444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Алмазов » Начало пути (СИ) » Текст книги (страница 22)
Начало пути (СИ)
  • Текст добавлен: 29 августа 2026, 06:30

Текст книги "Начало пути (СИ)"


Автор книги: Игорь Алмазов


Соавторы: Алексей Аржанов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)

Глава 23

Я стоял на трапе и соображал очень быстро.

Тетрадей у меня две, и лежат они в одном сундуке. Первая для Евграфа Саввича, вторая моя. Обе в чёрном переплёте, обе одного размера, и с трёх шагов, при одной свече, различить их нельзя никак.

Значит, надо было спуститься и посмотреть, что у него на коленях.

И спуститься так, чтобы он не подумал, будто я опасаюсь этой ситуации.

– Антон Григорьевич.

Новицкий не вздрогнул и не захлопнул тетрадь. Он поднял голову и поглядел на меня совершенно спокойно, будто читать чужие записи из чужого сундука было делом обыкновенным.

– Явились, – сказал он. – Садитесь.

Я спустился и сел напротив, и краем глаза увидел то, что мне было нужно.

Страница была исписана короткими строчками.

Это первая.

В моей медицинской тетради строчки идут длинные и с обрывами, потому что я пишу наблюдения, а их коротко не запишешь. А для Евграфа Саввича я писал списком, по пунктам, как пишут донесения.

Ну и слава богу.

Впрочем, легче мне стало ненамного, потому что вторая лежала в том же сундуке, дюймах в трёх от его локтя.

– Я взял вашу тетрадь, – сказал Новицкий. – Без спроса. Знаю, что нехорошо.

– Отчего же взяли?

– Оттого, что искал журнал наблюдений за Федотовым. Вы мне его обещали к нынешнему дню, а сами полезли в трюм и пропали. – Он положил ладонь на страницу. – Открыл первую попавшуюся тетрадь и стал читать. И, признаться, не сразу понял, что читаю.

Он поглядел на меня.

– Вершинин, что это?

Я помолчал пару секунд.

Врать ему нельзя. Это я усвоил в первый же день и с тех пор ни разу не отступал, потому что он чувствует очень хорошо и второго случая не даёт.

Сказать правду про Компанию тоже нельзя. Капитан велел мне вести эту тетрадь дальше и сдавать её, если потребуют в портах. А канал, о котором знает третий человек, перестаёт быть каналом. Побежать к Головнину за разрешением я не могу, потому что Новицкий ждёт ответа сейчас.

Оставался только один вариант, и я его выбрал.

– Ваше благородие, я вам на этот вопрос отвечать не стану.

Новицкий поднял бровь.

– Вот как.

– Так, – кивнул я. – И объясню отчего, чтобы вы не подумали дурного.

– Объясните.

– Это не моя тайна.

Он молчал.

– Я вам не солгу и выдумывать не буду, – сказал я. – Дела в этой тетради не лекарские и вашей части не касаются вовсе. Вреда от них нет ни кораблю, ни команде, ни вам. Ежели вы прикажете, я пойду к Василию Михайловичу и спрошу у него дозволения вам рассказать. А сам, без его слова, не скажу.

Новицкий смотрел на меня долго.

– Стало быть, капитан знает.

Лишнего я не сказал ни слова, а он всё равно вытащил. Из одной моей фразы про дозволение он вытянул то, чего я говорить не собирался.

– Я этого не говорил.

– Вы сказали, что пойдёте спрашивать у него, – штаб-лекарь усмехнулся уголком рта. – Ежели бы он не знал, вы бы к нему не пошли. Вы бы ко мне пошли и стали врать.

Возразить было нечего.

Он закрыл тетрадь и положил её на сундук.

– Ладно, Вершинин. Я вам верю.

– Отчего?

– Оттого, что человек, который врёт, отвечает сразу, а вы молчали, – Новицкий поднялся. – И оттого, что вы могли соврать красиво и не стали. Это дороже. Только вы имейте в виду одну вещь.

– Какую?

– Я служу уже много лет, – он повернулся ко мне. – И я видел, чем кончают люди, у которых на военном корабле есть тайны, о которых не знает их начальник. Кончают они скверно, и не оттого, что злодеи, а оттого, что однажды им приходится выбирать между двумя долгами.

Я молчал.

– Ежели вам когда-нибудь придётся выбирать, – сказал он, – приходите ко мне прежде, чем выберете. Не после.

И полез наверх.

А я остался сидеть, и в лазарете было очень тихо.

Он не спросил меня ни про известь, ни про журналы, ни про юнгу, ни про косой свет. Опять ничего не выложил из того, что копил месяц.

Зато он сделал другое, и, я думаю, сделал нарочно.

Он положил мне на плечо руку и показал, что уже догадывается о моих тайнах.

* * *

Наутро вторая тетрадь переехала.

Я вынул её из сундука, завернул в промасленный холст и убрал в аптечный шкаф, за банки с ревенем, куда не залезешь, покуда его не отопрёшь.

Ключ от шкафа был у Новицкого, у меня и у Скородумова.

От такой предосторожности толку было немного, и я это понимал прекрасно. Зато я хотя бы перестал держать обе тетради в одном месте, а это первое правило всякого человека, который что-нибудь прячет.

* * *

Первого сентября Балтика пошла к концу.

Не в один час, разумеется, но именно первого числа я заметил, что вода за бортом переменилась.

Цвет у неё стал другой. На рейде и в заливе я видел серо-зелёную и мутноватую, а тут пошла беспокойнее, и волна двинулась иначе.

Я стоял у борта и глядел на это, когда рядом оказался мичман Литке.

– Дивитесь? – весело спросил он.

– Дивлюсь, ваше благородие. Вода другая.

– И будет ещё другая, – мичман облокотился рядом. – Мы с вами скоро в проливы войдём.

– В какие проливы?

Он обернулся ко мне с тем особенным выражением, которое бывает у человека, готового рассказывать про своё дело хоть до утра.

– Пойдёмте-ка. Покажу.

Он потащил меня вниз, в свою каморку, где я уже бывал в июле и куда мог попасть только по приглашению, и развернул карту.

– Вот. Глядите.

Я наклонился поближе.

– Балтийское море, – Литке провёл ладонью. – Оно, Андрей Ильич, есть море закрытое. Кругом суша, и выход из него один: вот тут, между Данией и Швецией.

Палец его ткнул в узкое место на карте.

– И этот выход – не один пролив, а целых три. Вот Большой Бельт, вот Малый Бельт, а вот Зунд.

– Который наш?

– Зунд, разумеется, – он сказал это так, будто иначе и быть не могло. – Зунд, или по-датски Эресунн, самый ходовой из трёх. Через него весь свет ходит, потому что он прямее и лучше промерен.

– А отчего тогда есть другие два?

– А оттого, что Зунд узок, – Литке показал пальцами. – В самом узком месте, у Эльсинора, там от берега до берега мили две, а то и меньше. А у Копенгагена он шире, зато мельче, и там-то и садятся.

Я поглядел на карту внимательнее. Для меня всё это было в новинку и в высшей степени любопытно.

В прошлой жизни я знал эти места по школьному учебнику и по картинкам. Дания и Швеция, узкий пролив, паром, а над ним мост. В моё время через этот пролив построили переход чуть не в десять вёрст: сперва мост, а после тоннель под водою, и по нему шли поезда.

А тут через него ходили под парусами, и ходили с опаской.

– И что же, всякий корабль там проходит?

– Всякий, кто хочет из Балтики выйти, – Литке постучал по карте. – И оттого место это самое хлопотное во всей Европе. Тут тебе и мели, и теснота, и купцов сотнями. Датчане там четыреста лет без малого пошлину брали. И на этой пошлине полстраны кормилась.

– И берут?

– А как же. И нынче берут. Мы, слава богу, военные, с нас не берут.

Он поглядел на меня.

– А вот лоцмана возьмём непременно, – серьёзно добавил он.

– Кого?

– Лоцмана. Человека с берега, который эти воды знает наизусть, – мичман свернул карту. – Тут, Андрей Ильич, всякая мель на своём месте, и каждый год они чуть двигаются. Наш штурман хорош, а лоцман тут родился и ходит тут всю жизнь. Дороже выйдет самим сесть на мель, чем ему заплатить.

Я вышел на палубу и посмотрел на воду совсем другими глазами.

Мы шли к тому месту, где через двести лет встанет мост. Не здесь, где узко, а южнее, у Копенгагена.

А покуда мне доставались мели, пошлина и человек с берега, который знает, где что лежит.

* * *

Первого числа я взялся за воду.

Это было то самое, ради чего я в августе покупал уголь на своё жалованье, и с тех пор три мешка лежали в трюме мёртвым грузом.

Порядок с водой у нас был заведён строго. Бочки расходовали по счёту, по порядку налива, а не какая ближе. Палубы велено было держать сухими и проветривать жилую, и за этим следили злее, чем за чистотой мундиров. К обеду в воду шёл уксус. И всё это шло не от Новицкого и не от шкипера, а сверху: Василий Михайлович на «Диане» просидел два года в плену и три в море и про воду знал больше, чем весь девятнадцатый век.

Так что чинить мне тут было нечего. А вот достроить было что.

Начал я с того, что спустился и попробовал.

Вода на корабле пугала меня куда сильнее солонины. Наливают её на берегу, и стоит она в дереве месяцами. Через две-три недели в ней заводится жизнь: она мутнеет, идёт слизью, начинает пахнуть тухлым, а на поверхности встаёт плёнка. И вместе с ней в человека идёт всё, что там завелось.

Половина поносов в дальнем плавании оттуда.

Я зачерпнул из ближней бочки и понюхал.

Пахло деревом и чем-то ещё: слабо, но отчётливо. А ведь эту наливали в августе, недели три назад, и была она из тех, что грузили последними, в спешке, денно и нощно.

– Арсений Кузьмич!

Баталёр Любушин пришёл и был мрачен.

– Опять вы.

– Опять я, – согласился я. – Понюхайте.

Он понюхал. И, к моему удивлению, не поморщился.

– Ну так и должно, – сказал он. – Она нынче перебродит. Ей срок такой.

– Как это перебродит?

– Дык обыкновенно, – Любушин поглядел на меня уже с тем снисхождением, с каким глядят на человека, который первый раз в море. – Всякая вода в бочке сперва загуляет. Завоняет, замутится, слизь пойдёт. А после отстоится и станет чистая, и стоять будет год. Оно завсегда так. Вы бы, ваше благородие, у любого спросили, вам бы сказали.

Вот тут я на минуту растерялся.

Потому что он был прав.

Я это, оказывается, знал и сам, только знал по-книжному, а он – руками, за двадцать лет. Вода в бочках действительно перебраживает и потом делается годной, и по этой примете моряки её и пили спокойно, и триста лет ходили вокруг света.

Только вот перебраживала не всякая.

Вслух я этого говорить не стал, а сперва посчитал.

– Арсений Кузьмич, а вот скажите: сколько бочек вы за прошлое плавание выкинули?

– Дык… – Он почесал бакенбарду. – Бочек десять было. Совсем зацвели, хоть выливай.

– И списывали их вы?

– Я, кто ж ещё, – мрачно сказал баталёр.

– Ну вот, – сказал я. – Отчего же те десять не отстоялись, а прочие отстоялись? Вода одна, налив один, стояли рядом.

Тут была вся суть, и он это почувствовал раньше, чем понял. Человек не станет чинить того, что, по его мнению, портится от природы. Зато он охотно чинит то, что портится не у всех.

– Дык… бочка виновата, – сказал он наконец медленно. – Оно и правда. Иная бочка воду держит, а иная нет. Мы их так и знаем, худые-то.

– А отчего одна держит, а другая нет?

– А кто её знает.

– Вот и я не знаю досконально, – честно сказал я. – А знаю, что в старом дереве остаётся то, отчего портится новая вода. Промой её хоть трижды, а в щелях сидит. И покуда сидит, вода в такой бочке не отстоится никогда, а будет цвести до самого Рио.

– И чего с ней делать?

– Обжигать изнутри. Не мыть, а обжигать. Тогда старое выгорит, и бочка станет как новая.

Любушин думал долго. Он вообще думал не быстро, но, подумав, держался за своё крепко.

– Это к плотнику, – сказал он. – И это работа.

– Работа. Зато вы к Рио придёте с полными бочками, а не с десятью пустыми и списанными.

Он усмехнулся.

– Ну а второе у вас чего? – спросил Любушин. – Вы ведь с двумя вопросами пришли, я вас знаю.

Я усмехнулся. За полтора месяца он меня и вправду выучил.

– Второе – это уголь.

– Какой уголь?

– Древесный, толчёный. Кладём его в бочку в холщовом мешке. Он вбирает в себя всё, отчего вода портится, и тогда она и перебродит скорее, и слизью не пойдёт.

– Это кто ж такое выдумал?

Вот тут я приготовился заранее и назвал имя.

– Академик Товий Егорович Ловиц, в Петербурге. Он лет тридцать назад доказал, что уголь очищает и воду, и вино, и всё что угодно. Про это в Академии наук печатано.

Тут я не соврал ни в одном слове. Ловиц открыл это в восьмидесятых годах прошлого века, открыл в Петербурге и печатал об этом.

Другое дело, что Товия Егоровича тринадцать лет как нет на свете, а труды его до баталёра Любушина не дошли и дойти не могли.

Зато слово «академик» и слово «Петербург» произвели ровно то действие, на которое я рассчитывал.

– Академик, – с уважением повторил баталёр. – Ишь ты. А много его надо, угля-то?

– Много, – сказал я. – Столько, сколько у меня нету. У меня три мешка, а бочек у вас полтораста. Поэтому положим в те, что похуже, и в те, что пойдём пить первыми.

Он поглядел на меня внимательно.

– Свой, что ли, уголь?

– Свой.

– На жалованье брали?

– На жалованье.

Любушин помолчал.

– Чудно, – сказал он. – Ну ладно.

И тут же сделался деловым, будто у него отняли повод спорить и стало легче.

– Только вы, ваше благородие, вот чего имейте в виду. Я вам этого сам не сделаю.

– Отчего?

– Оттого, что вода казённая и бочка казённая, – ответил он. – Ежели я в казённую бочку суну мешок, а бочка после протечёт, отвечать мне. И обжигать я плотнику велеть не могу, он мне не подчинён. Тут надобен приказ.

– Чей?

– Известно чей. Я доложу шкиперу, шкипер понесёт к Петру Ивановичу, а Пётр Иванович – к капитану. И ежели Василий Михайлович велит, так хоть все полтораста обожжём, и я первый пойду.

– А ежели не велит?

– А ежели не велит, так и не надо, значит, – спокойно сказал баталёр. – Он про воду знает.

Он ушёл, а я остался стоять у бочек и думать, что дела свои я тут вести научился, а вот шагать через голову так и не выучился, да и не выучусь.

Через два дня по шлюпу был приказ.

Бочки, которые пустеют, велено было не мыть, а вычищать и выжигать изнутри, о чём плотнику Качанову иметь особое попечение. В бочки с водою, идущие в расход первыми, класть толчёный уголь в холщовых мешках. Баталёру о состоянии каждой бочки вести особый счёт и по нему докладывать.

Про подлекаря Вершинина в приказе не было ни слова.

Я прочёл его дважды и, признаться, был доволен как никогда в этой жизни.

Потому что это и значило, что сделано правильно.

* * *

И третье дело я устроил в тот же день. Оно далось труднее всего.

Возле каждой бочки на палубе висела кружка.

Одна на всех, и я на неё глядел вторую неделю. Матрос подходит, черпает, пьёт, вешает обратно. Следующий берёт ту же кружку и пьёт из неё же.

Сто тридцать человек из одной кружки.

Для них это было так же естественно, как дышать. Никому и в голову не приходило, что тут что-то не так, и объяснить мне это, не поминая заразы, было почти невозможно.

Но всё-таки почти. Я подошёл к боцману.

– Герасим Иванович, дозвольте вопрос.

Евдокимов обернулся.

– Дозволяю.

– Ежели у нас на палубе кто-нибудь занеможет животом, много ли времени пройдёт, покуда занеможет вся артель?

Боцман подумал.

– Дык быстро. День, много два.

– А отчего, как полагаете?

– Так известно отчего, – он пожал плечами. – Один захворал, и пошло по артели. Так завсегда.

– А ежели я вам скажу, что оно идёт через вот эту кружку?

Евдокимов поглядел на кружку, висящую на бочке, потом на меня.

– Через кружку?

– Через неё. Больной попил, кружку повесил. Здоровый взял и попил после него. И на другой день здоровый лежит.

Боцман потёр подбородок.

Я говорил вещь, которую в этом веке доказать нечем.

– Мудрёно, – сказал он наконец.

– Мудрёно. А вы вспомните, Герасим Иванович: когда у вас на «Диане» шёл понос, кто заболевал первым?

– Так ведь… – Евдокимов задумался всерьёз. – Артелями и шло. Одна артель ляжет, после другая.

– А отчего не весь корабль разом? Едят-то все одно и то же.

Боцман открыл рот.

И закрыл.

– А ведь верно, – сказал он медленно. – Артелями и шло. Я про это и не думал.

– Вот и я про то.

Он ещё подумал.

– И что вы предлагаете?

– Малость. Чтобы у всякой артели была своя кружка, а не одна на всех. И чтобы больной пил из отдельной, а после её кипятком обдавали.

– Это можно, – сказал Евдокимов. – Кружек хватит. С Арсением сговоримся.

– И вот ещё что. Ежели у кого понос, пусть не лезет к бочке. Пусть ему носят.

– И это можно. – Он помолчал. – Андрей Ильич, а вы это откуда взяли?

Я устал отвечать на этот вопрос честно, потому что честного ответа у меня не было.

– Наблюдал, – сказал я. – Долго.

* * *

Юнгу Ермакова я позвал в тот же вечер, потому что подошёл срок.

Рука его зажила окончательно. Ссадина затянулась розовым, отёка не было, железы под мышкой не прощупывались. Я снял последнюю повязку и велел сжимать и разжимать кулак, покуда не устанет.

– Ну, всё. Больше не приходи с этим.

– А со спиной? – спросил он тихо.

– А со спиной приходи. Раздевайся.

Он разделся и сел спиной ко мне, и я взялся за тот самый узел под левой лопаткой.

Работа была тихая и долгая. Мазь, потом разминание пальцами, потом растяжка. Рубец надо продавливать поперёк волокон помалу, покуда терпимо, и всякий раз чуть глубже.

– Больно?

– Терпимо.

– Скажешь, когда станет нетерпимо. Мне надо, чтобы ты терпел, а не геройствовал.

Он молчал, и я работал.

За эти дни я к мальчишке привык, а он ко мне. Он приходил, раздевался и садился спиной, и мы молчали, и молчание это было спокойное, какое бывает между людьми, которым не надо друг друга занимать.

И вот в это спокойное молчание я и вложил свой вопрос.

– Илья, я тут посчитал.

– Чего посчитали? – не понял он.

– Твои деньги.

Спина у него под моей рукой напряглась, и я это почувствовал сразу.

– Не дёргайся, я работаю, – я нажал чуть глубже. – Так вот. Три года по гривеннику на именины и что перепадёт от гостей. Это, ежели считать щедро, рублей десять. Пусть двенадцать.

– Ну.

– Подьячему заплатить. Вдове заплатить. От вашей губернии до Кронштадта доехать, а это не близко. И кормиться в дороге, – я перешёл на другое место. – У меня, Илья, не сходится. У меня втрое не сходится.

Он молчал долго.

– Я продал кой-чего, – сказал он наконец.

– Знаю. Ты мне это в августе говорил, – я не отпускал его лопатку. – А теперь скажи мне другое. Ты дворовый мальчишка пятнадцати лет. Ты снёс с барского двора вещь. Кому ты её продал?

– Дык… человеку.

– Какому? – Ермаков дёрнулся, и я его придержал. – Сиди. Я тебе объясню, отчего спрашиваю, а после сам решишь, говорить или нет.

– Ну?

– Ты снёс краденое, – я говорил ровно, продолжая работать. – И пошёл с ним к скупщику, потому что на базаре барскую вещь не продашь: тебя за неё и возьмут. А скупщик, Илья, человек тёртый. Ему приходит мальчишка в холщовой рубахе с барским серебром. – Я помолчал. – И вот теперь думай: что он с тобой сделает?

Юнга не отвечал. Я уже догадался, что он от меня что-то скрывает. Рассказал мне правду, да не всю. А потому я продолжил расспрос:

– Я тебе скажу что: он отберёт вещь и даст тебе гривенник. А после пойдёт к твоему барину и скажет: у тебя, батюшка, дворовый ворует, вот доказательство, дай награду. И получит и вещь, и награду, а тебя выпорют насмерть.

Он сидел неподвижно. Отвечать мне пока что не решился.

– А с тобой этого не случилось, – сказал я. – Больше того, тебе не только заплатили, но и подьячего сыскали, и вдову нашли. А это уже не скупщик. Это человек, у которого есть связи и который на тебя потратил труд.

Тишина.

– Илья.

– Не могу ответить, вашбродь, – глухо сказал он.

Я остановился и убрал руки.

– Не можешь или не хочешь?

– Не могу, – повторил он. – Я слово дал.

Я сел на сундук и поглядел ему в затылок.

Ни на волос он мне не соврал. Всё, что он рассказал в августе, было правдой. И подьячий был, и вдова, и гривенники он копил три года.

Только это была правда с изъятием.

Он вынул из неё одного человека и рассказал мне всё остальное так, чтобы дыра не бросалась в глаза. И проделал он это в пятнадцать лет, ночью, перед человеком, который мог его сдать наутро.

Ай да юнга.

– Хорошо, – сказал я. – Не говори.

Он обернулся, и на лице у него было недоверие.

– Не станете спрашивать?

– Не стану. Слово есть слово, а я тебя за язык тянуть не намерен, – я взял банку с мазью. – Только одно скажи, и это я спрошу по-лекарски, а не из любопытства.

– Что?

– Ты сделал что-то плохое, чтобы заработать эти деньги?

Ермаков молчал долго.

– Не знаю, – сказал он.

И вот это было хуже всякого «да».

Скажи он «да», и я бы понимал, что он натворил. А «не знаю» означало, что мальчишка ушёл в двухлетнее плавание, оставив на берегу массу проблем, о которых, возможно, даже сам не догадывается. Или боится говорить.

Я домазал ему спину, велел одеваться и отпустил.

А после сидел и думал, что храню слишком уж много чужих тайн.

* * *

Второго сентября было воскресенье.

Тут надо сказать, что праздников в дальнем плавании я насчитал немного. Воскресенья, дни тезоименитства государя и государыни да день святого, чьё имя носит корабль. И всё.

В воскресенье команду от тяжёлых работ освобождают, читают молитву, дают чарку и кормят лучше обыкновенного. Это я усвоил в первое же воскресенье.

Молитву читал сам капитан.

Служить у нас было некому, священника на шлюпе нет, и потому Головнин стоял с книгой на шканцах и читал сам, и читал негромко, а слышно было до бака.

После разошлись, и палуба у нас сделалась похожа на деревенскую улицу в праздник.

Я стоял и глядел на это с большим интересом.

Кто-то спал прямо на палубе, подложив свёрнутую куртку. Двое чинили рубахи. Один резал что-то из кости и, судя по лицу, резал уже давно. Артель играла в кости на щелчки, потому что денег ни у кого не осталось: все спустили на берегу.

Тиханов сидел на бухте с папкой и рисовал играющих.

Матюшкин нашёл меня сам.

– Двенадцатый день, Андрей Ильич. И восьмой от выхода.

– Как оно?

– Странно, – сказал он и задумался. – Меня уже не мутит. То есть совсем. Я нынче обедал и даже не вспомнил.

– Вот и славно. Тело привыкло.

– Так неужто всё? – он посмотрел на меня с надеждой.

– Не всё, – я решил его не обнадёживать. – Тут, ваше благородие, вот в чём штука. Балтика есть море закрытое, волна тут короткая и невысокая. А как выйдем в Северное, там будет иначе, и вас может прихватить снова.

– Да как же так… – он сник.

– Погодите унывать. Прихватит слабее и ненадолго, потому что привычка уже наработана, и она никуда не денется. Просто не пугайтесь, когда качнёт по-новому.

Матюшкин подумал и кивнул.

– Благодарствую, что не соврали.

Я походил ещё и постоял у борта.

Нынче восьмой день, и все веселы, я это видел кругом. Люди отдыхают, играют и поют, и всё это оттого, что плавание для них ещё внове.

А впереди два года.

Через месяц эти же самые люди будут знать друг про друга всё, и я вместе с ними. Кто как храпит, кто как ест, у кого какая привычка и кто чего сказал в июле. И вот тогда начнётся то, чего в лекарских книгах нет.

Драки от тесноты. Тоска. Люди, которые перестанут разговаривать.

Я стоял и думал, что от этого у меня нет ни одного средства.

* * *

Третьего сентября с рассвета стало людно.

Мы вошли в Зунд, и я впервые в жизни увидел, что такое тесная вода.

Берега встали с обеих сторон от нас: слева датский и справа шведский, и оба близко, так что видно домики, поля и мельницы. Вода между ними лежала гладкая и полная парусов.

Я насчитал за четверть часа восемнадцать судов.

Купцы шли и туда, и обратно, расходились в двух кабельтовых, и всё это в одном проливе, ширина которого, по словам Литке, мили две с половиной.

Шлюп наш убавил парусов и пошёл осторожно.

– Лоцмана ждём, – сказал мне Прошка, глазевший на всё это разинув рот.

Ждали недолго.

От датского берега отвалила лодка и пошла к нам наперерез, и на ней сидели двое на вёслах и один на корме.

– Вон он.

Лодка подошла к нашему борту, спустили штормтрап, и человек с кормы полез наверх.

Он поднялся на палубу, снял шляпу и поклонился офицерам, и я в первый раз в этой жизни увидел вблизи иностранца. Если не считать немцев, которых в Российской империи – пруд пруди.

Немолодой, лет пятидесяти, с обветренным красным лицом и седыми бакенбардами. Синий кафтан и добротные сапоги. Он огляделся по палубе быстро и цепко, как оглядывают то, что видели тысячу раз.

Головнин вышел к нему сам.

Заговорили они по-английски, и я, к своему удивлению, разобрал отдельные слова, потому что в прошлой жизни читал на этом языке статьи и кое-что помнил. Лоцман вставлял немецкие слова, и это тоже было слышно.

Он говорил про ветер и про мели и показывал рукой вперёд, а Головнин слушал и кивал.

А потом лоцман сказал что-то ещё.

Сказал он это уже другим тоном, тише и не про мели, и я не разобрал ни слова.

Зато я разобрал другое.

Головнин перестал кивать.

Он выпрямился, и лицо у него стало то самое, экзаменаторское, каким он глядел на меня в июле. Он что-то переспросил коротко. Лоцман ответил и развёл руками.

Капитан постоял, глядя на воду.

Потом обернулся и сказал вахтенному офицеру одну фразу, и по палубе побежали.

– Господ офицеров ко мне. И штаб-лекаря.

Новицкий, стоявший в десяти шагах от меня, удивлённо поднял голову.

– Меня-то зачем?

Он пошёл к трапу, а я остался стоять у борта.

Вокруг меня было солнце, шведский берег с мельницами и восемнадцать чужих парусов на гладкой воде.

И мне до зуда захотелось узнать, что сказал этот датчанин.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю