444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Алмазов » Начало пути (СИ) » Текст книги (страница 4)
Начало пути (СИ)
  • Текст добавлен: 29 августа 2026, 06:30

Текст книги "Начало пути (СИ)"


Автор книги: Игорь Алмазов


Соавторы: Алексей Аржанов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)

Глава 4

Я открыл дверь и зашёл в «Якорь». Зал был полон. Вдоль стен тянулись длинные столы, на них стояли сальные свечи, а за столами плотно сидели люди. Стучали кружки; у дальней стены бранились над костями. Я стоял у порога и оглядывался, пока ко мне не подлетел половой, здешний слуга при столах, в белой рубахе и с полотенцем через плечо.

– Вам кого, сударь?

– Меня ожидает Евграф Саввич.

– Как же, как же, – он согнулся и повёл рукой в глубину зала. – Пожалуйте наверх, в кабинете ожидают.

Кабинет – отдельная комната для чистой публики. Это слово я тоже знал по книгам прошлой жизни. Прятаться от общего зала за отдельной дверью во все времена любили одни и те же люди.

Два века спустя эта же привычка никуда не денется.

Я двинулся за половым, и тут меня окликнули.

– Вашбродь! Андрей Ильич!

За угловым столом сидели трое наших, с «Камчатки». Щербатого я узнал сразу, двух других помнил в лицо. Видел их на палубе. Им выдали отпускные, так что они были при деньгах. Перед ними стоял штоф и дымились миски с чем-то съестным. Щербатый матрос смотрел на меня весело и удивлённо, и в этом удивлении читался весь его немудрёный вопрос. Подлекаря, стало быть, наверх зовут, к барам.

Я кивнул им, а они мне. Половой уже поднимался по лестнице, и я пошёл следом, спиной чувствуя три взгляда до самой верхней ступени.

Как это назовут завтра на баке, я понял ещё на середине лестницы. Но поздно уже что-то менять, остаётся дальше идти.

На третьей ступени я замер. Тело помнило эту лестницу. Я вдруг поймал новое воспоминание своего предшественника. Тот же подъём, свеча полового впереди, хмель в голове и холодок под ложечкой. Прежний Вершинин здесь бывал и не раз. Ладони у меня вспотели. Я вытер их о сюртук и пошёл дальше. Хоть какая-то польза от прежнего хозяина тела.

Подобной реакцией он подсказывает мне дорогу.

Кабинет оказался невелик. Стол под белой скатертью был накрыт на двоих, в шандале горели свечи, у окна стояла конторка. Евграф Саввич поднялся мне навстречу. Я обратил внимание на его дыхание. Короткое, прерывистое. Ему явно тяжело давались резкие движения.

– Андрей Ильич, – он улыбался мягко, по-домашнему. – Радость-то какая. А я, признаться, гадал, придёте ли.

– Пришёл, Евграф Саввич.

– И славно, что пришли. Садитесь, голубчик. Отужинаем.

Я сел напротив и, пока он усаживался, быстро его осмотрел. Веки у Евграфа Саввича набрякли, кожа отдавала землистым цветом, а правая рука привычно легла на бок, чуть ниже рёбер. Сердце у него работало плохо. Я сразу это определил. В прошлой жизни я отправил бы его из этого кабинета прямиком в кардиологию. Здесь я молча положил себе на тарелку кусок пирога.

Он разлил вино по двум рюмкам, а свою отставил в сторону. К ней он за весь вечер так и не притронулся. Это я отметил про себя особо. Пить ему было нельзя, он про то знал.

– За знакомство, Андрей Ильич.

– Я на службе, Евграф Саввич. Прощения прошу.

– Экой вы строгий стали, – он с удовольствием покачал головой. – А ведь это славно, голубчик. Мне человек строгий и надобен. Пьяницу я бы и звать не стал.

Он принялся за еду, ел неторопливо, аккуратно, и говорил о пустяках. Про погоду и про кронштадтскую дороговизну. Про гостинец он вспомнил ровно тогда, когда я потянулся за квасом.

– Корзинку мою, сказывают, вы больным отдали. – Евграф Саввич поднял на меня глаза. – До последнего сухарика. Похвально, Андрей Ильич. Сердце у вас доброе.

Сказывают. Донесли уже, хотя это только с утра было. Я отметил это для себя и промолчал. Кто донёс, значения не имело, важно было, что доносят быстро.

– Вы ведь не корзинку обсуждать меня звали, Евграф Саввич.

– Не корзинку, – он легко согласился, отёр губы салфеткой и потянулся к конторке. – Дело у меня к вам маленькое. А допрежь дела поглядите вот на это, чтобы разговор наш шёл ровнее.

На скатерть передо мной лёг лист. Я развернул его к свече.

Писано было вкривь, спотыкливо, и руку эту я узнал. Той же рукой в моём сундучке была надписана тетрадка с лекарскими прописями.

«Я, нижеподписавшийся, подлекарь Андрей Ильин сын Вершинин, получил от подателя сего сто двадцать рублей ассигнациями.»

А ниже, тем же спотыкливым почерком, было написано главное.

«Обязуюсь доставлять означенному подателю уведомления о делах и лицах, кои укажет он сам, а буде не исполню, волен он взыскать с меня долг по всей строгости закона.»

Подпись. Июнь месяц сего года.

Я прочитал внимательно, не торопясь. Страшна была не расписка, страшен был второй абзац. Прежний Вершинин продал не долг, он продал себя в службу этому человеку.

Взыскать по всей строгости, это я сам для себя перевёл легко. Долговая яма. Про неё я тоже читал ещё в прошлой жизни. Несостоятельного должника сажали под замок, и сидел он там, покуда кредитор исправно платил за его прокорм. Кормовые деньги были невелики, и человек с достатком мог держать должника в яме годами. Евграф Саввич мог платить долго.

– Узнаёте руку? – ласково спросил он.

– Узнаю.

– Вот и славно. – Лист вернулся в конторку, и ключик повернулся дважды. – Стало быть, и толковать нам просто. Услуга моя маленькая, Андрей Ильич. Вы человек при лазарете, грамотный, глаза у вас на месте. Ведите себе тетрадочку. Что Василий Михайлович о Компании говорить изволит. Кто к нему с берега жалует и с чем. О чём господа офицеры в кают-компании толкуют, когда про колонии речь заходит. В портах к вам подойдут, скажут от меня поклон. Тетрадочку отдадите, новую заведёте.

Вот и вся его услуга. Соглядатай при капитане, купленный в рассрочку, за сто двадцать рублей чужого мне долга.

– Я под запретом, Евграф Саввич, – ровным тоном сказал я. – К больным меня не допускают. К капитану тем паче. Писать мне будет нечего.

– Полно вам, голубчик, – он даже руками всплеснул. – Запрет ваш, сказывают, не сегодня-завтра снимут. Завтра у вас, слышал я, день значительный. В полдень.

Он знает и про это. Откуда я выяснять не стал. Вопросом я показал бы, что укол дошёл, – ему же того только и надобно.

– А ежели писать всё одно будет нечего? Капитан со мной о Компании говорить не станет. Я ему не собеседник, я подлекарь.

– Пишите, что есть, – он подвинул мне блюдо с пирогом, с обманчивой заботой. – Мне, Андрей Ильич, и малое годится. Из малого большое складывается. А чтобы дело наше не откладывать, начнём нынче же. Скажите мне, голубчик, о чём вас вчера Василий Михайлович расспрашивал. Вы ведь у него в каюте побывали, эдакая честь для подлекаря.

И про каюту знал. Я смотрел на его аккуратно сложенные руки и одновременно решал в уме новую задачу. Соврать нельзя. Враньё он проверит и поймает меня на нём, поэтому и спрашивает о том, что знает сам. Промолчать тоже нельзя, это приведёт к долговой яме. Оставался третий вариант, и я его выбрал.

– О матросе расспрашивал, которому ногу перебило. Лекарь меня списать просит, а капитан положил поглядеть ногу сам. Тем и кончилось. Грозил, что второй раз на меня времени тратить не станет.

Я сказал правду до последнего слова. И эта правда мне ничего не стоила, потому что к вечеру её знала уже половина рейда.

– Вот видите, как оно просто, – Евграф Саввич кивнул. – И язык не отсох, и душа цела. Так и станем жить, Андрей Ильич.

Я смотрел, как он кивает, и понимал, что экзамен я сейчас сдал. Только вот кому и на что разбирать предстояло уже не здесь.

– А расписку когда назад получу?

– Экой вы скорый, – Евграф Саввич засмеялся тихим смехом и тут же посерьёзнел. – Послужите, голубчик. Компания добро помнит. И худо, к слову сказать, тоже помнит, так уж у неё память устроена.

Я глядел на него через стол и видел разом двоих. Ласкового старика, который подкладывает пирог. И человека, который будет платить кормовые деньги столько лет, сколько понадобится. Оба смотрели на меня светлыми спокойными глазами, и оба никуда не торопились.

И при этом я знал, что оба пытались меня использовать.

– Мне подумать надобно, Евграф Саввич.

– Думайте, Андрей Ильич, думайте, – он поднялся проводить меня, и дыхание его опять поспевало за ним с трудом. – Думать я никому не запрещаю. Мне ведь от вас, голубчик, и подписи новой не надобно.

У самой двери он приостановился и договорил тем же ласковым голосом.

– Ваша подпись у меня уже есть.

Я шёл вниз по скрипучей лестнице и думал про запертую конторку. А ещё думал про болезнь Евграфа Саввича, которую я сегодня увидел. Когда-нибудь это знание может оказаться дороже его бумаги.

* * *

Гребец дремал у причала, уронив голову на грудь, и проснулся, едва я ступил на сходни. Обратно мы шли уже в темноте. Вода стояла чёрная, гладкая, огни Кронштадта уходили за корму, а впереди понемногу вырастали мачты «Камчатки» с якорными огнями.

Я сидел на банке и обдумывал разговор, как в прошлой жизни обдумывал собранный анамнез. Чего он хочет? Уведомлений. Чем держит? Бумагой и ямой. Чего у него нет? Спешки. Он будет ждать и подкладывать пирог, покуда я сам не понесу ему злополучную тетрадку.

Значит, тетрадка будет.

Я поймал эту мысль и хорошенько её обдумал. Тетрадь я вести стану, и стоять в ней будет чистая правда. Что капитан о Компании говорит редко и скупо. Что офицеры толкуют о жалованье и о бабах, а про колонии вспоминают в неделю раз. Что о делах Компании на шлюпе говорят то же самое, что кричит вся кронштадтская набережная. Такой правды можно отсыпать хоть пуд, убытка от неё никому. Пусть читает.

Но предавать капитана и команду я точно не стану. Пока лишь буду делать вид, подыгрывать. А дальше – будет видно.

У трапа я доложился вахтенному, явился, мол, из увольнения в срок. Тот зевнул и махнул рукой.

Одно я понимал ясно, спускаясь на жилую палубу. Малым Евграф Саввич не наестся. Сегодня это была просто тетрадка. А вот что попросят в портах, узнаю уже в портах. Однако до портов ещё дожить надо было. Всему своё время.

* * *

На жилой палубе все спали. У трапа коптил фонарь, и в его свете я видел ряды подвесных коек. Я шёл к своему углу медленно, пригибаясь под койками, и впервые глядел на этот корабль так, как мне и положено было глядеть.

Глазами врача, который останется с этими людьми один на один посреди океана.

Вода в бочках, которую я пробовал днём, уже отдавала деревом и затхлостью, а мы ещё стояли на рейде. Через месяц она зацветёт. Солонина в трюме, твёрдые сухари, теснота и сырость кругом. Поветрия ходят по такой палубе, как огонь по сухой траве. Сначала – гнилая горячка с кровавым поносом, а на долгом переходе – и цинготная болезнь. В моей прошлой жизни у каждой из них было своё имя, и почти против каждой было средство. Здесь средством был я один, но мне было запрещено прикасаться к пациентам.

Под настилом что-то прошуршало. Крысы, разумеется. Полный набор любого судна.

И тут же, между двумя рядами коек, ко мне пришла простая мысль. Евграфу Саввичу нужна тетрадка. Что ж, тетрадок будет две. Одну я буду писать ему, с правдой, которая ничего не стоит. А вторую себе, и вот в ней я стану писать то, что вижу на этой палубе. Воду, солонину, сырость, тесноту, каждого больного и каждого, кто болезнь свою прячет. У такой тетради цены пока нет. Но я знал по прошлой жизни, чем заканчиваются плавания, где подобных записей не вёл никто.

Со второй тетради я и начну. Сегодня же.

Я добрался было до своего угла, и тут в глубине палубы закашлялся человек.

Я замер с сюртуком в руках и вслушался. Кашель шёл из самой глубины груди, глухой, долгий, с надрывом на конце. Такой кашель за неделю сырости не наживают, его копят в себе месяцами. Ко всему прочему кашлял он в тряпку или в рукав. Глушил себя нарочно, не хотел, чтобы его слышали.

Кашель оборвался разом, на половине толчка, и резко стало тихо. Только храп с соседних коек и крысиная возня под настилом. Я стоял и ждал, но больше из темноты не донеслось ничего.

Разглядеть кашляющего было нельзя. Койки висели одна к одной, фонарь остался у трапа, дальний угол тонул в темноте целиком. Я запомнил само место, у смолёной бухты каната, и сосчитал койки от борта, сколько сумел.

До подъёма оставалось часа три. Я лёг, закрыл глаза, и почти сразу уснул.

* * *

Поднялся я ещё до побудки. Трёх часов сна мне вполне хватило, в прошлой жизни частенько довольствовался ими на дежурствах.

Обнаружил, что бухту каната за ночь перетащили, и теперь было не узнать, кто в темноте кашлял. Буду наблюдать дальше.

Добрался до лазарета и первым делом велел Прошке отдраить решётку люка. Свежий воздух пошёл вниз вместе с утренним холодком, и Фёдоров на койке завозился и открыл глаза. Жар не вернулся, отлично.

– Резать не будут, вашбродь? – спросил он первым же делом.

– Не будут. Лежи и шевели пальцами, как учил. Склянки отобьют, начинай счёт, по сту раз.

Он засопел и стал шевелить пальцами. Прошка таскал воду, и мы умыли больного и сменили рубаху на чистую. Под спину я велел подложить скатанную парусину, чтобы сидел повыше. Пальцы на больной ноге ему было велено держать поверх одеяла, на виду.

За этим занятием нас и застал Иван Иванович.

– Балаган строите, Вершинин. – Он стоял у трапа и глядел на гребень в руках Прошки. – Капитану нога надобна, а вы ему рубаху чистую кажете.

– Рубаха делу не помешает, Иван Иванович.

Он не ответил и прошёл к своему столику. А я про себя усмехнулся. Половина врачебного дела во все века строилась на внешнем виде больного. Чистый, прибранный, глядящий смело больной кажется судье вдвое здоровее. В прошлой жизни перед комиссией из министерства у нас драили отделение ровно так же, до гребня и свежих наволочек. Комиссии менялись, порядок оставался.

Прошку я отвёл к аптечному шкафу и спросил тихо, как при капитане стоять положено. В прошлый раз я разговаривал с капитаном, нахватавшись знаний из разговоров на палубе. Сейчас важно было не опозориться.

Прошка гордо поднял нос, довольный, что ему задали столь важный вопрос.

– Наперёд капитана не говорить, вашбродь. Спросят, тогда отвечайте, коротко и во весь голос. Руки по швам, глядеть смело, в глаза. Мяться пуще всего нельзя, Василий Михайлович мятых страсть не любит.

Так я и поступал во время нашего первого разговора. Просто теперь я знал больше.

– Понял, Прошка, спасибо.

– Ещё кой-чего есть, – тот оглянулся. – Сказывают, в прошлом плавании капитан так списывал кого-то на берег уже. Строг он, Андрей Ильич.

Запомним. Во весь голос я хорошо умел говорить. Остальное принял к сведению. Порядок здешний я учил, у кого придётся, и Прошка в этой школе был у меня первым учителем.

* * *

Ровно в полдень над головой ударили склянки, и по трапу застучали шаги.

– Смирно у меня тут, – негромко сказал Головнин, и лазарет замер.

Он спустился, пригнувшись под бимсом, за ним сошёл Иван Иванович. Два фонаря я с утра велел подвесить над койкой, и свет ложился на больного ровно. Капитан огляделся, отметил и фонари, и чистую рубаху, и Прошку со сжатыми по швам ладонями, и ничего на это не сказал.

– Докладывайте, Иван Иванович.

– Матрос первой статьи Фёдоров, – лекарь говорил ровно, как положено. – Перелом голени, вправлен и уложен в лубки, нынче четвёртый день. Рана чиста, гнилого духа не имеет, отёк спадает. – Он помолчал и договорил тем же голосом. – В ночь на вчерашнее был у больного сильный жар. К утру сошёл потом. Нынче жара нет.

Честно. До последнего слова, включая жар. Откуда он узнал, было мне неизвестно, но факт оставался фактом. Другого я от него и не ждал.

– Жар, стало быть. – Головнин повернулся ко мне, и взгляд у него был вчерашний, экзаменаторский. – А вы мне живую ногу сулили, Вершинин.

– Нога живая, ваше высокоблагородие. Извольте поглядеть сами.

Иван Иванович размотал повязку, свои вчерашние узлы, один к одному. Под лубками и корпией открылась нога, и я глядел на неё вместе со всеми. Отёк спал заметно. Кровоподтёк отцветал по краям в жёлтое, рана лежала сухая, с чистыми спокойными краями.

– Пошевели пальцами, – велел я Фёдорову.

Пальцы зашевелились, все пять, розовые и тёплые. Фёдоров старался так, что дрожало одеяло. Я тихо выдохнул через нос.

Головнин наклонился к самой ноге. Поглядел близко, долго, потом потянул носом, не побрезговал. Человек, который один раз уже обошёл весь свет, гнилую рану знал не хуже лекаря.

– Антонов огонь я видал, – сказал он, разгибаясь. – Дух от него иной. Откуда же жар был, коли нога чиста?

– От простуды, ваше высокоблагородие. Фёдорова в день увечья окатило у борта, и он до вечера отстоял в мокром. Грудь застудил, оттого жар и поспел на третий день, а к утру сошёл потом, как простудному жару и положено. Антонов огонь так не отпускает. При нём жар, что ни час крепчает, рана чернеет, дух от неё тяжёлый. Ничего этого здесь нет.

– Так ли, Иван Иванович?

Лекарь немного помедлил с ответом.

– Жара нынче нет, – повторил он. – Рана чиста.

Больше он не прибавил ничего. А ведь мог. Про чужие узлы на повязке, про то, кто ходил за больным ночами. Он явно всё это знал. Один такой вопрос при капитане, и полдень мой повернулся бы совсем иначе. Я ждал этого вопроса, стоя у шкафа. Вопроса не последовало. Иван Иванович глядел на рану и молчал, и молчание это я приметил отдельно.

– Ходить когда станет?

– Недель через шесть, коли срастётся ровно, – ответил лекарь.

– Служить хочешь, Фёдоров? – вдруг спросил капитан, наклонив голову к больному.

– Рад стараться, ваше высокоблагородие! – гаркнул Фёдоров лёжа, во всю грудь, так что Прошка вздрогнул у шкафа.

На лице Головнина мелькнула короткая улыбка на один миг.

– Познания ваши, Вершинин, откуда? – Он выпрямился и снова глядел на меня сверху. – Лекарь пишет, курса вы не кончили и от ножа чувств лишались.

Вопрос этот я ждал со вчерашнего дня и легенду собрал заранее, из полуправды, которую не поймать.

– При госпитале служил, ваше высокоблагородие, покуда учился. К ножу слаб оказался, правда. За то в лекари и не выпущен. А глядеть за больными и ходить за ними слабость не мешала. Ну и книги читал, какие мог достать.

– Книги, – уронил Иван Иванович себе под нос, и презрения в этом слове поместилось на целый рапорт.

– Книги делу не помеха, коли при них руки есть, – сказал Головнин, и лекарь смолк. – Слушайте оба. Ногу оставить. Фёдорова лечить до полного выздоровления. Вас, Вершинин, к лазаретной работе допускаю. Под началом и надзором Ивана Ивановича, всякое лечение с его ведома. Самовольства не потерплю. Раз узнаю, спишу тем же днём. – Он повернулся к лекарю. – А вы его к делу употребите. Впереди океан, больных на всех достанет.

– Слушаюсь, – сухо сказал Иван Иванович.

У трапа Головнин задержался и договорил, уже не оборачиваясь.

– Испытание ваше кончилось, Вершинин. Началась служба.

Шаги простучали вверх и стихли. И я позволил себе перевести дух. Прошка сиял во весь рот и тёр ладони о штаны. Иван Иванович молча собрал инструмент, молча перевязал ногу заново и у выхода бросил через плечо.

– Балаган свой приберите.

И вышел. Фёдоров глядел ему вслед, потом на меня, и губы у него поехали.

– Вашбродь…

– Отставить, – сказал я. – Лежи и шевели пальцами. С тебя счёт, по сту раз.

Полдень мы выстояли. Слово «допускаю», сказанное при лекаре и при больном, весило больше всех бумаг, какие обо мне написали за эту неделю. Об остальном я решил думать после.

* * *

К вечеру про ногу знал весь шлюп. Как расходится слух по кораблю, я уже понимал. Очень быстро, если говорить кратко.

Началось с малого. Фёдоров, отсчитав свои сто раз, замялся и попросил, глядя мимо меня.

– Вашбродь… Грамоте я не разумею. Настёне бы отписать, покуда стоим. С оказией уйдёт.

Я достал лист и перо, сел на сундук и принялся за письмо. Диктовал Фёдоров мучительно, с передышками, кланялся по очереди всей родне и под конец совсем завяз во вранье.

– Пропишите… – он поглядел в потолок. – Пропишите, что хожу в мундире. И что кормят тут сытно.

В мундире так в мундире. Захочет, доживёт и до мундира. Я дописал, прочёл ему вслух, и он внимательно выслушал.

Потом, уже на палубе, ко мне подошёл боцман. Встал рядом у борта, поглядел на воду и тихо проговорил:

– Дозвольте слово, Андрей Ильич.

По имени-отчеству. Я отметил это про себя. По всем неписаным правилам флота суровый унтер-офицер из бывших рекрутов должен был назвать меня либо сухим «господин подлекарь», либо вовсе по-простецки. То, что Евдокимов перешёл на имя-отчество – высочайшая степень уважения, которую только мог выказать флотский ветеран за ногу своего марсового.

На этот раз я вспомнил, как его зовут. В записках Головнина он значился как Герасим Евдокимов. Главный боцман шлюпа, хозяин палубы и всей матросской артели. Человек, отвечавший за такелаж, паруса, дисциплину и, по сути, за то, чтобы эта трёхмачтовая махина не развалилась в шторм.

Неясно только, чего это он вдруг решил ко мне так по-особенному обратиться? Вероятно, помощь какая-то нужна.

– Плечо у меня, правое. – Он повёл этим плечом, скупо, привычно пряча движение. – Кости к погоде ноют, дело стариковское. А тут рука по ночам мертветь стала, до локтя. Тали тяну, и пальцы не чуют. Поглядели бы, коль время будет. Только Иван Иванычу про то знать без надобности, у него своих забот полно.

Я поглядел, как он держит руку, как бережёт замах. Плечо, заношенное за сорок лет талей и непогоды. В моё время такое легко можно было вылечить теплом, растираниями и упражнением, и всё это имелось у меня и здесь.

Первый больной пришёл ко мне сам. В обход нового порядка, тихо, чтобы никто другой про это не прознал.

– После вечерней зари приходи в лазарет. Погляжу.

Он кивнул, не поворачивая головы, и пошёл к своим талям. А через десяток шагов, у грот-мачты, меня ждали последствия вчерашней встречи. Там кучкой сидели матросы за починкой парусины, и щербатый матрос говорил нарочно в голос, на всю кучку.

– В «Якоре» вчерась наш лекарёныш с купцом сидел. В кабинете, вишь. Мебель-то кабинетная пошла, с барского стола кушает.

– Корзину-то он больным отдал, – пробурчал второй матрос, не поднимая головы от иглы. – Чего брешешь, Елизар?

– То-то и оно, что отдал. – Щербатый матрос сплюнул за борт. – Хитёр.

Меня они видели, и говорилось всё это тоже для меня. Я прошёл мимо ровным шагом, не поворачивая головы. Останавливаться и оправдываться было хуже всего, оправдываться на палубе значит проиграть вдвое. Прошка, увязавшийся следом, тут же зашептал мне в спину.

– Елизар Наумшин это, вашбродь. Он завсегда так, поперёк всех. Вы не слушайте.

Наумшин, значит. Я запомнил фамилию. Не для счётов, а для полной картины. Евграфу Саввичу вчерашний вечер обошёлся даром, а я работал на него до сих пор. Корзину я отдал, в кабинет сходил сам, и теперь одно тянуло вниз то, что вытянуло вверх другое. Признание и подозрение пришли ко мне в один час, и с этим предстояло жить.

Отвечать я собирался, как отвечал всегда. Делом и временем. Другой монеты у меня на этом корабле пока что не было.

Вечером, когда лазарет затих и Фёдоров уснул, я выменял у баталера, корабельного раздатчика припасов, две чистые тетради. Разложил их на сундуке, при свече, рядом.

Одна для Евграфа Саввича. Правда, которая ничего не стоит.

Вторая моя. Правда, которой здесь пока не видит никто. Вода в бочках, сырость и теснота, и глушёный кашель из дальнего угла жилой палубы.

Я обмакнул перо, но написать не успел ни строчки. Дверь лазарета дёрнулась, и внутрь юркнул матрос. Хотя ожидал я увидеть боцмана. Тот, видать, ещё не дошёл.

Лица его я с ходу вспомнить не смог – из тех молодых рекрутов, что держатся в тени, таскают канаты и боятся каждого взгляда офицера. Вот только выглядел он странно: бледный, как полотно, с безумными глазами, втянув голову в плечи.

– Ты чего тут шмыгаешь? – я отложил перо. – Заболел, что ль? Садись.

Он не сел, остался стоять, дико оглядываясь на занавеску.

– Господин подлекарь… – зашептал он, подавшись вперёд и судорожно цепляясь за край стола. – Вы меня за дурака не сочтите. И Иван Иванычу не сказывайте! И капитану пока не сказывайте… Но «Камчатке» плыть нельзя!

Он сделал паузу, переволакивая дух. Я видел, как у него дёргается жила на шее, и счёл про себя: пульс частил, ударов сто десять, не меньше. Парень был напуган по-настоящему, прямо до панической атаки.

– Не дойдёт она, – выдохнул он. – Мы утонем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю