Однако сын не унаследовал доблести своих предков. Выросший при дворе, он с детства впитал в себя воздух дворцовых интриг, честолюбивых надежд, лжи и порока. Еще юношей он тайно перешел в католичество, сохраняя видимость православия для родителей и товарищей, на исповедях высказывал такие сведения из тайной жизни двора, о которых узнавал благодаря своему уму и острой наблюдательности, что обратил на себя внимание краковского епископа. К тридцати годам своей жизни Лукомский был доверенным лицом короля по Московии, тайным осведомителем епископа, а в глазах своих собратьев – одним из немногих православных, сумевших добиться прочного положения при дворе.