444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Алмазов » Русская Америка (СИ) » Текст книги (страница 9)
Русская Америка (СИ)
  • Текст добавлен: 2 ноября 2026, 10:30

Текст книги "Русская Америка (СИ)"


Автор книги: Игорь Алмазов


Соавторы: Алексей Аржанов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)

Глава 9

Первым двинулся я. Такое я видел и прежде, в той жизни, на столе в анатомическом театре, и руки у меня знали, что с ним делать, раньше, чем я успел подумать.

– Фонарь, – сказал я. – И бочку сюда, к воротам.

Фонарь принёс конторский, один из двоих свидетелей. Прошка подкатил бочку. Банку я поднял из пакли обеими руками и поставил на днище, и спирт в ней качнулся и встал. Потом вынул из фонаря свечу, снял с неё нагар и поставил позади банки, на просвет. Во рту у меня стало сухо, и я сглотнул и наклонился.

– Мужчина, – сказал я вслух, как говорю над больным, когда рядом кто-нибудь пишет. – Лет пятидесяти, может, старше. Седина на висках, щетина недельная. Зубы стёрты, двух коренных слева нет, и лунки давно заросли.

Головнин стоял за моим плечом. Семёнов у ворот перекрестился, и пальцы его так и остались щепотью у груди. Лобанов у штабеля не шевелился, и лицо у него стало цвета пакли. На банку не глядел один Пестов.

Угол бычьего пузыря я надрезал ножом, и из надреза пахнуло сладковатым. Этот запах я помнил по шву на ящике у ахтерлюка, окованном той же медью, ещё до того, как из шва потянуло гнилью. Ящик стоял у нас в трюме и теперь, под парусиной. Я зачерпнул ложкой спирту и поднёс к свече. Спирт вспыхнул синим и горел ровно, пока не выгорел почти весь, и на дне ложки осталась одна капля воды.

– Спирт крепкий. Меняли его, мути нет.

Я присел, чтобы видеть срез у самого дна, сквозь стекло. Шея была отнята ровно, на ладонь ниже кадыка. Кожу по срезу завернули внутрь и сшили шёлком, стежком мелким и частым, и из шва торчали концы лигатур, которыми перед тем перевязали сосуды. В веках и у крыльев носа под кожей шли тонкие красные жилки, налитые туго, до самых мелких ветвей. Живая кровь так не стоит, и мёртвая тоже. Сосуды налили красным воском из шприца, через трубку, вставленную в сонную артерию, и налили умелой рукой.

– Колоши так головы держат, – сказал от ворот Семёнов, не отнимая щепоти от груди. – На шестах, у себя в селениях.

– Колоши в спирт голов не кладут и сосудов воском не наливают, – сказал я. – И из могилы так не выходят. Так готовят в анатомическом театре, ваше высокоблагородие. Это препарат. Из собрания.

Веки были полуприкрыты, и под ними блеснуло стекло. Глаза ему вставили стеклянные, карие, и вставили так, что смотрели они мимо меня, на воду за воротами.

Кто был этот человек, узнать мне было неоткуда.

Два других места вскрыли при свидетелях. В одном, в пакле, в два ряда шли банки поменьше, и в них лежали кисть руки с налитыми сосудами, сердце, рассечённое вдоль, и ещё с дюжину препаратов, которые я после записал отдельно, по строке на банку. В другом лежали позвонки на латунной проволоке, височная кость, распиленная так, чтобы видно было ухо изнутри, и под ними плоский ящик с инструментом. Пилы с трепаном и ножи с костяными рукоятями, и на всех ярлыки, писанные по-латыни. Нумера на ярлыках, какие я успел посмотреть, были затёрты, и от бумаги пахло скипидаром. На банках по краю этикеток лак был соскоблен ножом, полосой.

Семёнов листал свои росписи второй раз и божился ими, водя пальцем по строкам.

– Такого прихода у нас нет, ваше высокоблагородие. Ни в прошлый год, ни в позапрошлый. Хоть всю контору переройте.

– Ваше высокоблагородие, – сказал я. – Прошу полной описи. Каждый предмет отдельно, при свидетелях, с подписью.

Головнин поглядел на банку, потом на меня.

– Пишите. Опись ведёт лекарская часть. Сколько вам нужно дней?

– Неделю. Ежели на всякий предмет по строке.

– Неделю, – повторил он.

Пестова свели в шлюпку при мне, и конвойный сел с ним рядом. Ящики я закрыл рогожей сам, и к воротам склада Головнин поставил своего часового, со шлюпа.

Жестянку с оспенной материей я в тот же вечер отнёс в погреб при конторе и ключ от него взял себе. Холод там стоял ровный, без мороза, какого ей и надобно. В Кальяо она лежала у меня в самой прохладной каюте, и прохлада та была не чета этой. Я постоял над ней, покуда не замёрзли пальцы.

* * *

Вечером Головнин позвал меня в контору, в комнату, которую отвёл ему Семёнов. Сидел он над конторскими книгами при двух свечах, в сюртуке, застёгнутом на все пуговицы, хотя печь в комнате топили с утра. Под глазами у него легли тени. Дверь он велел притворить.

– Я пришёл сюда ревизовать Компанию, Вершинин, – сказал он, не поднимая головы. – На неё жалуются в Петербурге. На самовластие, на доходы, которых нет в книгах, на то, как здесь обходятся с алеутами. Спрашивать приказчиков я волен всякого. – Он закрыл книгу и положил на неё ладонь. – У Семёнова недостача по бобрам за прошлый год. Спрошу я его про шкуры, и он спросит меня про три места, которых нет ни в одной компанейской книге. Под ними стоит рука моего лекаря. Покуда это не закрыто, спрашивать мне нельзя.

Я молчал. Пальцы у меня ещё пахли спиртом и воском, и я убрал руки за спину.

– Вы знали, что в них? – спросил он.

– Нет, ваше высокоблагородие.

– Я верю. Семёнов не поверит.

– Ящик у ахтерлюка окован той же медью.

– Знаю. Конторские про него не слыхали, и Семёнову слышать незачем. Ящика не трогать. – Он помолчал и постучал пальцем по книге. – Баранов сдал дела в январе, в Ново-Архангельске. Сюда он не приедет. А Кадьяк его земля двадцать восемь лет, и здесь ещё не знают, кому служат. Бумаги у них в порядке. Двадцать восемь лет их писал один человек, по себе.

– А Пестов, ваше высокоблагородие?

– Пестов сидит на шлюпе, под караулом. Сидеть ему, пока опись не кончена.

Он раскрыл книгу и придвинул ко мне. Руки в ней шли разные, год за годом, приказчики менялись, и каждый писал по-своему. Строка же у всех выходила одна и та же, гладкая, и итог в ней сходился всякий раз, до последней шкуры.

Книгу он взял назад.

– Ступайте спать, Вершинин. Завтра у вас приём.

* * *

Ночь я спал в конторской избе, на лавке у печи. Пол не качался, и от этого меня мутило до рассвета. Внутреннее ухо ещё жило на качке и не верило неподвижным доскам. Дважды я вставал и держался за косяк, пока изба не переставала плыть. Утром я шёл к складу, расставляя ноги шире, чем надо, и Прошка за мной шёл так же, и промышленные у вешал смеялись нам вслед.

До приёма я обошёл Павловскую гавань. У воды, ниже конторы, жались казармы промышленных, низкие, с одним окном на десять нар, и из дверей тянуло дымом и мокрой шерстью. За казармами, выше по склону, горбились земляные бараборы кадьякцев, крытые дёрном, и дым выходил из них прямо в крышу, через дыру. Глаза у всех, кто выходил оттуда, были красные. Вешала с юколой шли вдоль всего берега, и рыбой пахло везде, даже у меня на рукаве. Байдарки лежали на гальке вверх дном. Кожа на них была натянута на остов из дерева и кости так туго, что звенела под ногтем. Креольские ребятишки бегали за мной до самой церкви, босые по холодной гальке, а за ребятишками бегали собаки, рыжие и остромордые. Над гаванью поднимались горы, по вершинам ещё в снегу, и холодом с них тянуло даже в полдень.

Под приём мне отвели пустой амбар при конторе. Вакцины никто не просил. Несли то, что носили в себе с осени.

Первыми пришли те из промышленных, кто зимовал на дальних артелях. Дёсны у них были рыхлые, синие у зубов, и зубы шатались у меня под пальцем. Ноги отекали до колен, и у двоих разошлись старые рубцы, затянутые ещё прошлым летом. За ними шли переломы, сросшиеся криво, голень с выгибом наружу и кисть, которую никто не вправлял и которая теперь не сжималась в кулак. У одного на голени сочился свищ, вторую зиму. Глаза у тех, кто ходил за зверем по льду, красные, с гноем в углах, и смотрели они, щурясь, даже в амбаре.

Работал я всё быстрее, и Прошка не поспевал подавать корпию. Следующего я брал, не дав прежнему опустить рубаху. Цинготным я велел варить хвою, ветки, что ни на есть молодые, и пить отвар по утрам, кружку натощак.

– Хвою? – спросил бородатый, с синими дёснами. – Мы не козы, господин лекарь.

– Козы цингой не болеют, – сказал я. – Пей.

Амбар засмеялся, и бородатый засмеялся тоже, прикрыв рот ладонью.

Нарывы я вскрывал, свищ чистил. Глаза промывал остуженной водой с квасцами и показывал, как промывать самим, и до вечера руки у меня пахли гноем сквозь уксус.

– Кто вправлял? – спросил я хозяина кисти.

– Никто, господин лекарь. Сама срослась, к Рождеству. Весло держит, и ладно.

Сломать её снова и сложить я бы мог. Только через неделю он ушёл бы с ней на промысел, в лубке, и срослась бы она хуже прежнего. Кисть я трогать не стал.

К полудню в амбар ввалились Литке с Врангелем, мокрые по пояс, весёлые.

– Андрей Ильич, у Лисянского банка в проливе не там! – Литке встряхнул тетрадью. – На две сажени мельче, чем у него, и на полкабельтова к северу! «Нева» тут всё наврала!

– Не всё, – сказал Врангель. – Мыс у него верный. Промер он клал зимой, в туман, со шлюпки, и лотлинь у него, видно, сносило течением.

– Мыс верный, а банка нет! Они тут на «Неве» полгода зимовали и банку так мимо и положили! Мы её нынче же всю обойдём, до последнего камня!

Следом в дверь заглянул подштурман Козьмин, ходивший с ними на промер. Попросил он у меня мази для гребцов, у которых трескались руки на вёслах, взял горшок, кивнул и ушёл.

Мичманы ушли на промер Чиниатского залива, споря на ходу про банку, и голоса их мне ещё долго было слышно с воды.

На пристани выгружали муку. Распоряжался там квартирмейстер Михеев, человек лет тридцати пяти, с лицом, обветренным до красноты, какая садится на лицо раньше срока. Кули он считал вслух, сбиваясь и начиная сызнова. Лес здешний он знал. Матросам он говорил, какое бревно под настил брать, а какое не брать, и говорил со знанием, какого у прочих на шлюпе не было. Я прошёл мимо и ничего у него не спросил.

* * *

Опись начали на третий день, двадцать второго, в складе, при открытых воротах. Земля к этому дню у меня под ногами встала, и только рука, когда я нагибался к ящику, ещё искала поручень. Писал я на бочке, подложив доску. Скородумов держал свечу и читал мне нумера с ярлыков, где их можно было прочесть. Двое конторских ждали у двери и строку за строкой подписывали после нас со Скородумовым, медленно, выводя по буквам.

«Первое. Банка стеклянная, в обхват, под пузырём бычьим и воском, пузырь надрезан с угла мною, для пробы спирта. В ней голова человеческая, мужская, в спирту, сосуды налиты красным воском, глаза стеклянные. Нумер на ярлыке затёрт».

«Второе. Банка малая, под пузырём. В ней кисть руки правой, мужской, сосуды налиты. Ярлык латинский, нумер затёрт».

К полудню в описи набралось девять строк. Ворота мы держали настежь, чтобы свидетелям было видно руку, и с воды тянуло в них весь день. Пальцы у меня закоченели так, что перо я держал в кулаке, и Скородумов дышал на свои, прикрывая свечу.

Едва я взялся за десятую, из-за мыса показалась партия. Байдарок было десятка три, и шли они одна за другой, не сбиваясь, и вёсла поднимались у всех разом. Передовщик, русский, с бородой, белой от соли, вылез на гальку сам и долго стоял, расставив ноги.

– Девятые сутки в пути, господин лекарь, – сказал он. – Ночуем где придётся, на берегу. Один у меня кровью кашляет. Прочие отогреются. Партия на промысле до осени, а этих я привёл с первой добычей.

Гребцов вынимали из байдарок на руки. Сами они выйти не могли, ноги у них не разгибались. Осматривал я их тут же, на гальке.

Таких плеч я не видел ни у одного марсового. Мышцы бугрились на них от шеи до локтя. Плечо гребца я взял в ладонь и повёл его руку вверх и назад, и сустав пошёл свободно, во все стороны, как не ходит у нас. Мозоли у них лежали там, где у матросов их нет, на ребре ладони и у основания большого пальца. Спины у них были прямые. Колени же, после девяти суток в байдарке, веса не держали, и встать гребец мог, только опершись на весло. Ели они тут же, у огня, сушёную рыбу с нерпичьим жиром, и жевали медленно, глядя в огонь. В той жизни я видел такие плечи у гребцов на реке, у тех, кто гребёт с детства, и считал их породой. Здесь это была работа, двадцать лет весла. Рангоута у них не было никакого, и я, проходивший это море под парусами полгода, смотрел на эти плечи и молчал.

Двоих я отправил в амбар. У одного текло из уха, у другого кашель шёл с кровью, и щёки под загаром горели пятнами. Его я положил отдельно, в углу у окна, и велел Прошке поить больного из его же кружки и кружку ту не мешать с прочими.

К вечеру в амбар потянулись из селений. Шли женщины, с детьми на руках и за руку, шли старики, опираясь на весло, как на палку. Девочка лет шести держалась за ухо и не плакала, только глядела на меня снизу. Старика с гноем в глазах привела старуха, и она же, когда я спросил, где у них сын, махнула рукой в море. Мужчин в силе среди них не было ни одного. Всех угнали на промысел, до осени.

* * *

Головнин третий день сидел в конторе над книгами и спрашивал приказчиков поодиночке, при Муравьёве. Я видел их, проходя мимо крыльца. Выходили они от него красные и в дверях надевали шапку не сразу.

Двадцать третьего был праздник Вознесения, и за опись я сел только после обедни. Лобанов пришёл в склад, когда я писал четырнадцатую строку.

Встал он у ворот с непокрытой головой. Глаза у него были красные, и веки отекли, как отекают после бессонницы. Руку, которой он взялся за косяк, била мелкая дрожь, и он её не прятал. Дыхание я считал по привычке. Шло оно часто, двадцать раз на минуту.

– Три ночи не сплю, Андрей Ильич, – сказал он. – Как глаза закрою, так она на меня и смотрит.

Скородумов поставил свечу и вышел, не дожидаясь, чтобы я его попросил. Конторских я выслал за ворота сам, и Лобанов отошёл вглубь склада, к рогоже.

– Семнадцать лет вожу для Компании, – сказал Лобанов. – Думал, туда табак вожу да железо, назад мех. А возил вот это. Укладывал сам, в Кронштадте, в августе, по описи, и углы у них медью обиты, я ещё тогда подивился, что богато. Я их и подымал. Тяжесть в них ходила и плескалась. Я думал, вино посольское, в соломе.

Про ящик у ахтерлюка я промолчал. Лобанов постоял, глядя на банку под рогожей.

– Половину скажу. Места шли через Кадьяк. Лежать им здесь не велено было. Дальше их должны были отправить туда, где за такое платят по-другому и где русское судно не досматривают.

– Куда?

– Это вторая половина, Андрей Ильич. Её я не скажу. А в Петербурге…

На этом он остановился. Губы у него ещё шевельнулись, и больше ничего.

– Прощения я не прошу, – сказал он погодя. – Об одном прошу. Чтобы в бумаге имя моё стояло не там, где я в складе стоял.

– Обещать не стану, – сказал я.

Он кивнул. Пятнадцать капель опийной настойки я отсчитал ему на ложку тут же, на бочке, и он выпил их при мне и не поморщился.

– Спите нынче, Пётр Севастьянович.

– А писаря куда? – спросил он уже в воротах.

– Решать капитану.

Ушёл он, держась ближе к стене.

Вечером я передал Головнину слова Лобанова, как они были сказаны. Он выслушал и ничего не записал.

Потом я съездил на шлюп перенести цепь на новое звено и вернулся на берег затемно.

* * *

Семёнов заходил в склад по утрам, глядел на опись через моё плечо и уходил, вздыхая.

– Мне бы склад под рыбу, господин лекарь, – сказал он двадцать четвёртого. – Юкола мокнет. Вы бы поскорее писали.

– Пишу, как велено. По предмету на строку.

– Капитан приказчиков моих который день спрашивает, – сказал Семёнов, глядя на рогожу. – По книгам у нас всё сходится, до шкуры. А этих мест в книгах нету, и чьи они, не мне знать. Чья подпись, с того и спрос, я так разумею. – Он поглядел на часового у ворот и прибавил тише: – Склад-то мой. Двенадцатый год мой. А ключ нынче у вас.

Ответа он ждать не стал и дверь за собой притворил плотно.

Литке с Врангелем ходили на промер четвёртый день, и банок, положенных у Лисянского не там, у них набралось уже три. Опись в тот день шла по третьему месту. Скородумов читал нумера, я писал, и на двадцать первой строке он меня остановил.

– Не так, вашбродь.

Я писал «Пила ампутационная, рукоять костяная. Нумера нет». Место под нумер на ярлыке было чистое, и скипидаром от него не пахло.

– Нумер затёрт, – сказал он и поднёс свечу к ярлыку. – Вон пятно, и бумага по краю покоробилась. Дух выветрился, пятно осталось. «Нет» пишут, когда так пришло. Тут он был, и его тёрли.

Прав был он. Я подвинул ему опись и перо, и «нет» он зачеркнул одной чертой и надписал сверху своей рукой «затёрт», буквами, которые стояли всякая сама по себе. Потом расписался рядом и поставил час.

В пакле третьего места Скородумов насчитал гнёзд десять, по числу вмятин. Предметов я вынул из неё девять.

– Десятое пустое, вашбродь. Его тоже писать надо.

– Пустое?

– Вмятина есть, значит, лежало. Что лежало, то и пишут.

Спорить я не стал. Пустое гнездо я записал отдельной строкой, и под ней он расписался первым. Строку эту я перечёл дважды и ничего против неё не сказал.

Свечу он переставил ближе ко мне и спросил погодя, не глядя.

– А на что лекарю это всё писать, вашбродь? Головы да кости. Нам бы живых.

– Подпись моя под ними уже стоит, Владимир Гаврилович. Пусть хоть опись под ней будет верная.

Он кивнул и прочёл следующий нумер.

* * *

В полдень я вышел из склада отогреть пальцы и увидел Жуана на берегу, у компанейской лавки. Матросы со шлюпа меняли табак на камлеи, и креолы торговались с ними. Жуан стоял посерёдке и говорил с теми и с другими, мешая португальские слова с испанскими, русские с теми, каких нахватался здесь за эти дни. Понимали его все.

– Табак bom, – говорил он креолу и показывал на пальцах. – Два камлея нет. Один камлея. Este хороший, матрос не обманет!

Креол в камлее смеялся и хлопал его по плечу, и Жуан смеялся тоже.

Подходить к лавке я не стал и смотрел издали. Ермаков шёл мимо с картовым футляром под мышкой. Жуан, договаривая, отвернулся от него к креолу, и Ермаков прошёл, не повернув головы.

У крайних вешал стояла женщина в русском платке и глядела на склад. Я решил, что ждёт приёма.

К вечеру у меня в описи было тридцать две строки, и под каждой четыре подписи, две из них с часом. Прошка нёс за мной свечу, когда мы в сумерках выходили из склада, и у ворот остановился.

– Вашбродь, а голову эту потом в землю положат? – спросил он. – А то бабы у вешал говорят, без земли она ходит. Ночью, по берегу.

– Ходить ей нечем, – сказал я.

– Вот и бабы говорят, нечем, – согласился Прошка и всё равно обошёл склад стороной.

Вечером Головнин спросил меня на крыльце, сколько строк.

– Тридцать две.

– Семёнов спрашивает, скоро ли, – сказал он. – Спрашивает третий раз.

* * *

В субботу, двадцать пятого, опись перевалила за сорок строк. После полудня я застал Тихонова у вешал, с папкой на колене. Та же женщина в платке была и сегодня на своём месте, с краю.

Рисовал он здесь пятый день, с утра до темноты, и ел, по словам кока, раз в день, когда принесут. Листы он показал мне сам, едва я подошёл. На верхнем стоял охотник в камлее из кишок морского зверя, и камлея блестела у него так, что хотелось тронуть её пальцем. Под ним сидел старик в деревянной шляпе с длинным козырьком, резной, с бисером по краю и с усами сивуча, торчащими назад. Гавань он рисовал с горы, со шлюпом на якоре, и вешала с юколой во весь берег. На последнем листе лежала байдарка в разрезе, со всеми её рёбрами, и в ней сидел гребец так, как сидели те, из партии.

– Старик мне полдня сидел, – сказал Тихонов и тронул пальцем шляпу на листе. – Снять её не дал. Говорит, без шляпы он не охотник. Я ему табаку отсыпал, так он ещё и показал, как в ней от солнца щурятся.

Линия у края не заваливалась ни на одном листе.

– Здесь мне хорошо, Андрей Ильич. Здесь всё стоит и ждёт, покуда я нарисую.

Подписать он попросил тут же. Подписывал я стоя, приложив лист к его папке, и против числа ставил час. Тихонов смотрел, как я пишу, и не торопил.

Смотрел я листы дольше, чем собирался, и молчал. Чем он закончит, я теперь помнил. Над этими листами строка эта ко мне не шла.

* * *

Письмо пришло в тот же день, с компанейским галиотом из Петропавловской гавани. Шло оно через Охотск, и имя моё на пакете было писано рукой Маршалла, крупно и угловато.

В Лиму и в Петропавловскую гавань Маршалл писал разом, и который пакет дойдёт, тот и ладно. Письмо было то самое, лимское, слово в слово, с хасларскими числами и с трубкой для тучных к Рождеству. Под ним лежал второй лист, сложенный вчетверо.

Почерк я узнал по первой строке. «Неделя пятая. Кемп кашлял четыре дня». Неделя шестая, лампа, рожа после разрезов, семь случаев на двадцать два. Всё это я читал в Кальяо в ту ночь, когда сидел над Мокеевым. Нового в листе не было ни слова. Ждал я другого и сам не знал чего.

Приписка внизу была та же, рыжеватыми чернилами.

«Отец говорит, что считать недели нет смысла, покуда нет ответа. Я считаю их по субботам, в тот час, когда вы снялись».

Лист я держал за края, и пальцы у меня, тёплые от свечи, оставили на нём два пятна. В лимском листе строка эта шла ровно, как все её строки. Здесь, к концу, она ушла книзу, на волос, на два. Сличать руку я выучился за этот месяц так, что увидел это раньше, чем дочитал. Этот лист она писала вторым, после лимского, и к концу у неё устала рука.

Её субботний час приходился здесь на пятницу, к полуночи. Вчера в этот час я спал над описью и пропустил его в первый раз с тех пор, как прочёл её приписку.

Галиот уходил назад, в Петропавловскую гавань, во вторник. Ответ я начал в ту же ночь, и первая строка далась мне легче всех, что я писал ей с Портсмута.

* * *

В воскресенье, двадцать шестого, меня разбудил колокол. Был он невелик и бил часто, и звук его уходил над водой к шлюпу. Промышленные шли в чистых рубахах, кадьякцы в парках из птичьих шкурок. Головнин с офицерами поднялся к церкви от пристани.

Утром, ещё до обедни, у вешал мальчишка лет двенадцати распорол себе ладонь ножом, которым пластали рыбу. Порез я промыл водой из своей фляги, свёл края и завязал, и он смотрел на меня, не мигая, и руку не отнимал.

– Больно? – спросил я.

– Нет, – сказал он по-русски и сморщился, когда я затянул узел. Рубаха на нём была синяя, с чужого плеча, рукава подвёрнуты до локтя.

Женщина в платке смотрела на нас издали.

После обедни я спускался от церкви мимо вешал. Женщина стояла у крайних, там же, где стояла вчера и позавчера. Я замечал её трижды и считал, что она ждёт очереди на приём и не решается войти. Креолка лет тридцати пяти, в русском платке и в торбасах из нерпичьей кожи. Больной она не была, это я видел по тому, как она стоит и как держит голову.

– Вы лекарь с корабля, – сказала она по-русски, чисто и правильно, по выучке.

– Лекарь.

– С корабля все на берег сходят?

– Кто по службе, сходят. Кто на вахте, остаются.

Она помолчала, глядя на шлюп в гавани.

– А есть у вас на корабле Михеев? Ефим Михеев. Чина его я не знаю. Он тогда матросом был.

– Есть, – сказал я. – Квартирмейстер.

Она кивнула так, будто это было ей всё равно.

– У меня сын, – сказала она тем же голосом, каким спрашивала про вахту. – Тринадцатый год ему. Вон он, на вешалах, третий слева, в синей рубахе. Вы ему нынче утром руку смотрели.

Я посмотрел на вешала. Мальчишка с завязанной ладонью стоял третьим слева и снимал юколу здоровой рукой, прижимая больную к боку.

«Нева» стояла здесь в пятом году, зимой и весной.

– Это его сын, – добавила она. – Но он об этом не знает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю