444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Алмазов » Начало пути (СИ) » Текст книги (страница 21)
Начало пути (СИ)
  • Текст добавлен: 29 августа 2026, 06:30

Текст книги "Начало пути (СИ)"


Автор книги: Игорь Алмазов


Соавторы: Алексей Аржанов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)

– Не станем. Скажете, кого не трогать, того и не тронем.

– Михея не трогайте. И Фёдорова покуда тоже.

– Сделаем.

К полудню я обошёл весь корабль сверху донизу и составил себе картину.

Укачало примерно сорок человек, и это было куда лучше, чем я боялся. Тяжело маялось десятка полтора, все из последних партий. Я поднимал их наверх, поил и заставлял стоять при деле, ровно как учил Матюшкина, и повторял одно и то же по двадцать раз.

Сам Матюшкин, к слову, держался.

Он был зелен, но стоял на юте, работал и на мой вопрос ответил, что нынче ему вдвое лучше, чем в первый день на рейде.

– Считаю дни, Андрей Ильич.

– Считайте. Осталось меньше.

И вот к вечеру, обойдя всё это, я сел на рундук и понял одну вещь, от которой мне стало не по себе.

Я впервые увидел эту машину целиком.

Сто тридцать человек в деревянном ящике длиной в полсотни шагов, и я среди них. Спят вместе, дышат одним воздухом, едят из общих баков, пьют из одних бочек и ходят в один гальюн. Между ними нет ни стен, ни расстояний, и всё, что попадёт к одному, за неделю обойдёт всех.

Два года.

Глядя на это, я думал не про цингу и не про горячку.

Я думал про то, что эта машина непременно где-нибудь сломается. Не сегодня и не завтра. А через месяц или через полгода, у мыса Горн или в тропиках.

И моё дело – угадать, где именно, раньше, чем она сломается.

* * *

Письмо я вскрыл поздно вечером, при свече, когда всё улеглось.

Сургуч отошёл легко.

Внутри я нашёл один лист, исписанный убористым почерком, аккуратным до последней буквы.

Писал профессор Медико-хирургической академии.

Начиналось всё с того, что этому профессору из Кронштадта написал аптекарь Карл Иванович, человек, давно известный и ему, и мне. И написал обо мне.

Тут я остановился и попытался всё обмозговать.

Аптекарь-немец с Господской улицы. Который отпустил мне хинную кору по старой цене. Которому я передал двух своих больных перед выходом и оставил бумагу по Аникееву.

Я и не знал, что он кому-то писал.

Дальше шло по существу, и написано было сухо.

Профессору сообщили, что подлекарь Вершинин, не имея законченного курса, лечит в порту людей всякого звания и лечит с успехом. Что о нём говорят на верфи и в купеческих домах. Что он в двух случаях распознал болезни, которые до него распознать не сумели. И что человек с такими способностями, оставленный в звании подлекаря, есть потеря для лекарского сословия.

Ниже стояло главное.

Профессор писал, что, как только я возвращусь из кругосветного плавания и представлю одобрительную аттестацию своего начальства и свидетельство об усердной службе, он готов ходатайствовать о допущении меня к лекарскому экзамену.

Минуя обычный порядок и вторичное прохождение курса. То есть минуя тот год или два на берегу, которыми меня пугал ещё Иван Иванович Завалишин.

Я дочитал до конца и остался сидеть. Читать про себя такое было странно.

За переборкой у меня скрипела пенька, наверху ходили, а Фёдоров посапывал на своей койке.

Вот, значит, как.

Я всё это время считал, что дорога у меня одна и очень длинная. Отслужить два года, вернуться, сойти на берег, добывать деньги, сидеть в Академии год или два и уже потом, если повезёт, сдавать.

А теперь мне писали, что можно иначе.

Я поглядел на надпись поперёк конверта.

«Вскрыть по отходе от берега».

Теперь понял, отчего так.

Прочти я это в Кронштадте, за день или за два до выхода, у меня в голове завелось бы одно: а не остаться ли? Ведь ходатайство уже есть, профессор меня заметил, и, может, оно и так сойдёт.

А человек, который написал эти четыре слова, был неглуп.

Условие в письме стояло ясно, я перечёл его дважды. Одобрительная аттестация начальства и свидетельство об усердной службе. Ни того ни другого не выдают тому, кто остался на берегу.

Значит, мне надо идти. Мало того, пройти эти два года так, чтобы Новицкий, который меня до сих пор изучает и молчит, в конце написал бумагу.

Я сидел над письмом, и меня разбирал самый настоящий, давно забытый азарт.

Полтора месяца я цеплялся за это место зубами. Меня списывали, меня покупали, мне грозили, и меня жалели. Я отбивался, выкручивался и считал каждый шаг, и всё это ради того, чтобы просто остаться.

А нынче мне впервые показали, куда я иду.

Я достал вторую тетрадь и открыл её на первой странице, где сверху стояло одно слово, написанное мною месяц назад.

«Ноль».

Ну вот. Теперь у него появилась цена.

Я не должен потерять ни одного человека.

* * *

Постучали в переборку, когда я уже задувал свечу.

Вошёл Прошка, и в руках у него была рейка.

Та самая, аршинная, с моими зарубками, которой мы третью неделю мерили воду в льяле.

– Андрей Ильич.

Я поглядел на его лицо и поднялся.

– Что?

– Никанор Иваныч прислал, – служитель протянул мне рейку. – Велел вам показать нынче же.

Я взял её и поднёс к свече.

Свежий мокрый след стоял высоко.

Гораздо выше, чем я привык видеть на рейде. Выше, чем позавчера, и выше, чем следовало бы при том, как оно шло всю последнюю неделю.

– Когда мерили?

– Дык только что, вашбродь. И перед тем в полдень мерили.

– И что в полдень?

Прошка сглотнул.

– А в полдень пониже было. Вот тут вот.

Он показал пальцем.

Я взял рейку и стал считать.

Между полуднем и полуночью прошло двенадцать часов. И за эти двенадцать часов воды у нас набралось больше, чем набиралось прежде за сутки.

* * *

От авторов: 22 августа в России отмечается День Государственного флага. Символично, что именно сегодня, в полночь после этого праздника, публикуется глава, в которой «Камчатка» отдаёт салют флагу, уходя в кругосветное плавание.

Под Андреевским флагом русские моряки уходили в океан, открывали земли и возвращались домой. Этот флаг – не просто полотнище, а знак чести, верности и мужества. Наш шлюп под таким флагом идёт вокруг света, и мы рады, что этот момент совпал с праздником.

А впереди ещё одна памятная дата: 26 августа, годовщина Бородинского сражения. Дата выхода «Камчатки» из Кронштадта совпала с пятилетней годовщиной этого события, и для экипажа это стало знаковым совпадением.

Поздравляем всех читателей с Днём флага! Пусть на вашем горизонте всегда будет попутный ветер, а под ногами – твёрдая палуба. С праздником!

Глава 22

Качанова я нашёл в трюме, при фонаре. Он сидел на корточках у льяла, искал протечки.

– Ну? – спросил я вместо приветствия.

– Баранки гну, – огрызнулся плотник. – Прошу прощения, господин подлекарь. Нету протечек. Второй раз лазаю.

– Совсем нет?

– Совсем, – он с трудом поднялся. – Я вам не мальчик. Я тридцать лет по трюмам ползаю. Пазы сухие, конопать держит, дёготь целый. Подводную часть щупал руками до самого киля. Нету течи.

– А вода? – спросил я.

– А вода прибывает, – сказал Качанов. – Вот вам и весь мой сказ.

Мы постояли и помолчали.

В любом веке это самый скверный разговор, какой я знаю. Есть беда, она растёт, и она не там, где её ищут.

– Никанор Иваныч, а шкиперу вы сказывали?

– Докладывал. Он велел глядеть дальше, – плотник хмыкнул. – А как я дальше гляну, ежели я уже везде глядел?

В прошлой жизни я слышал такое от коллег раз двести. Больной болеет, анализы чистые, и всё, что можно посмотреть, просмотрено дважды. Дальше врач начинает злиться и говорить, что больной симулирует.

А правда состоит в том, что смотреть надо было в другом месте.

– Дайте-ка мне ваши записи.

– Какие?

– Все за три недели. Прошка ведь мерил и писал?

– Записывал, куда денется, – Качанов порылся за пазухой и вытащил свёрнутые листы. – Вот. Мелом на переборке начинали, а после я велел ему на бумагу переносить.

Я взял бумаги и полез наверх.

В лазарете при свече я разложил всё перед собой и стал переписывать в столбик.

У меня были замеры за три недели, по два на день. Все они были выписаны в столбик, и всякий раз, когда я прежде на них глядел, я смотрел только на итог: прибывает воды больше или меньше.

А нынче я стал считать разницу между соседними числами.

Не сколько воды стало, а сколько её набралось между двумя замерами. И вот эти разницы я выписал отдельно.

И картина сделалась совсем другая.

На рейде приток шёл ровно и понемногу и убывал день ото дня, как и обещал плотник. Дерево набухало, пазы сходились, и всё тут было честно.

А вот с двадцать шестого числа, как мы вышли, началось иное.

Приток стал скакать.

За одни двенадцать часов набиралось столько, что мне впору было хвататься за голову. За другие двенадцать почти ничего, меньше даже, чем в лучшие дни на рейде.

Я пересчитал дважды, потому что не поверил.

Ровно та же картина, какую я видал у больных, которые жалуются, что им то худо, то ничего. Молодой врач в таком случае говорит, что больной путается. А старый спрашивает, что тот делал в те часы, когда было худо.

И вот тут я задал себе вопрос, которого на этом корабле не задал никто.

Что делал шлюп в те часы, когда прибывало?

Я сидел над своими столбиками и понимал, что ответа у меня нет.

Ветер, курс, галс, крен и погода. Всё это записывается по часам и лежит в одном месте.

В вахтенном журнале.

Куда подлекарю Вершинину ходу нет ровно никакого.

* * *

Мичмана Врангеля я перехватил утром у трапа, когда он сменился с вахты.

– Ваше благородие, дозвольте на два слова.

– Хоть на десять, – он обрадовался мне совершенно искренне. – Я, признаться, вас искал. Вы мне про переломы обещали рассказать.

– Помню. Покажу нынче же. Только у меня к вам сперва дело, и дело странное.

– Тем лучше.

Я изложил в четырёх фразах: вода прибывает, течи нет, числа скачут. И мне нужно знать, что делал корабль в те часы.

Врангель перестал улыбаться.

– Погодите. Вы хотите сличить воду в льяле с вахтенным журналом?

– Хочу.

– Зачем?

– Затем, что ежели приток зависит от того, как идёт шлюп, то течь не там, где её ищут.

Барон постоял, глядя на меня.

А потом сделал такое, чего я не ждал. Он вытащил из кармана огрызок карандаша и записную книжку.

– Диктуйте числа.

– Прямо сейчас, ваше благородие?

– А чего ждать? – искренне удивился он.

Мы просидели на бухте каната минут двадцать, и за эти двадцать минут я понял про этого человека больше, чем за все прежние разговоры.

Он не спросил меня, зачем это подлекарю, и не удивился, что медицинская часть лезет в корабельные дела. Он взял задачу и стал её решать, потому что задача была интересная, а прочее его не занимало вовсе.

– Так, – сказал он наконец. – Двадцать седьмого с полудня до полуночи много. С полуночи до полудня мало. Двадцать восьмого опять много.

– Именно, – кивнул я.

– И вы полагаете, дело в галсе?

– Я ничего не полагаю. Я хочу поглядеть.

Врангель захлопнул книжку.

– Журнал у вахтенного офицера, и мне его никто не даст. Я мичман, третий день на вахте. Если приду и попрошу, меня сразу спросят: с какой стати?

– А ежели попросить старшего офицера?

– Пойдёмте.

Он пошёл так решительно, что я едва поспевал за ним.

* * *

Старший офицер выслушал нас на шканцах и, как я и ожидал, ничего не понял.

– Вода в льяле? – он посмотрел на Врангеля, потом на меня. – Барон, это по плотницкой части.

– Плотник докладывал шкиперу и течи не нашёл, ваше высокоблагородие.

– Так пусть ищет дальше.

– Он искал дважды, – сказал Врангель.

Старший офицер перевёл взгляд на меня, и взгляд этот был холодный.

– А вы, Вершинин, тут при чём?

Вот это был вопрос по существу, и врать на него не следовало.

– Я мерил воду, ваше высокоблагородие. Три недели, дважды в сутки, по уговору с плотником. У меня есть все числа.

– Отчего лекарь меряет воду в льяле?

– Оттого, что в трюме мокро, а мокрый трюм есть первейшая причина болезней в дальнем плавании.

Сказал я правду, хотя и не всю, и звучала она достаточно скучно, чтобы её приняли.

– Гм, – сказал он.

И вот тут за моей спиной раздалось знакомое, ласковое:

– А я, признаться, дивился, отчего господин подлекарь у нас по трюмам ходит.

Филатов стоял в трёх шагах, приветливый и совершенно спокойный.

– Никандр Иванович, – обернулся старший офицер. – Вы что скажете?

– Да ничего дурного не скажу, – лейтенант развёл руками. – Человек радеет. Только вот занятно, Вершинин. Вы у нас и в трюме, и в провизионной, и на смотре при списках, и вот теперь в вахтенном журнале. Экой вы вездесущий.

Он сказал это с теплотой, и всякий услышал бы похвалу. Но не я.

– Такая должность, ваше благородие, – сказал я. – Мне за сто тридцать человек отвечать, а хворают они от того, что едят, пьют и чем дышат. Оттого и хожу.

– Резонно, – согласился Филатов и улыбнулся.

И отступил, потому что своё он уже сделал. Он вслух, при старшем офицере, перечислил все места, где меня видели.

– Ладно, – сказал старший офицер, которому всё это надоело. – Барон, выпишите ему из журнала что нужно. Под вашу ответственность. Сам журнал из рук не выпускать.

– Слушаюсь!

* * *

Переломы я показывал Врангелю в тот же день после обеда, и показывал на нём самом.

– Первое. Как отличить перелом от ушиба.

– По боли?

– Нет. Боль бывает страшная и при ушибе, – я взял его за предплечье. – Глядите, ваше благородие. Первое это вид. Ежели кость сломана и сдвинулась, рука или нога выглядит не так, как должна. Изгиб не там, где сустав, укорочение, вывернутая стопа.

– А ежели не сдвинулась?

– Тогда второе. Нажимайте вдоль кости пальцем, помалу, от здорового места к больному. При ушибе болит всё вокруг, а при переломе есть одна точка, на которой человек взвоет.

Врангель немедленно стал давить себе на голень.

– Не на себе.

– А как же учиться?

– На мне, – сказал я и подставил руку.

Он давил, а я объяснял, и это был первый раз за две жизни, когда я работал наглядным пособием.

– Третье, и самое важное. Что делать нельзя.

– Ну?

– Вправлять. Никогда, ни при каких обстоятельствах, покуда нет лекаря.

– Отчего же? – удивился мичман.

– Оттого, что вы не видите, куда пошёл осколок, – я показал у него на предплечье. – Кость ломается косо, и обломок острый. Рядом с ним идут жила и нерв. Вы дёрнете, чтобы поставить всё как было, и загоните этот обломок в жилу. И человек истечёт кровью изнутри, а вы этого даже не увидите, потому что снаружи целая кожа.

Барон помрачнел. Прозвучало это серьёзно.

– А что тогда?

– Обездвижить как лежит и не выпрямлять. Привязать к чему-нибудь прямому и жёсткому по всей длине, и обязательно захватить сустав выше и сустав ниже перелома.

– Отчего оба?

– Оттого, что ежели захватить только один, кость будет ходить при всяком движении, и обломки станут пилить мясо всю дорогу, покуда его несут.

Врангель молчал, и я видел, что он это себе укладывает.

– А ежели кость наружу? – спросил он.

– Тогда не трогать вовсе и не вправлять обратно, даже если очень хочется, – объяснил я. – Прикрыть чистым, обездвижить и звать меня бегом.

– Отчего не вправить-то? Она же торчит.

– Оттого, что вы вместе с ней загоните внутрь грязь. И через три дня начнётся антонов огонь, и придётся отнимать ногу, которая могла бы срастись.

Он подумал.

– Андрей Ильич, а откуда вы всё это знаете?

Вопрос этот мне задавали уже раз двадцать, и всякий раз я отвечал про книги. Только Врангелю врать не хотелось.

– Из опыта, – сказал я. – И из книг. И из того, что видел, как делали неправильно.

– Хороший ответ, – сказал барон.

Выписки из журнала Врангель принёс мне вечером, и переписаны они были чисто и разборчиво, с указанием часа.

Мы разложили их вместе с моими столбиками прямо на койке.

И картина стала понятна сразу.

Она вылезла так ясно, что я даже не поверил, и мы пересчитали заново.

– Правый борт, – сказал Врангель.

– Правый.

– Всякий раз, как мы идём левым галсом и кренимся на правый борт, воды прибывает вдвое, – он водил пальцем по своим строчкам. – А как перекладываемся, приток падает. Гляньте, вот тут. Двадцать восьмого перекладывались в шесть пополудни, и с шести до полуночи почти сухо.

– Сходится.

– Андрей Ильич, – сказал он медленно. – Так это выходит…

– Выходит, – сказал я.

И тут мы поглядели друг на друга, потому что оба поняли одно и то же и оба обрадовались, как дети.

Всё это время мы искали течь внизу, под водой. И искали правильно, потому что где же ей ещё быть.

А выходило, что она выше.

Есть у корабля полоса борта, которая на стоянке стоит сухая, над водой. Но стоит шлюпу лечь на борт, и эта полоса уходит в воду. И покуда он так идёт, она под водой, и через неё сочится. А ляжет на другой борт, и она снова над водой и сухая.

Оттого Качанов и не нашёл. Он ползал по трюму, щупал подводную часть и киль, и всё было честно сухо.

Он искал не там.

– Пойдёмте к плотнику, – сказал Врангель, вскакивая.

– Погодите, ваше благородие, – остановил его я. – Пойдём мы к нему вдвоём, и говорить будете вы.

– Отчего я? – удивился мичман.

– Оттого, что вы мичман, а я подлекарь. Ежели я приду и стану объяснять корабельщику, где у него течь, он меня выслушает и после возненавидит.

Врангель поглядел на меня с удивлением.

– А вам не обидно?

– Мне надо, чтобы дырку заткнули, – сказал я. – А чья это будет заслуга, дело десятое.

Плотник Качанов слушал барона Врангеля молча, и лицо у него делалось всё мрачнее.

Потом взял выписки, поднёс к фонарю и долго водил по ним пальцем.

– Батюшки светы, – сказал он наконец.

– Что? – спросил я.

– Так я ж и правда… – он поднял голову. – Я ж под водой глядел. Я выше и не смотрел вовсе. Кто ж выше-то глядит.

– Стало быть, поглядите теперь.

Мы отправились с плотником вдвоём – Врангелю это было не по чину. Искали довольно долго, на палубе к нам присоединился боцман Евдокимов и пара матросов.

Наконец, при фонарях, нашли паз в правом борту между шпангоутами.

Я полез туда вместе со всеми и ничего бы не разглядел, если бы не показали. Обыкновенная щель между досками обшивки, конопаченная, как и прочие. Только конопать в ней сидела дурно.

– Гляньте-ка, – Качанов ковырнул её ногтем, и оттуда выкрошилось. – Пакли мало положили. И дёгтем сверху замазали, чтоб не видно.

– Отчего так? – спросил я.

– Оттого, что торопились, – плотник сплюнул за борт. – Судно в одну зиму строили, я вам говорил. Конопатчиков нанимали кого попало, подённо. Вот кто-то и схалтурил, а сверху залил, чтоб приёмка не заметила. Оно ж сухое стоит, покуда корабль ровно идёт.

Он поднялся и вытер руки.

– Никиту сюда зовите.

Конопатил Никита Федотов.

Я стоял и смотрел, как он работает, и работал он красиво, как всякий человек, знающий своё дело двадцать лет.

Он разгонял паз железкой, выбирая гнилую паклю. Свивал новую прядь и загонял её конопаткой, слой за слоем, ударяя мушкелем, и всякий удар выходил одинаковой силы. Потом заливал горячей смолой.

Работал он с мокрой тряпкой на лице, как я велел в августе, и снимал её только затем, чтобы сплюнуть. Раза три его повело, но откашлялся он быстро и в лице не переменился. Это я отметил особо: месяц назад на этом самом месте его согнуло бы вдвое.

– Ну вот, – сказал Качанов, когда всё кончилось. – К утру возьмётся.

И тут заговорил боцман Евдокимов, стоявший у меня за спиной, у переборки, и следивший за всем процессом.

– А хорошо, что Никита с нами.

Все обернулись.

– Ты чего, Герасим Иваныч? – не понял плотник.

– Ничего, – боцман поглядел на Федотова, потом на меня. – Его ведь списать хотели. На смотре. Иван Иваныч грудную болезнь объявил и на берег его писал.

Он помолчал.

– Ежели б списали, кто бы нам нынче паз забил? Ты, что ли?

Качанов не нашёлся с ответом.

Федотов вытирал руки паклей и молчал, и на меня не смотрел вовсе.

А я стоял и честно испытывал то нехорошее удовольствие.

Оттого что приятно, когда твоя правота выходит наружу сама, и объявляет её кто-то другой, а ты стоишь в стороне.

* * *

Штаб-лекарь Антон Новицкий поймал меня уже ночью, когда я шёл из трюма.

– Вершинин, – коротко сказал он.

– Слушаю, ваше благородие.

– Который час?

– Не могу сказать.

– Второй час пополуночи, – сказал штаб-лекарь. – Пойдёмте.

Мы спустились в лазарет, и он сел на сундук, а мне показал на другой.

– Садитесь. Я вас нынче считал.

– Как это считали?

– А вот так, – ответил он. – Утром вы были при обливании. После у трапа с бароном. После на шканцах у старшего офицера, я это видел. После учили барона переломам, час без малого. После сидели с бумагами. После полезли в трюм и сидели там до полуночи. И в промежутках дважды обошли больных.

Он поглядел на меня.

– Спали вы сколько? – строго спросил он.

– Часа четыре, – признал я.

– А накануне?

Накануне я не спал вовсе, потому что вправлял плечо и после сидел над письмом.

– Меньше, – сказал я.

– Меньше, – повторил Новицкий.

Я, признаться, ждал другого разговора.

Весь месяц ждал, что однажды он выложит всё, что у него накопилось. Известь. Журналы. Недостача, восполненная уволенным лекарем. Живот Чекрыгина, про который я знал наперёд. Стеснительный юнга, которого я не дал раздеть. Косой свет, вычитанный у немцев.

А он считал, сколько я сплю.

– Ваше благородие, я справляюсь, – проговорил я.

– Знаю, что справляетесь, – он положил ладони на колени. – Вы, Вершинин, работаете за троих, и работаете хорошо. Оттого я вам и не мешаю.

– Тогда в чём дело?

– В арифметике. Мы идём два года. Двадцать четыре месяца. Первые дни плавания, и вы уже спите по четыре часа. А теперь скажите мне, что будет через полгода, когда мы пойдём вокруг Горна, и качать станет так, что вы стоять не сможете, и половина команды сляжет разом.

Я молчал.

– Скажу за вас, – сказал он. – Через полгода вы сляжете первым. И выхаживать вас буду я, а работать за вас будет Владимир Гаврилович, который работник прекрасный, но знаний ваших ему недостаёт. Вот и вся моя забота.

Тут он был совершенно прав, и я это знал.

Больше того, я это знал в обеих жизнях. Я сам говорил это ординаторам, которые оставались на вторые сутки и гордились этим. Я гнал их домой, отбирал истории болезни и объяснял ровно то же самое.

А сам оставался. Всегда.

– Слушайте распоряжение, – сказал Новицкий, и голос у него переменился. – С завтрашнего дня заводим очередь. Сутки при больных вы, сутки Владимир Гаврилович. Кто не при больных, тот спит и в лазарет не суётся.

– Ваше благородие, он…

– Он фельдшер с четырнадцатилетней службой, – перебил штаб-лекарь. – Он справится с обходом и с перевязкой, а ежели не справится, разбудит вас или меня. Дальше. Ночью к больным ходит тот, чья очередь. Не оба.

– Слушаюсь.

– И ещё. Ваши труды в трюме и по провизии я не запрещаю, потому что вижу в них смысл. Но они идут после сна, а не вместо.

Он поднялся.

И вот тут я решился.

– Антон Григорьевич.

Он остановился.

– Дозвольте вопрос не по службе.

– Дозволяю, – сказал он.

– Отчего вы это делаете?

– Что именно?

– Считаете, сколько я сплю, – объяснил я. – Прикрыли меня перед комиссией с известью. Не спросили ни разу про то, про что всякий на вашем месте спросил бы уже трижды.

Новицкий постоял у трапа, глядя в сторону.

– Оттого, что я один раз уже потерял хорошего человека из-за того, что вовремя не сказал ему спать, – проговорил он. – Хватит с меня.

Я ждал, что он скажет дальше. Продолжения не было.

– Спокойной ночи, Вершинин, – сказал штаб-лекарь и полез наверх.

Я остался сидеть на сундуке.

Он опять сказал мне ровно столько, чтобы я понял, что за этим что-то есть, и ни словом больше. В первый раз это было про то, отчего он пошёл добровольно. Теперь про человека, которого он потерял.

Два кусочка, и оба ни к чему не приставишь.

Ну что ж. Впереди два года.

* * *

Художник Тиханов пришёл на другой вечер, как мы и уговаривались.

Он принёс папку и мялся у порога, покуда я не усадил его силой.

– Я, Андрей Ильич, ненадолго. Я знаю, вы заняты.

– Я нынче не при больных. У меня очередь.

– Как это?

– Так это, что мне велено спать, – я подвинул ему свечу. – Показывайте.

За эти дни в море он нарисовал восемь листов, и все восемь были про людей.

Вот матрос спит в подвесной койке, и койка эта висит под бимсом, а из неё торчит одна нога. Вот кок раздаёт из бака, а вокруг восемь голов, и все восемь смотрят в бак. Вот марсовый на вантах, нарисованный снизу, и оттого похожий на паука.

А на последнем листе была палуба того первого дня в море.

Михей сидел у бухты каната, с рукой, примотанной к телу. Над ним стоял Скородумов со свёрнутой простынёй. А сбоку на коленях сидел человек, в котором я себя узнал не сразу. Он держал больного за локоть, а смотрел куда-то мимо.

– Отчего мимо? – спросил я.

– Дык вы туда и смотрели, – сказал Тиханов. – Вы, Андрей Ильич, когда работаете, вы на больного не глядите вовсе. Вы в сторону смотрите. Я думал, показалось, а после проверил.

Я взял лист и стал разглядывать.

Он был прав. Я и сам это за собой знал, только никогда не видел со стороны. Когда руки делают тонкую работу, глаза мешают, и хирург в такую минуту смотрит в пустоту, потому что смотрит он на самом деле пальцами.

– Михаил, а вы отчего людей рисуете, а не берега?

– Дык берегов ещё нет, – резонно сказал художник. – Берега в Портсмуте начнутся.

– А после?

Тиханов помолчал.

– А после я не знаю, – признался он. – Мне велено писать народы, зверей и растения. Я и буду. Только мне люди интереснее.

Он собрал листы.

– Я вчера напился бы, – сказал он вдруг, не поднимая головы.

– Отчего же не напились?

– Оттого, что помнил, что нынче к вам иду.

Он это сказал, застеснялся и стал завязывать тесёмки быстрее, чем нужно. Я сделал вид, что не заметил.

Ничего я такого не делаю. Сижу вечером час и гляжу на его листы. А человек второй день не пьёт, потому что ему есть куда прийти.

Эх, если бы всё в медицине лечилось так дёшево!

* * *

За эти дни я успел ещё кое-что.

Юнгу Ермакова смотрел утром и вечером, и рука его шла на поправку. Отёк спал, полосы побледнели совсем, железы под мышкой прощупывались едва. Я снял с него перевязь и велел разрабатывать пальцы.

Про рубцы он мне ничего не говорил. Мазь, впрочем, брал.

Матюшкин на другой день сам подошёл ко мне и доложил, будто по службе.

– Девятый день, Андрей Ильич. А от выхода четвёртый. Ел трижды, всё удержал.

– Наверху стоите? – спросил я.

– Стою. Фёдор Петрович меня к делу приставил, я теперь с секстаном учусь.

– Вот и славно, – улыбнулся я. – Через две недели забудете, что маялись.

Скородумов держался третий день, а на новую очередь дежурств поглядел мрачно и не сказал мне ничего. Я боялся, что он решит, будто его проверяют.

А он вечером принёс мне список больных, переписанный своей рукой, и сказал только одно.

– Я тут отметки поставил. Кого завтра глядеть.

Фёдоров ходил.

Плохо, приволакивая ногу, и большую часть дня сидел с парусиной. Зато сам, и по трапу спускался, держась за поручень.

Работа шла ладно и я уже привык. С каждым днём трудиться на шлюпе «Камчатка» мне было всё интереснее и проще.

Правда… я понимал, что все трудности ещё ждут впереди.

* * *

Тридцать первого числа к вечеру я спустился в лазарет за своей тетрадью.

Мне надо было записать за эти дни всё разом. Паз в правом борту, руку Ермакова, восьмой день Матюшкина и то, что Федотов в трюме кашлял втрое меньше прежнего, а это стоило отметить особо.

Я спустился по трапу и остановился.

В лазарете горела свеча.

Новицкий сидел на моём сундуке, спиной к трапу, и читал.

На коленях у него лежала раскрытая тетрадь.

И вот тут у меня всё внутри похолодело, потому что тетрадей у меня было две.

Одна для Евграфа Саввича, куда я писал правду, которая ничего не стоит. Другая моя, куда я писал всё.

И обе они лежали в этом сундуке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю