Текст книги "Начало пути (СИ)"
Автор книги: Игорь Алмазов
Соавторы: Алексей Аржанов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)
Глава 2
Долго раздумывать я не стал, и решительно принялся спускаться.
Трап подо мной ходил ходуном. Хотя возможно это меня водило после долгого лежания в лазарете. Я спускался в полутьму, на крик, и голова работала холодно и быстро. Совсем как перед сложными операциями в прошлой жизни.
С трапа я увидел всю картину. Фёдорова уже оттащили от места, где его накрыло бочкой, и уложили на рогожу между ящиками. Молодой парень, лет двадцати, лицо белое, губы искусаны. Правая штанина ниже колена была тёмная от крови, из разрыва сукна торчал осколок кости.
Вокруг него толклись человек пять, и все пятеро больше мешали, чем помогали.
– Не давай резать, братцы!.. – Фёдоров хрипел и рвался из держащих его рук, и от каждого рывка осколок в ране ходил ходуном. – Христа ради!.. Куда я об одной ноге!.. У меня ж мамка в деревне!..
Просьба у людей перед ножом во все века одна.
– Держи его! Да не за ногу, дурья башка, за плечи! – Иван Иванович отдавал отрывистые команды, а руки его выполняли привычные манипуляции. – Жгут крепче! Нож где?
Я смог подойти ближе, меня никто не остановил. Точнее, кто-то окликнул «Вам же не велено!», но оклик потонул в новом стоне Фёдорова.
Быстро осмотрел парня. Открытый перелом, торчит отломок кости, кровь идёт слабыми толчками. Крупные сосуды целы. Зато жгут накрутили с перепугу так, что стопа уже наливалась сизым.
Отпиливать ногу здесь было нельзя, и Иван Иванович сам это понимал. Темнота, тесное помещение, грязь кругом.
Кровопотеря умеренная, болевой шок, но парень в сознании и орёт, стало быть, резерв есть. Кость я отсюда видел одним отломком, перелом косой, такие сходятся хорошо. В моём отделении эту ногу собрали бы за час и через полгода забыли бы о ней. Здесь её собирались отнять целиком.
– Наверх его! – распорядился Иван Иванович, поднимаясь с колен. – В лазарет! Стол готовьте!
Вот мой шанс. К больному мне прикасаться запрещено. Но переносить раненого не запрещено никому.
Только переноска с такой ногой, не прихваченной к доске, доконает его на первом же трапе.
– Дозвольте помочь перенесть, ваше благородие, – громко сказал я. – Растрясут ведь. Ногу к доске прихватить надобно, тогда донесём целым.
Лекарь обернулся. В свете фонаря я видел, как в нём сцепились два желания, послать меня к чёрту и довезти больного живым. Второе пересилило, всё-таки в первую очередь он был лекарем.
– Доску, – бросил он. – Прихватывайте. Только прихватывать, Вершинин, слышите?
– Слушаюсь.
Доску выломали из ящика, который нашёлся неподалёку. И я принялся за дело.
Со стороны это выглядело обычным делом. Подлекарь подложил доску, обернул ногу чьей-то рубахой, потянул для ровности и прикрутил ремнями. На деле мои пальцы легли на отломки, поймали ось, и я потянул голень на себя до мягкого щелчка, который отдался мне прямо в ладони. Кость ушла под кожу. Фёдоров заорал в голос и обмяк, потеряв сознание. И хорошо, самое сложное он проспит. Я прижал рану свёрнутой чистой холстиной, примотал, ослабил на два пальца жгут, и стопа порозовела. Вот и всё.
– Готово, – сказал я. – Подымайте.
Несли Фёдорова четверо, я шёл рядом и придерживал доску. Одним простым действием перелом из открытого стал закрытым, и жгут больше не пережимал ногу. Теперь надо просто держать чистоту и покой. И никакой пилы.
Наверху, в лазарете, при хорошем свете, Иван Иванович размотал мою повязку и принялся рассматривать ногу. Он щупал и поворачивал голень, подносил свечу к самой ране. Фёдоров к тому времени очнулся и тихо скулил.
– Кость на месте, – проговорил лекарь наконец, ни к кому не обращаясь. – И кровь унялась.
– Знать, довезли правильно, – сказал я.
Он поднял на меня глаза. Дураком Иван Иванович не был, и это я понимал хорошо.
– Отнимать покуда не стану, – объявил он, оборачиваясь к сгрудившимся у двери матросам. – Но запомните и ему передайте. Антонов огонь ждёт три дня. Займётся нога, отниму по колено, и уж тогда на бога не пенять.
Фёдоров, услыхав про три дня, беззвучно заплакал. Я отвернулся. Утешать его при лекаре я не имел права, да и нечем мне было утешать. Тут надо было помогать делом.
Три дня. Лекарь сам назначил срок моей работе, того не ведая. Либо за три дня я сохраню ногу Фёдорову, либо её всё-таки отнимут.
* * *
Наверх я выполз уже в сумерках, насквозь мокрый. Затылок гудел, руки мелко дрожали, но эту дрожь я знал и любил. Так дрожат руки после работы, от схлынувшего напряжения. К тремору эта дрожь никакого отношения не имеет.
На палубе меня ждали.
У грот-мачты кучковался народ, и разговор при моём появлении дружно стих. Первым отделился боцман, кряжистый, высокий, я его заприметил ещё днём.
Наверняка имя его я тоже знал, но пока что не помнил.
– Ты, что ль, Фёдорову ногу правил? – спросил он, глядя на меня сверху вниз.
– Переносить помогал, – ответил я.
– Угу, переносить. – Боцман хмыкнул, оглянулся на своих и уставился обратно. – Фёдоров у меня марсовый, из лучших. Ежели отходит ногу… – он не договорил, крякнул и полез в карман. – Табачку не желаете, господин подлекарь?
«Марсовый» – всплыло в голове короткое пояснение из прочитанных когда-то, в прошлой жизни книг, по истории флота. Элита парусных кораблей, верхолазы высшего класса. Парни, которые работают на марсовых площадках, на головокружительной высоте, укрощая многопудовые паруса в шторм, шквал и ледяной ветер. Туда брали только самых сильных, ловких и отчаянных, у которых напрочь отсутствовал страх высоты. Потерять хорошего марсового для боцмана – всё равно что для заведующего отделением лишиться единственного толкового старшего реаниматолога перед тяжелой сменой. Заменить его попросту некем.
Табак я никогда в жизни не курил. Но протянутый кисет в этом веке, судя по лицам вокруг, весил поболе иной награды.
– Благодарствую, – я взял щепоть, размял в пальцах, вернул. – Добрый табак. Отходит твой Фёдоров, ежели слушаться станет. Звать-то его как по-людски?
– Лаврентий, – ответил боцман. – Лаврентий Фёдоров он. Ты уж, того… Догляди, что ль.
Догляди. Легко сказать человеку, которому к больному подходить запрещено на шаг. Разумеется, вслух я сказал другое.
– Догляжу.
Боцман кивнул и отошёл, за ним разошлись и остальные. По кораблю начал распространяться новый слух. Ещё с утра я был подлекарем, что валится с ног при виде крови. Сейчас же меня явно начали уважать. Прогресс.
– Отменно вы это проделали, господин подлекарь!
Голос был молодой и звонкий. Возле меня стоял мичман лет девятнадцати, высокий, с живыми глазами. Форма сидела на нём щеголевато, а пальцы были в чернилах, и это мне отчего-то понравилось.
– Я с юта в трубу смотрел, как вы ногу к доске вязали, – продолжал он безо всякого чванства. – Ловко и быстро. Дозвольте спросить, где же вы этак выучились кость править? Сказывали, вы больше по книжной части.
Вот он, вопрос. Первый из длинной череды, это я понимал ясно. Отвечать на него мне предстоит всю дорогу до Камчатки и обратно.
Но перед ответом я проанализировал всё сказанное им. К речи моряков я ещё не привык.
«Ют» – кормовая часть верхней палубы, место для офицеров, откуда они ведут наблюдение. А сам этот парень – мичман. Первый офицерский чин во флоте. В девятнадцатом веке это вчерашние гардемарины, мальчишки, которые уже несут огромную ответственность за вахту и команду, но ещё не успели обрасти спесью и суровым капитанским цинизмом. Проще говоря – интерны от морской службы. Любопытные, дерзкие и готовые совать нос во всё необычное.
– Батюшка мой уездным лекарем служил, – ответил я с поклоном. – Под Тверью. Мужики там с крыш да с лошадей падают исправно, я при батюшке с малолетства к костям приучен. А в академии оно… по книжной части вышло, ваше благородие, тут не соврали.
– Занятно. – Мичман поглядел на мои руки с откровенным интересом, безо всякой брезгливости. – А в госпитале, сказывали, вы при ампутации сомлели. Как же так выходит, при костях тверды, а при ноже нет?
Вопрос был задан прямо в лоб. Врать я не стал, полуправда держится дольше лжи.
– Сам дивлюсь, ваше благородие. С той поры многое передумал. Может, и голову себе для того разбил, чтобы дурь вышла!
Он рассмеялся, легко и звонко, ничуть не по-начальственному.
– Литке, Фёдор Петрович, – вдруг представился мичман. – Стало быть, практика прежде теории? Нынче вы это доказали. Поправляйтесь, Вершинин.
И он ушёл от меня лёгкой походкой.
Литке. Я проводил его взглядом. Фёдор Литке, будущий адмирал, будущий глава Географического общества, человек, чьим именем назовут и мыс, и залив, и ледокол. А пока что это просто любопытный мичман девятнадцати лет.
Так, ответ про моего отца его в принципе устроил. Правда, ответ этот родился в моей голове раньше, чем я успел его обдумать. Вместе с тем я не знал, правда ли отец Вершинина был лекарем. Память об том молчала, и ежели это окажется не так – придётся снова выкручиваться. Но пока что всё прошло ровно.
Но спрашивать меня явно будут и дальше, и люди позлее, чем Литке. Батюшкой я прикрою умение рук. А вот чем прикрыть знание про заразу и про чистоту, когда до него дойдёт, я пока не придумал.
Всему своё время! Разберусь и с этой бедой.
* * *
Разбор мне устроили тем же вечером.
Иван Иванович сидел в лазарете за откидным столиком при двух свечах и писал. Прошка стоял у переборки и одними глазами показывал мне на дверь. Дескать, бегите, покуда целы. Бежать я не стал, разумеется.
– А, Вершинин, – лекарь даже головы не поднял. – Кстати пожаловали. Я тут дополнение к бумаге сочиняю. Извольте послушать, оцените слог, вы ведь у нас по книжной части.
Он отложил перо и прочёл с выражением, смакуя обороты.
– «Сверх прежде изложенного, подлекарь Вершинин сего числа, пренебрегши прямым моим запрещением, самовольно приступил к лечению больного матроса Фёдорова, прикрываясь переноскою оного». – Он поднял глаза. – Ну как? Точно ли изложено?
– Точно, Иван Иванович.
– Рад, что не спорите, – он присыпал лист песком, стряхнул. – Теперь о больном. К Фёдорову не подходить ни на шаг. Лечить его стану сам. Перевязки с бальзамною мазью дважды в день. Поутру отворю кровь, дабы отвести воспаление от раны.
Внешне я не выказал ни одной эмоции. Но внутри эмоции бушевали.
Мазь из сундука, которой здесь мажут всё подряд, ляжет прямо на открытую рану. Кровь пустят человеку, который и так её потерял. Каждое назначение по отдельности вредно, вместе они добьют парня вернее той самой бочки. И возразить я не мог. Любое моё слово легло бы третьей строкой в ту самую бумагу. И подшили бы её уже завтра.
– Дозвольте идти? – спросил я.
– Ступайте, – лекарь снова взялся за перо и уже в спину мне добавил. – А за Фёдорова не тревожьтесь, Вершинин. Три дня отсчитываю я сам. И нога эта, и вы при ней… поглядим, что раньше загниёт.
Я вышел, притворил дверь и постоял в тёмном коридорчике. Из-за парусиновой занавески сипло дышал Фёдоров, и я слушал его дыхание, как слушал когда-то мониторы из ординаторской. Ровное.
Задача складывалась изящная, любой из моих учителей оценил бы. Больного у меня отняли. Лечение ему прописали такое, что убьёт вернее болезни. Сроку три дня, а по истечении его ждёт пила. Значит, лечить Фёдорова я стану ночами, тайно, чужими руками.
Руки звались Прошкой.
* * *
До ночи оставалось время, и я потратил его на ревизию собственного имущества. Врач обязан знать свой инструмент, даже если он достался от предыдущего владельца тела.
Сундучок мой, кованый, с висячим замочком, стоял под койкой, а ключ сыскался в кармане. Я откинул крышку и начал опись своего имущества.
Сверху лежало бельё, штопаное, но чистое. Под ним книги, и на книгах я остановился надолго. Анатомический атлас, зачитанный до бахромы, и поля сплошь исписаны мелким старательным почерком. Выписки, вопросы к самому себе на полях. Лекарский учебник с закладками. Тетрадь конспектов, почерк тот же, ровный, прилежный.
Между страниц учебника лежало письмо, истёртое на сгибах до дыр. Я развернул его не сразу, ведь оно было не моё. Но всё-таки решил прочесть. Почерк крупный, стариковский, с нажимом. «Молись, Андрюша, и рук не жалей, из жалости к себе лекаря не выходит. А выйдешь в лекари, помни, с кого спрос». Ниже дата пятилетней давности и подпись. Отец, Илья Вершинин.
Письмо я сложил по старым сгибам и убрал, где лежало. Ни разу не видел Илью Вершинина. Да и сына его самого не знал. А неловкость осталась, точно я живому человеку в глаза поглядел. Ладно. Долги мальчика теперь мои, все разом. И вот этот, отцовский, единственный из всех, который мне будет приятно отплатить.
Похоже, с легендой я угадал, отец и в самом деле был лекарем.
Я листал и знакомился с прежним хозяином тела ближе, чем хотел бы. Мальчик учился страстно. Он хотел быть врачом сильнее всего на свете. Ему не хватило одного, живой крови перед глазами.
В моём времени из таких людей выходили отличные диагносты. Этому времени такие лекари оказались попросту не нужны.
Под книгами лежал инструмент. Тупые ланцеты, иглы тронуты ржой. На дне сундука россыпью лежала корпия. Так называли в этом веке перевязочный материал.
А под корпией я нашёл главное.
Свёрток в тряпице. В свёртке лежали ассигнации, сто двадцать бумажных рублей. И сложенная вчетверо записка, три строки писарским почерком.
«Трактиръ „Якорь“, что у Купеческой гавани. Спросить Евграфа Саввича. Долгъ платежомъ красенъ».
Сто двадцать рублей. Много это или мало, я прикинул по обеду в кронштадтском трактире, о котором днём обмолвился Прошка. Обед там шёл по полтине. Выходило, что в сундучке у меня лежит годовое жалованье подлекаря, а то и больше. Просто так таким деньгам взяться у подлекаря было неоткуда.
Евграф Саввич. Тот самый статский с мягким взглядом и белоснежными манжетами.
Едва я дочитал записку, как нахлынуло новое воспоминание. Трактирный кабинет. Бумага, рядом ложится стопка ассигнаций, куда толще моего свёртка. И мягкий голос, слов не разобрать, кроме одного.
«Услуга».
От слова этого прежнего хозяина заливает липким страхом, страх мешается с радостью от денег, и на этом воспоминание обрывается.
Я сложил записку и посидел над сундучком.
Деньги взяты. И вот их остаток. Бумага подписана, память меня не обманывает. Взамен обещана услуга, от которой прежнему Вершинину было страшно уже тогда, за столом.
И этот человек с мягким взглядом дважды приходил глядеть, скоро ли я очнусь, а вчера велел сыскать его на берегу.
Что бы там ни подписал Вершинин, расхлёбывать выпало мне. Но идти в трактир вслепую, не зная, что было написано в бумаге, всё равно, что оперировать, не заглянув в рану. Значит, сперва надо узнать. Только теперь осталось придумать, как узнать до отплытия, ведь времени всё меньше.
* * *
Ужинать я выбрался наверх, к артельному котлу, хотя Прошка рвался принести мне ужин в лазарет. Мне нужно было к людям. Врачу, которому команда не верит, на корабле делать нечего. А доверие не заработать, если лежишь в койке.
Ужинали на баке артелями, вокруг общих баков с варевом. Над каждой артелью стоял свой пар и свой гогот. Мне, как чину лазаретному, полагалось место с краю, у котла кока. Сухари здесь не грызли, их размачивали в вареве до мягкости. Делали это обстоятельно, не торопясь.
Кашевар плюхнул мне в миску горохового варева с солониной. Я сел на бухту каната и отхлебнул из кружки. Вода была из бочки, вчерашняя, с лёгким душком. Пить это нельзя, но выделяться сейчас тоже нельзя.
Первый же глоток я задержал во рту, определяя состав. Дерево, ил, лёгкая гнильца. По моим меркам эту бочку следовало опечатать, а камбуз закрыть до полной чистки. По здешним меркам вода считалась свежей, её всего месяц как налили.
Солонина в вареве попалась жилистая, пересолённая. Сухари были твёрдыми. Я ел и видел перед собой карту будущих болезней на два года вперёд. Вода зацветёт через месяц-другой, и по кораблю пойдут поносы. Солонина и сухари составят основной рацион месяцами, и к экватору дёсны у половины команды поплывут. Про цингу в этом веке уже кое-что знают: Кук показал, как её не пускать на борт. Знает ли про Кука наш Иван Иванович, вот этот вопрос пока что без ответа.
И вот что занятно. К больным меня не подпускают. А до воды, до бочек, до камбуза и трюмной сырости никакому лекарю дела нет. Здесь распоряжаются боцман, баталер да ревизор, и им моя наука не соперница. Вот где мой шанс проявить себя, пока не сняты прочие запреты. Кто выучится беречь корабль от хвори раньше самой хвори, тот на кругосветном вояже станет нужнее якоря. Осталось заслужить допуск. А заслуживают его тут только одним способом – делом.
– Чего в кружку глядите, вашбродь? – хохотнул пожилой матрос напротив. – Никак утопло что?
Вашбродь. Я мысленно хмыкнул. Вообще-то, прежний Вершинин был из мещан, да и чин подлекаря – по сути фельдшерский, нижний – права на дворянское «Ваше благородие» не давал. По уставу мне полагалось сухое «господин подлекарь». Но для неграмотного матроса-рекрута любой, кто носил форменный сюртук, не гнул спину на реях и умел писать, автоматически становился барином и «благородием». Поправлять ветерана я не стал – на флоте свои неписаные правила. Назвали начальством, значит, нужно держать марку.
– Гляжу, не завелось ли чего, – ответил я. – В воде, братец, такая живность водится, что глазом её не видать, зато брюхо наизнанку вывернет.
– Энто верно, – неожиданно поддержал он. – У нас на «Соколе» опосля гнилой воды полэкипажа с гальюна не слазило, считай, до самого Ревеля.
– А сухарь на что в кашу топите? – спросил я. – Зубы бережёте?
– Дык он же об колено не ломится, вашбродь! – щербатый усмехнулся и постучал сухарём. – Его сперва утопить надобно, а опосля кусать. Морская наука!
Кругом заржали, и я рассмеялся со всеми.
Смех оборвал голос со стороны.
– Ишь, расселся… Мебель.
Мебелью, как я уже понял, меня однажды обозвал Иван Иванович. А точнее не меня, а моего предшественника. Потому что роли он никакой не играл. Просто стоял в комнате, как старый диван – и всё тут.
Сказано это было вполголоса, но с расчётом, чтобы я услышал. Говоривший, молодой жилистый матрос, смотрел на меня в упор. Кругом все притихли.
Прозвище, выходит, уже разошлось по кораблю.
– Мебель, – согласился я. – Только ты, братец, запомни, какая именно. Я мебель вроде верстака. Об меня нынче Фёдорову ногу починили.
Секунду висела тишина, потом снова раздался дружный смех. Жилистый матрос побагровел и отвернулся. Я доел и поднялся. Добавился новый противник. Надо бы узнать его фамилию.
На всякий случай. Опасаться пока что стоит всех. И дворян, и мещан, и простых матросов.
* * *
Ночью я выждал, пока корабль устоится в ночной вахте, и поднял Прошку.
Спал он у аптечного шкафа и подскочил раньше, чем я договорил его имя.
– Андрей Ильич, вы чего?..
– Тихо. Слушай меня, Прошка, и слушай внимательно, – я присел рядом, чтобы говорить в самое ухо. – Фёдорову под здешней мазью рану разъест. Загниёт нога, и её отпилят. Хочешь, чтоб Фёдоров к Рождеству на обеих ногах плясал?
Прошка сглотнул и торопливо закивал.
– Тогда делаем так. За сундук отвечаешь ты, стало быть, ты и берёшь нужное. Хлебное вино и корпии чистой воды. Той, что ввечеру кипела, кашевар нацедит, скажешь, полы в лазарете мыть надо.
– Дык… – Прошка захлопал глазами. – Это ж вы Фёдорова лечить сами удумали? Иван Иванович узнает, он ж меня…
– Не узнают, ежели сам не скажешь, – я взял его за плечо. – Гляди сюда. Руками к Фёдорову прикасаться буду не я. Ты будешь. Я рядом постою да подскажу. С тебя какой спрос? Служитель прибрал у больного, повязку поправил. А я тебя за это выучу так, что любой лекарь от зависти удавится. Ну?
Вербовка выходила честная, почти как у Евграфа Саввича, только наоборот. Этот Евграф Саввич покупал моего предшественника страхом, а я предлагал ремесло. К слову, на что подписался бывший Вершинин, я так до сих пор и не узнал.
Но скоро это выясню. Уж больно мутным типом казался мне этот Евграф. Вряд ли он предложил предшественнику сто двадцать рублей за какое-то доброе дело.
Прошка сопел, и страх у него на лице боролся с чем-то ещё, похожим на гордость.
– Выучите? – спросил он наконец шёпотом.
– Выучу. Начнём прямо сейчас. Перво-наперво, руки надо вымыть.
– Дык чистые у меня! – он обиделся и растопырил пятерню.
Я поднёс свечу поближе. Под ногтями у него была чёрная грязь.
– Чистые, говоришь. Вот с этого у нас с тобой наука и начнётся. Мой до локтя, три с золой, опосля ополосни кипячёной водой. И так всякий раз перед больным, хоть трижды за ночь придётся так делать.
– Да на что?..
– А на то, что на руках живёт зараза, которую глазом не увидеть. С рук она в рану может попасть, а из раны антонов огонь. Понял? Вижу, что не понял. Делай пока, потом поймёшь.
Прошка покряхтел, но послушно пошёл тереть руки золой. Я только что прочитал первый в этом веке урок гигиены.
Дальше мы работали вдвоём при одной свече. Я командовал вполголоса, Прошка делал. Старую повязку с мазью он снял. Мазь я велел смыть кипячёной водой. Сам осмотрел рану, и она мне понравилась. Края ровные, отёк умеренный, плохого запаха нет. Пульс на стопе бился ровно, пальцы были тёплые.
Прошка напоил больного с ложки, тёплой водой с каплей рома. Я проверил ладонью жар на лбу и на груди. Лихорадки не было, отлично.
– Теперь корпию в спирт… не жалей, казённое… и на рану. Легче, легче. Вот так. Учись, Прошка, пальцы у тебя верные.
Работал он и правда хорошо. Я подсказывал действия и ловил себя на давно забытом чувстве. В прошлой жизни я вот так же стоял за спинами ординаторов, учил их оперировать. Только тогда мои собственные руки уже никуда не годились. Нынешние руки же хоть сейчас могли провести операцию.
За занавеской я задержался и послушал грудь Фёдорова ухом. Стетоскопа тут ещё нет, а если где и есть, то не на этом шлюпе. Дыхание чистое, хрипов нет.
Фёдоров очнулся в середине перевязки и поглядел на нас мутным взглядом.
– Вашбродь… – громко прошептал он. – Ногу-то… оставят?
Ему стоило бы говорить потише. Потому я шикнул, а потом добавил:
– Не отдадим мы твою ногу. Ежели лежать будешь смирно и пить всё, что Прохор подаст. Спи, братец.
Он послушно закрыл глаза. Доверие больного, самое старое лекарство из всех, что я знаю, работало и в этом веке исправно.
И тут за переборкой скрипнула палуба.
Мы с Прошкой замерли разом, он со склянкой на весу, я с поднятой рукой. Шаги, неспешные и тяжёлые, раздавались в коридоре. Под дверью дрогнула полоска фонарного света. Я успел прикинуть, что говорить, если войдёт лекарь, и понял, что говорить нечего. Эту сцену не объяснить уже никакой переноской.
Шаги помедлили у самой двери. Постояли.
И двинулись дальше. Вахтенный просто обходил корабль.
Прошка громко выдохнул.
– Готово, – шепнул я. – Пойдём спать.
* * *
Разбудил меня громкий стук в дверь, когда за бортом только серело.
– Вершинин! – рявкнули снаружи. – К капитану! Живо!
Я сел на койке, мгновенно проснувшись. Вот и бумага дошла. Вместе со вчерашним дополнением про Фёдорова.
Странное дело, страха у меня не было. Была только злость. Меня будут судить по бумаге человека, который вчера прописал раненому кровопускание. Что ж. Поглядим, чем судит Головнин, бумагой или делом. По книгам его выходило, что делом. Но вот как будет обстоять дело вживую – другой вопрос.
Я одевался, одновременно думая про Фёдорова. Кровопускание ему назначено на утро. Утро вот оно, уже наступило. Ежели меня продержат у капитана час, Иван Иванович успеет отворить парню кровь, и вся моя ночная работа пойдёт насмарку.
У трапа меня ждал вахтенный гардемарин, совсем ещё мальчишка, и глядел на меня с жадным любопытством.
Мы вышли на палубу. Команда уже всё знала, новости на корабле разлетались быстро. Кто-то смотрел с ухмылкой, кто-то с сочувствием, а щербатый матрос у борта перекрестил меня вслед.
Мы прошли мимо шканцев, и я посмотрел на выдраенную до белизны палубу. Невольно провёл аналогию с операционной. Если в операционной такой же порядок, значит, заведующий своё дело знает. С кораблём так же: отвечал за это один человек – капитан.
И капитан тут – человек великий.
Сам Головнин.
У кормовой надстройки гардемарин остановился и понизил голос.
– Вы уж там покороче отвечайте, господин подлекарь. Василий Михайлович с утра гневаться изволил.
Я посмотрел на дверь.
Сейчас я встречусь со значимой исторической личностью. И этому человеку решать, быть ли мне на этом корабле.
Что ж, вперёд!




























