Текст книги "Начало пути (СИ)"
Автор книги: Игорь Алмазов
Соавторы: Алексей Аржанов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)
Глава 16
Он стянул рубаху через голову и остался сидеть, ссутулившись, прижав её к животу здоровой рукой. Лицом к свече. Смотрел в пол.
Я взял свечу и обошёл его.
Первое, что я отметил, было пустым и служебным. Мальчишка. Худой, костлявый, ключицы наружу, грудь плоская, как доска. Полторы недели я держал в голове дурацкую свою догадку, и нынче её похоронил, и хорошо.
А потом я поднёс свечу ближе. И увидел его спину.
В первую секунду мне показалось, что на нём надета какая-то другая рубаха, тёмная и рубчатая. Потом свеча качнулась, и до меня дошло.
Рубцы шли от лопаток до самой поясницы. Старые, белые и плоские лежали вдоль и наискось, а поверх них тянулись другие, помоложе, розовые и ещё выпуклые. Местами они ложились крест-накрест, потому что били по уже битому. Слева, ниже лопатки, кожа сходилась стянутым узлом, будто там рвали, а после заживало само и как попало.
Я стоял с зондом в руке и молчал.
Такую спину я в прошлой жизни видел единственный раз, и то в атласе, и подпись под картинкой была про телесные наказания в старину.
А тут живой пример сидел передо мной, дышал и был не старше лет пятнадцати.
Ай да доктор!
Полторы недели я ходил за этим мальчишкой, складывал улики и был совершенно уверен, что понял, в чём дело. Не даётся щупать. Спит одетым. На смотре не был. От руки на запястье шарахается, как от ножа.
И всё это я сложил в одну-единственную догадку, до того нелепую, что не позволял себе её додумать. Точнее, думал и сразу отметал.
А глядеть надо было не туда.
Ладно. Это всё потом.
– Руку подними. Вот так, в сторону. Держи.
Я сделал то, ради чего его и раздевал.
Пальцы мои легли в подмышечную впадину, снизу вверх. Он дёрнулся, но я держал его крепко.
Железы взялись. Прощупывались две, каждая с крупную горошину, болезненные.
Только вот что важно: они были подвижные. Катались под пальцами, не спаянные ни между собой, ни с кожей. И это меняло всё.
Значит, застава держит. Зараза дошла до неё и упёрлась, а дальше не пошла.
– Больно?
– Терпимо.
– Опусти.
Я вернулся к кисти, промыл ещё раз, заложил корпию с раствором и стал бинтовать, оставляя выход для гноя.
– Слушай, что делать станешь. Руку носить на перевязи, не опускать. Ежели опустишь, кровь притечёт и станет хуже. Тряпицу мочить тёплым и менять четырежды в день. Ко мне приходить утром и вечером, покуда не скажу.
– На шлюпе?
– На шлюпе, – сказал я. – И вот тут мы с тобой дошли до главного.
Он потянулся за рубахой.
– Погоди. Не одевайся ещё, я не досмотрел.
Смотрел я спину долго и щупал её всю, а он сидел и терпел, и терпел так, как терпят люди, привыкшие, что чужие руки трогают их когда захотят.
– Кто тебя так?
– Барин, – сказал он.
И всё. Одно слово.
– Много раз?
Юнга помолчал.
– Дык кто ж считает, вашбродь.
– А ты посчитай.
– С семи годков, – он глядел в пол. – Как в дворовые взяли, так и пошло. Первый раз за что – уж и не упомню. Потом, стало быть, за всё.
– За что за всё?
– За что придётся, – сказал Ермаков просто. – Барин у нас такой был. Не злой даже, а так… вспыльчивый. Как чего не по нему, так и велит. У него для того человек особый держался, Фрол. Он и порол всех.
Я слушал и складывал у себя в голове картину, от которой мне делалось нехорошо.
Не злой, а вспыльчивый, повторил я про себя. То есть человек не мучил и не наслаждался. Он просто велел выпороть мальчишку, как велят вынести мусор, и после садился обедать. И это, если разобраться, хуже всякого злодейства, потому что со злодеем можно хотя бы спорить.
– А последний раз?
Тут он поднял голову.
– За чашку.
– За какую чашку?
– За барынину чашку. – Он вдруг заговорил быстро, будто прорвало. – У них сервиз был привозной, аглицкий, синий с золотом. Двенадцать чашек. Барыня его страсть как берегла, а на именины велела подавать. Я нёс, а половица возьми и хрустни. Я и оступился.
– И что?
– И всё. – Ермаков пожал плечом и поморщился, потому что плечо было больное. – Чашка вдребезги. Барыня в слёзы. Барин велел Фролу дать мне сорок розог.
Вот тут я, признаться, переспросил, потому что решил, что ослышался.
Я, конечно, не Фрол и в этом деле не знаток, но кое-что про телесные наказания в этом веке читал. Даже двадцать розог здоровому мужику уже серьёзно.
– И дали?
– Дали. – Он смотрел мимо меня. – На конюшне. Фрол насчитал десять и руку опустил, а барин из окошка кричит: «Считай дальше». Ну он и досчитал.
– А после?
– А после я до людской полз. – Юнга сказал это без всякого выражения. – Ноги не шли. Матрёна меня подобрала, ей потом за это тоже досталось.
Я молчал.
Сказать мне было решительно нечего. Всякое слово вышло бы либо глупым, либо лживым.
– И вот тогда я и решил, – сказал Ермаков.
– Бежать?
– Не бежать. – Он поднял на меня глаза, и в них наконец появилось что-то живое, злое и упрямое. – Бежать я и раньше мог. Куда убежишь? Поймают да выпорют, и всё.
– Тогда что?
– Стать таким, чтоб нельзя было.
Он сказал это, и я понял, что ничего не понял.
– Как это нельзя?
– А вот так, вашбродь. – Он подался вперёд. – Барину моя спина принадлежит. Он её купил вместе со мной, ещё до того, как я родился. Он с ней что хочет, то и делает, и никто ему слова не скажет, потому что по закону так и есть. – Он перевёл дыхание. – А матроса пороть нельзя ни за что ни про что. Матрос государев. Его и высечь могут, да только по суду и за вину, а не оттого, что барин с утра не в духе. Он присягу дал. У него служба, у него жалованье, у него имя в списке записано.
Я не стал ему говорить, что линьки на флоте гуляют не хуже барских розог и что боцман спрашивать суда не станет. Он и сам это увидит, а может, уже видел. Только разница всё-таки была, и он её нащупал верно. Там его драли за то, что он чей-то. Здесь же могут драть за то, что он плохо служит. И это, как ни поверни, другая жизнь.
К тому же Головнин, как я знал, был не сторонником телесных наказаний.
Юнга поглядел на свою забинтованную руку.
– Я, вашбродь, когда лежал после той конюшни, всё думал. И надумал вот что: барину моя спина принадлежит, а морю – нет.
Я сидел на бочонке и молчал.
Пятьдесят лет я слушал, как люди объясняют, отчего они сделали то, что сделали. И девять раз из десяти выходило, что человек чего-то испугался или чего-то захотел.
А этот в пятнадцать лет сообразил такое, до чего я и к старости не додумался.
Бежал он вовсе не от боли. Он бежал за тем, чтобы стать человеком, которого нельзя выпороть по прихоти. И вычислил единственное место в Российской империи, где это возможно для дворового мальчишки.
– Бумаги откуда? – спросил я.
Он посмотрел на меня, раздумывая, говорить или нет.
– Скажешь мне всё, – сказал я. – Иначе я тебе помочь не смогу, даже если захочу. Мне надо знать, чего ждать.
– Дык… – Он поёрзал. – Три года копил, вашбродь. Господа приезжали, когда и сунут гривенник. Барин на именины давал. И…
Он оборвал себя на полуслове.
– И воровал.
– И воровал, – сказал он, не подымая глаз. – Не у своих. У проезжих, кто на постой вставал. Стыдно, а куда денешься. Ещё продал кое-чего с барского двора, чтобы хватило.
– Дальше.
– В уездном городе человек был. Отставной, из подьячих. Ему за такие дела платят.
– Что выправил?
– Что я мещанский сын, Ермаков Илья, – сказал юнга. – Только тут, вашбродь, не так просто вышло. Подьячий сказал, что на пустое место бумагу писать нельзя, всякую бумагу проверить можно. Надо, говорит, чтоб за тобой человек стоял.
– Какой человек?
– А вот он и нашёл. Вдова там жила, Ермакова Аграфена, мещанка ямбургская. У неё сын был, Илья, годами вроде меня. Ушёл он от неё третий год как, в бурлаки нанялся, да и сгинул. То ли утоп, то ли ещё где живёт, а только вестей нету и по сей день.
– И она тебя назвала сыном.
– Назвала. – Он смотрел в пол. – Я ей все деньги отдал, что скопил. Сорок два рубля. Она пошла и сказала, что сын, мол, воротился, и в бумагах его отметить. Приложила руку. Подьячий свидетелей привёл, двоих, тоже не задаром. И от общества увольнительное выправил, за то отдельно взял.
Я сидел и молчал, потому что это было куда хуже покойника.
Покойник ничего не скажет. Покойника надо искать по спискам, и никто искать не станет. А тут живая баба в Ямбурге, и двое свидетелей при ней, и всякий из троих может завтра проговориться, продать или просто испугаться.
– Она хоть на тебя глядела? – спросил я. – Похож ты на её Илью?
– Не больно, – сказал Ермаков. – Он рыжий был. Я слыхал, как она соседке говорила, что сын с дороги переменился.
Прекрасно. Просто прекрасно.
– А сын её ежели воротится?
Юнга поднял на меня глаза, и в них было такое взрослое спокойствие, что мне стало не по себе.
– Так я потому и в дальний поход просился, вашбродь. Два года. За два года оно всё либо уляжется, либо нет, а меня тут не будет.
Понятно всё.
– Ты давно ли бежал?
– О Егорьи, вашбродь. Скотину в поле выгнали, суматоха, я и ушёл.
Апрель, стало быть. Четыре месяца.
– И всё это время где?
– По-разному. В Ямбурге при постоялом дворе жил, там и бумаги справил. После в Питере, после сюда. – Он повёл плечом. – Сюда я в июле пришёл. Услыхал, что на дальний поход людей добирают, ну и пришёл.
– Погоди, – сказал я. – В июле, говоришь?
– В июле, вашбродь.
И тут у меня похолодело второй раз за вечер.
Я вспомнил тот день очень хорошо, потому что был он бестолковый и длинный. Иван Иванович отбыл по делам, а команду добирали, и людей ко мне гнали партиями. Я сидел у трапа с ведомостью и смотрел моряков. Зубы, глаза, грыжа, ноги. Годен, годен, не годен.
И привели мальчишку.
Боцман его брать не хотел. Мелкий, сказал, соплёй перешибёшь, куда его на два года. А я поглядел зубы, послушал грудь, велел присесть десять раз и посчитал, как он дышит после.
Он дышал хорошо.
– Костью мелок, а нутром здоров, – сказал я тогда Герасиму Ивановичу. – Через год вытянется. Берите.
И написал в ведомости «годен», и подписался. Подлекарь Вершинин.
Мальчишка тогда для меня был двадцать второй за день, и я его лица не запомнил. Я запомнил только, что он после моих слов постоял секунду лишнюю, будто ждал ещё чего-то, и его увели.
Только сейчас понял, что тогда впервые Ермакова и увидел.
– Это я тебя писал, – сказал я.
– Вы, вашбродь. – Он поднял голову и в первый раз за весь вечер посмотрел мне прямо в глаза. – Боцман сказал, не возьмём. А вы сказали, берите. Я потому и пришёл нынче к вам, а не в лазарет.
– Оттого, что я тебя записал?
– Оттого, что вы за меня слово сказали, а вас послушали. – Он проговорил это медленно, будто сам додумывал. – Я такого допрежь не видал никогда, чтоб за меня сказали и послушались. У нас за такое рядом кладут.
Я сидел с зондом в руке и очень отчётливо соображал, что натворил.
В июле мне казалось, что я просто не дал забраковать здорового парня из-за роста. Я даже собой был доволен, помнится. А вышло, что я своей рукой провёл на государев шлюп беглого крепостного с купленным именем и подписался под ним: «годен».
И он теперь мой. Не потому, что я добрый, а потому, что я его вписал.
Вот, стало быть, как оно работает.
И тут я себя одёрнул.
Ничего я не переменил. Взяли бы его и без меня. Боцман поворчал бы да и махнул рукой, потому что людей добирали и брали всех, кто на ногах стоит. Мальчишка был бы на этом шлюпе так или иначе.
Только вот подпись под ним стоит моя. И для него, и для закона это одно и то же.
Выходил у меня мальчишка на военном шлюпе под чужим именем, купленным у вдовы за краденые гривенники и оформленным пьяным подьячим. Формально всё чисто. В списке он есть, бумага при нём законная, за бумагой стоит живой человек, приложивший руку. А по существу довольно, чтобы в Ямбурге кто-нибудь один раскрыл рот, и вся конструкция рассыпается.
И тогда его вернут владельцу.
Что бывает с беглым дворовым, которого возвращают, я представлял себе довольно ясно. Особенно с тем, кто копил и подделал бумаги. Тут уже не сорок.
– Никому не сказывал?
– Никому, – сказал Ермаков. – Вы первый.
Он помолчал.
– Вашбродь, а вы… – Голос у него всё-таки дрогнул. – Вы доложите?
Вот он, вопрос.
И врать я ему не собирался.
– Не знаю, – сказал я.
Он закрыл глаза.
– Погоди. Я тебе объясню, чтоб ты понимал, а не гадал. – Я поставил свечу ближе. – Ты на военном корабле под чужим именем. Ежели я об этом смолчу, то я не просто добрый человек, я укрыватель, и мне за это по закону тоже кое-что полагается. Мне надо это обдумать, а не ляпнуть тебе сгоряча.
– Понимаю, – сказал он глухо.
– И вот ещё что. Помимо всего этого есть рука. Я не знаю, годен ли ты будешь через четыре дня. Может статься, что решать придётся не мне.
Он кивнул.
– Одевайся.
Он потянулся за рубахой, и вот тут я его остановил снова.
– Погоди-ка. Руку подними ещё раз. Ту, здоровую.
Он поднял. Я смотрел, как идёт лопатка.
– Теперь до уха достань. Через голову.
Он попробовал и не достал. Локоть у него остановился на полпути, и всё плечо пошло вверх целиком, вместе с лопаткой.
– Тянет?
– Ага, – сказал он с удивлением. – Слева тянет. Оно завсегда так.
– Не завсегда. Оно у тебя с той поры так.
Я объяснил ему просто, как смог.
Кожа, когда заживает большими рубцами, стягивается и делается короче, чем была. И ежели рубец лёг поперёк того места, где тело сгибается, он мешает движению. Мешает не мышца и не кость. Мешает вот эта самая стянутая кожа, которая срослась накрепко и не пускает.
– И что же теперь?
– А теперь слушай. Вот в этом самом месте, – я тронул стянутый узел под лопаткой, – я могу кое-что сделать. Не сразу и не быстро. Мазать салом с воском на ночь каждый день. Разминать пальцами, я покажу как. И тянуть руку понемногу, всякий раз чуть дальше, чем нынче. Через полгода будешь доставать до уха. Через год забудешь, что тянуло.
Ермаков смотрел на меня и молчал.
– Чего? – спросил я.
– Дык… – Он моргнул. – Меня же никто отродясь не лечил, вашбродь. Меня драли, а после я сам отлёживался. Матрёна маслом мазала, и всё.
– Теперь будут лечить.
Он вдруг отвернулся и стал очень старательно продевать голову в рубаху.
М-да, ну и ситуация… Честное слово, лучше бы и в самом деле оказался женщиной, как я думал изначально! Проблем с таким юнгой, боюсь, может быть ещё больше.
* * *
Обратно я шёл пешком через всю гавань и шлюпку взял последнюю.
Думать я начал сразу, потому что тянуть тут было нельзя.
Первое. Ежели я доложу.
Тогда мальчишку снимут с корабля в тот же час, дело пойдёт в суд, а после его вернут владельцу, потому что по закону иначе никак. И этот вспыльчивый барин, у которого для порки держится особый человек, получит назад дворового, который украл деньги и подделал бумаги.
Убивать он его не станет, разумеется. Он просто велит выпороть, Фрол опять досчитает до сорока, и на этот раз мальчишка до людской не доползёт.
Второе. Ежели смолчу.
Тогда я два года хожу с чужой тайной. И, что хуже, не я один. Всякий, кто узнает, окажется в том же положении. А узнать могут в любом порту, где сверяют команду по спискам, и от меня это не зависит вовсе.
И третье, и вот оно самое неприятное.
Рука.
Через четыре дня мы уходим. Ежели зараза пойдёт дальше, юнгу придётся списывать, и списывать по-настоящему, потому что негодного я в море не потащу ни за какие тайны. И тогда всё решится само собой, и решится худшим образом. Он сойдёт на берег, а через месяц кто-нибудь справится о мещанском сыне Ермакове.
Стало быть, начинать надо с руки, а решать после.
К этой мысли я и пришёл, покуда шлюпка стучала о борт.
Сперва вылечить. После решать.
* * *
Наутро я пошёл к лекарю Новицкому и доложил.
Не всё, разумеется. Но и врать ему было нельзя, я это усвоил в первый же день.
– Антон Григорьевич, дозвольте доложить о больном.
– Докладывайте.
– Юнга Ермаков. Нагноение на тыле правой кисти, вскрыл вчера ввечеру, вышло обильно. По предплечью красные полосы до локтя. Железы в подмышечной впадине взялись, две, с горошину, подвижные, между собой не спаяны. Жар был вчера, нынче поменьше. Лечу сам, докладываю по форме.
Новицкий выслушал внимательно.
– Вчера ввечеру, – повторил он. – Это где же?
– На берегу, ваше благородие. Я там, в каморке при кузнечной артели, больных принимал. Он туда и пришёл.
– А в лазарет отчего не пришёл?
– Стеснительный, – сказал я.
Он поглядел на меня.
– Стеснительный, – сказал он.
– Так точно.
– Хорошо. – Он поднялся и стал закатывать рукава. – Ведите, посмотрю.
Вот этого я и боялся.
Тут надо понимать, что человек он не подозрительный и не придирчивый. Он просто смотрит всё сам, всегда, и в этом весь Новицкий. Ему не пришло бы в голову поверить мне на слово, как не пришло бы в голову поверить на слово самому себе.
– Ваше благородие, дозвольте я его сам приведу. Он на палубе при боцмане.
– Ведите.
Ермакова я нашёл у грот-люка. Отвёл в сторону и сказал коротко:
– Штаб-лекарь будет смотреть руку. Слушай меня внимательно. Рукав я тебе закатаю сам, до плеча. Рубаху не снимай ни при каких обстоятельствах. Говорить буду я. Понял?
Он побледнел, но кивнул.
Смотрел Новицкий обстоятельно.
Он размотал повязку, оглядел рану, понюхал, надавил по краям и остался доволен тем, что вышло. Провёл пальцем вдоль полос, сравнил с левой рукой. Потом велел поднять руку и полез в подмышку.
Юнга закаменел.
– Тихо, тихо, – сказал Новицкий. – Больно, нет?
– Терплю, ваше благородие.
Штаб-лекарь щупал долго.
– Подвижные, – сказал он наконец, ни к кому не обращаясь. – И правда две. Ну, стало быть, держат.
Он выпрямился и вытер руки.
– Рубаху с него снимите. Хочу поглядеть, нет ли ещё где.
И вот тут мне надо было сработать чисто, потому что второй такой минуты не будет.
Соврать нельзя. Отказать нельзя. Заслонить мальчишку собой тем более нельзя.
Значит, оставалось мне одно. Дать ему причину не смотреть, причём такую, которую он примет как врач.
– Ваше благородие, – сказал я. – Дозвольте доложить. Я его вчера осматривал всего, догола, при свече. Ничего иного нет ни на груди, ни на спине, ни в паху. Всё чисто.
Новицкий поглядел на меня.
– Вы смотрели?
– Догола.
Это была чистая правда, я на неё и рассчитывал.
Он молчал секунды три, и за это время я успел прожить довольно много.
– Ладно, – сказал он и опустил рукава. – Верю. Ежели вы смотрели, значит, смотрели.
Ермаков громко выдохнул.
Дальше пошло по делу. Новицкий распорядился так: перевязь, покой руке, промывать раствором дважды, а через сутки доложить ему, стали железы мельче или нет.
– И вот что, Вершинин. Ежели к завтрашнему вечеру железы срастутся между собой либо кожа над ними покраснеет, немедля ко мне. Тогда придётся резать, и резать буду я.
– Слушаюсь.
Юнга ушёл, а мы остались стоять у шкафа.
И Новицкий, не поворачиваясь ко мне, заговорил совершенно ровным голосом:
– Он вас боится меньше, чем меня.
– Так я его вчера лечил, ваше благородие.
– Не оттого. – Штаб-лекарь взял свою тетрадь и раскрыл её. – Впрочем, это дело ваше.
И стал писать.
Я поднялся наверх, и настроение у меня было препаршивое.
Он всё заметил.
Не то чтобы понял, но заметил непременно. И что юнга окаменел, и что рубаху я снимать не дал, и что предупредил его заранее. Ничего он мне не сказал и, я думаю, не скажет ещё долго.
Он просто положит это к прочему.
У меня уже набралось в его тетрадке порядочно. Недостача, восполненная Завалишиным. Известь за своё жалованье. Журнал наблюдений, который никто не велел вести. Больной с животом, про которого я знал наперёд. И вот теперь стеснительный юнга.
Однажды он выложит всё это разом и спросит.
И, честно сказать, я до сих пор не придумал, что стану отвечать.
* * *
К полудню на шлюпе погасили огни.
Пришёл черёд пороха.
Его на военном корабле принимают в последнюю очередь и принимают особо, потому что шутить с ним никто не намерен. Барка с пороховыми бочонками подошла к борту в первом часу, и по всему шлюпу разнеслась команда, от которой корабль весь подобрался.
Огни – погасить до единого. Камбузную печь – залить. Трубок не курить, огнива не высекать под страхом чего угодно.
И «Камчатка» погасла.
Я такого ещё не видал и, признаться, впечатлился.
Днём-то ничего, свет из люков идёт. А вот в трюме и на нижней палубе сделалось черно и тихо, и в этой черноте у нас работали люди. Бочонки принимали в парусиновых чехлах, передавали из рук в руки цепочкой, и цепочка эта тянулась от борта до крюйт-камеры, порохового погреба в самом низу.
Разговаривали вполголоса, и это показалось мне страннее всего. Сто человек работают, а слышно только шарканье и дыхание.
Боцман Евдокимов стоял у люка и командовал шёпотом, и шёпот этот был мне слышен дальше, чем иной крик.
Матросы шли в чулках, и я не сразу сообразил, отчего. Сапоги с подковками при погрузке пороха не носят, потому что подковка о железо даёт искру, а одной искры тут достаточно.
Мне от всего этого была своя забота, и забота невесёлая.
У меня в лазарете лежали двое. Чекрыгин с животом, который третий день выкарабкивался, и Фёдоров с ногой в лубках. И к ним теперь нельзя было прийти со свечой.
Часа четыре я просидел в темноте, щупая пульс на ощупь и разговаривая, чтобы они не пугались.
– Вашбродь, а долго ещё? – шёпотом спросил Фёдоров.
– К вечеру кончат.
– А ежели рванёт?
– Не рванёт. Оттого и в темноте сидим.
– А вы, вашбродь, боитесь?
Я подумал.
– Боюсь, – сказал я честно. – Только пользы от этого никакой, потому мы и сидим смирно.
Фёдоров посопел.
– А я, вашбродь, ноги дождаться не могу, – сказал он вдруг. – Пятую неделю лежу. Мне бы встать до отхода-то. Я бы уж как-нибудь.
– Встанешь.
– Правда?
– Верное слово. Через день сниму лубки и попробуем. Только чтоб без геройства. И так, как я скажу.
Он замолчал, и я понял, что он улыбается в темноте.
Наверху прошли шаги, кто-то остановился у люка, и Литке шёпотом спросил, тут ли подлекарь.
– Тут.
– Андрей Ильич, вы после погрузки не заняты? Тут вот какое дело. Фердинанд прибыл.
* * *
Барон Фердинанд Врангель оказался худым и длинным.
Он стоял у фальшборта в мичманском мундире, который висел на нём свободно, и лицо у него было такое, какое бывает у человека, которому только что подарили целый мир, а он не знает, куда его девать.
– Врангель, – представил Литке, сияя. – А это Андрей Ильич, подлекарь наш.
Барон повернулся, и я увидел, что ему лет двадцать, не больше.
– Вершинин, – сказал я.
– Очень рад. – Он поглядел на меня внимательно. – Мне Фёдор писал про вас.
– Что же он писал?
– Что вы матросу ногу спасли, которую все резать собрались. – Врангель сказал это совершенно серьёзно. – Я, признаться, хотел бы про это послушать. Мне такое любопытно.
Тут я мысленно себе напомнил, кто он был такой, потому что за этим тощим мичманом стояла история, от которой у меня, когда я её вспомнил, зачесались руки.
Врангель, насколько я помнил, сирота. Родителей лишился мальчишкой, отдан был в Морской корпус, оттуда выпущен и служил на Балтике, как служат сотни таких же.
А потом он услышал, что снаряжается кругосветная экспедиция.
И он сделал такое, за что во флоте кладут под суд. Самовольно оставил свою команду, взял, что было денег, и уехал в Петербург. Явился к Головнину, которого знать не знал, и стал проситься. Не на должность, не на чин. Он просился хоть кем, хоть простым матросом, лишь бы взяли.
За самовольную отлучку его ждало разбирательство и, при худшем повороте, суд.
Головнин его выслушал, поглядел и взял. А с отлучкой как-то уладилось.
Стало быть, вот кто стоял передо мной. Двадцатилетний мальчишка, который поставил на кон всю свою карьеру ради того, чтобы попасть на этот корабль.
И тут я поймал себя на очень нехорошем сходстве.
Один сирота ради моря бросил службу и рисковал судом.
А другой, пятнадцати лет, ради того же самого моря украл гривенники и купил себе документы.
Разницу между ними я видел ровно одну. У барона Врангеля за спиной стояли Морской корпус, дворянство и фамилия, и оттого дело замяли. А у дворового мальчишки Ермакова за спиной не стояло ничего, и оттого дело не замнут.
Вот тебе и весь этот век в двух людях, подумал я.
– Ну, идёмте вниз, – суетился Литке. – Фердинанд, тебе показать надо, где что.
– Погоди, – Врангель потёр шею и поморщился. – Слушай, Фёдор, у меня третий день шея не ворочается. Я в возке трое суток трясся и уснул на боку, а после встать не мог.
Он повернулся ко мне.
– Андрей Ильич, а это ваше по части?
– Моё. Дайте гляну.
Ничего страшного я там не нашёл. Мышца слева от шеи стояла жгутом, твёрдая и болезненная, голова поворачивалась вправо свободно, а влево на треть. Обыкновенное дело у людей, которые уснули не в том положении и застудили на сквозняке.
– Долго вы в возке ехали?
– Трое суток. И с открытым окном, жарко было.
– Вот вам и ответ. Продуло и свело. Ничего опасного, само пройдёт дней за пять, а мы ускорим.
Я назначил ему сухое тепло на ночь, велел не спать на этом боку и показал, как самому тянуть шею понемногу и плавно, всякий раз чуть дальше.
– И не крутите головой резко. Ежели надо посмотреть вбок, поворачивайтесь всем корпусом.
– Хитро, – сказал Врангель. – У нас в Ревеле лекарь на корабле велел бы кровь отворить.
– И стало бы вам хуже, ваше благородие. Кровь отворите, а шея как стояла, так и станет, зато сами ослабеете. А нам с вами в море идти.
Барон засмеялся.
Мы стояли втроём у борта, погрузка внизу кончалась, и по палубе уже разносили фонари, потому что порох был убран. Литке рассказывал Врангелю про хронометры, Врангель слушал и кивал.
А я стоял и думал про своё.
Завтра надо решать по Ермакову. Железы к вечеру должны пойти на убыль. Ежели пойдут, я скажу ему, что решил, и мы станем жить дальше с этой тайной на двоих.
И тут Врангель, ни к кому не обращаясь, вспомнил:
– Да, господа. А вы слыхали, что сюда перед отплытием комиссия прибудет?
Литке обернулся.
– Какая ещё комиссия?
– А вот слушайте, – оживился барон. – Мне в Петербурге сказывали…
И я, ещё не услышав ни слова, понял, что новость мне не понравится.




























