Текст книги "Начало пути (СИ)"
Автор книги: Игорь Алмазов
Соавторы: Алексей Аржанов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц)
Глава 5
Первым делом я поглядел ему в глаза.
Зрачки ровные, одинаковые, на свет реагировали как надо. Лицо бледное, лоб в испарине, но жара явно нет. Речь связная, руки трясутся. Здоровый парень, напуганный до полусмерти.
– Садись, – сказал я. – Не в дверях же говорить.
Он оглянулся на занавеску и сел передо мной на край сундука, вцепившись в него пальцами.
– Воды выпей.
Кружку он взял двумя руками и послушно отпил, стуча зубами о край. Я не торопил. В прошлой жизни ко мне такие приходили в приёмный покой сотнями. Правда отличие было в том, что там у меня были медикаменты, а здесь только разговоры и вода.
– Теперь давай по порядку. Кто сказал, что «Камчатке» плыть нельзя?
– Бабка, – выдохнул он. – Устинья. Что за слободой живёт, у ручья.
Вот оно что.
– Ты когда у неё был?
– Вчерась ввечеру, в увольнении, – он говорил торопливо, глотая концы слов. – Мужики сказывали, она верно кладёт. Я и пошёл, спросить хотел, воротимся ли. У меня матушка одна осталась, вашбродь, и сестра малая.
– А она что?
– Она воск на воду лила, – парень сглотнул. – И говорит: воск-то вон как лёг. Судно вижу, а возврату не вижу. Не быть, говорит, вашему шлюпу дома.
Интересное выходит гадание. Хитрое. Если судно не вернётся, значит, всё верно увидела. Если вернётся – то отмолили или сама заговорила. Такую беду можно повесить на что угодно – от шторма до простуды.
– Как звать тебя?
– Дроздов Семён, вашбродь. Из последнего набора.
Имени этого я не помнил и лица его на смотре не отметил тоже. Молодых рекрутов на палубе было десятка полтора, и держались они одинаково: в тени и подальше от офицерского глаза.
– Ко мне ты почему пришёл, Семён?
Он замялся так, что стало ясно, тут и есть главное.
– Так к кому же ещё? К их благородиям с эдаким делом не сунешься, засмеют или на бак поставят. А вы… – он поглядел на меня и договорил тише. – Вы ведь и сами к ней хаживали.
В лазарете было тихо. Фёдоров посапывал за занавеской, поскрипывало корабельное дерево. А я обдумывал только что услышанное.
Прежний Вершинин, выходит, ходил к бабке этой, Устинье. Судя по тому, как парень это мне сказал, Вершинин ходил не раз, и на палубе об этом хорошо знали.
– Кто тебе сказал?
– Дык сама Устинья и сказала. Как узнала, что я с «Камчатки», так и говорит: лекаришка ваш ко мне хаживал, – Дроздов испугался ещё больше. – Я не в укор, вашбродь! Я к тому, что вы человек знающий и не осудите.
Значит, в слободе за гаванью живёт человек, который знает о моём предшественнике то, чего не знаю я. И у этого человека я имею полное право появиться, потому что ходил к ней сам.
Это будет полезно. Но это всё потом, а сейчас надо разобраться с Семёном.
– Слушай меня, Семён. Ты крещёный?
– А как же, – он даже руку поднял ко лбу.
– Тогда объясни мне вот что. Кому про судьбу твою знать положено: Господу или бабе из слободы, что за пятак воск в воде топит?
Он открыл рот и закрыл. Довод этот бил вернее всех прочих. Я понял это сразу по его лицу.
– Гадание есть грех, и всякий поп тебе то скажет. Ты пошёл выспрашивать судьбу у бесовского дела и принёс с собой оттуда страх. Он твой собственный. Ты его купил за пятак и притащил на корабль в кармане.
– А воск-то…
– Воск в холодной воде всегда рваный выходит, – сказал я. – Он в любую фигуру ляжет, какую тебе назовут. Она тебе назвала судно – ты его и увидел. Вспомни, много ли там было похожего на шлюп.
Дроздов честно попытался вспомнить, и по глазам его я увидел, что похожего было немного.
– И ещё запомни, – добавил я. – Слова её так сложены, что при любом исходе она права. Дойдём мы до Камчатки, она скажет, что отвела беду. Не дойдём, скажет, что предупреждала. Ей проигрыша нет ни в каком случае, а тебе один убыток и бессонная ночь.
Он молчал и думал, и постепенно его страх проходил. Дыхание выровнялось само, пульс стал пореже.
– Никому больше про это не говори, – добавил я. – Ни на баке, ни в кубрике. Пойдёт слух перед выходом, что судно обречено, и виноватым назначат тебя. За такое можно и линьков схлопотать, и чего хуже.
– Не скажу, вашбродь. – Он поднялся, вытер ладони о штаны и вдруг поклонился мне в пояс. – Благодарствую. Полегчало.
Я уже думал, что всё закончилось. Он дошёл до двери, взялся за косяк и обернулся.
– Только вот всё одно… – Дроздов поглядел мимо меня, в переборку. – Не отпускает меня, вашбродь. Может, оно и не про корабль было. Может, я один потону.
Дверь дёрнулась, и в лазарет пригнувшись вошёл Евдокимов.
Я успел только моргнуть. Слышал он последние слова или не слышал, по его лицу разобрать было нельзя. Да и потом Евдокимов ничего мне не говорил про это.
Дроздов вытянулся, как на смотре.
– Доброго здоровья, боцман!
– Ступай, – уронил Евдокимов, не глядя на него.
Парень мгновенно скрылся за дверью.
Главный боцман снял шапку, огляделся и остался стоять посреди лазарета. Головой он доставал мне почти до бимсов, и лазарет от этого сразу сделался теснее.
– Дозволите, Андрей Ильич?
Ко мне он опять обратился по имени-отчеству, и я опять отметил это себе особо. По всем неписаным правилам флота главный боцман, унтер-офицер из старых служак, хозяин палубы и всей матросской артели, мог звать подлекаря из мещан хоть «господином подлекарем», хоть просто по фамилии. Такому человеку кланяться подлекарю было незачем.
– Садитесь. Рубаху долой и к свету.
Он разделся до пояса, и я увидел спину и плечи человека, который сорок лет тянул снасти. Мышцы у него лежали неровно: правое плечо стояло выше левого и чуть вперёд.
– Прежде чем погляжу, ответьте мне на один вопрос, – сказал я, обходя его кругом. – Иван Иванович – лекарь опытный. Отчего вы к нему не пошли?
Евдокимов помолчал, глядя в переборку.
– Оттого и не пошёл, что опытный. – Он повёл шеей. – Иван Иваныч не лечит, Андрей Ильич. Иван Иваныч свидетельствует. Что углядит, то и в тетрадь свою запишет, а тетрадь его к капитану пойдёт. И выйдет, что главный боцман перед двухлетним походом рукой не владеет.
– И спишут на берег.
– И спишут, – спокойно согласился он. – Дом у меня тут, в Кронштадте, а служба моя – вон, на палубе. Я эту палубу с закладки знаю. – Герасим поглядел на меня. – А вы Фёдорову ногу оставили, когда её всем миром резать собрались. Мужики про то говорят. Вот я и пришёл к тому, кто людей в строю держит.
Ответ был честный, и в нём для меня лежала целая карта корабля. Лекарь тут работал инстанцией, врачом его никто и не считал. Люди прятали от него хвори, опасаясь, что тот доложит всё капитану и тот спишет на берег. И это значило, что настоящую картину здоровья команды по лазаретным тетрадям не понять.
Я взялся за дело.
Сперва я хорошенько расспросил Евдокимова. Оказалось, что плечо ноет к погоде давно, лет пять. Мертветь по ночам рука стала месяца три назад: до локтя и в два пальца – мизинец и безымянный. Тянет тали, и хват срывается. Спит на правом боку, руку кладёт под голову.
Потом я перешёл к осмотру. Вперёд руку он поднял свободно. В сторону выше плеча повёл уже с натугой, и на середине пути лицо у него дёрнулось. Я велел ему медленно поворачивать голову вправо и клонить её к плечу, а сам держал пальцы на его запястье и слушал удар.
При наклоне головы к больному плечу удар под моими пальцами ослаб, и рука у него поплыла.
– Что вы делаете-то? – с подозрением спросил Евдокимов.
– Слушаю, откуда идёт. – Я отпустил его запястье. – Держите оба моих пальца и жмите. Крепче. Теперь левой.
Правая жала заметно слабее, причём слабее именно теми двумя пальцами, что немеют.
Картина у меня сложилась. Плечо заношено сорока годами талей и непогоды, и это половина беды. Вторая половина сидела выше – у шеи и под ключицей, где пучок нервов и сосудов проходит в тесноте между мышцей, ключицей и первым ребром. Годы работы с поднятыми руками эту теснину затянули, и по ночам, когда он клал руку под голову, проход перекрывался окончательно. Оттого и мертвела рука до локтя, оттого и слабели два пальца.
В моё время такому человеку сделали бы снимок и отправили к неврологу. Здесь у меня были руки, глаза и голова, и, надо сказать, для этой болезни их вполне хватало.
– Рука ваша не в плече отнимается, а выше, у шеи, – сказал я. – Там жила проходит, что руку питает. Вы её сами себе по ночам и пережимаете.
– Как это сам?
– Спите на больном боку и руку под голову кладёте на всю ночь. – Я показал на нём, как это выглядит. – Восемь часов кряду пережато, вот к утру и мертво.
Он поглядел на свою руку так, как глядят на чужую.
– Слушайте, что делать станете. Первое. На правом боку спать бросьте, спите на левом или на спине. Руку за голову не закидывайте. Под правую лопатку кладите валик из ветоши в два пальца толщиной, чтобы плечо не заваливалось вперёд.
– Валик, – с сомнением повторил Евдокимов.
– Валик, – подтвердил я. – Второе. Перед сном мешочек с солью, прогретой на камбузе, кладите на плечо и на шею, покуда не остынет. Соль держит тепло долго. Третье. Растирайте на ночь камфорным спиртом, до жара под ладонью, у меня в шкафу есть, дам склянку. Четвёртое и самое главное.
Я велел ему встать и наклониться вперёд, опершись здоровой рукой о сундук, а больную свесить свободно.
– Качайте. Вперёд-назад, потом кругами. Считайте до тридцати в каждую сторону. Мышцу не напрягайте вовсе, пусть висит и качается сама. Делать так утром и вечером каждого дня.
Евдокимов качнул рукой раза три, выпрямился и посмотрел на меня с откровенным недоверием.
– Больную-то руку беречь надобно, Андрей Ильич. Всякий знает.
– Всякий знает неверно. – Я говорил спокойно, потому что спорить тут было бесполезно, а показать можно. – Беречь станете, она через полгода вовсе подниматься перестанет. Плечо от покоя костенеет. Ему движение нужно, только не через силу и не с грузом. Качните ещё, до тридцати, и скажите мне, как оно.
Он качал, считая губами, и на двадцатом счёте лицо у него переменилось.
– Отпустило, – сказал он с удивлением. – В самой середине отпустило.
– Вот вам и ответ. И последнее. Лямку и тяжесть носите на левом плече, а на талях меняйте руки, не тяните всё правой. Тянуть будете по-старому, я вам хоть весь шкаф изведу, толку не станет.
Евдокимов молча оделся. Потом достал из-за пазухи кисет и положил на сундук.
– Сколько с меня?
– С вас ничего. – Я подвинул кисет обратно. – Мне за это жалованье платят, боцман. А вот вам моя цена. Через две недели придёте и покажете руку, обманывать меня не станете. Ежели легче не станет, будем думать иначе.
Он поглядел на меня, забрал кисет и надел шапку.
– Приду, – сказал он и вышел.
За переборкой Фёдоров уже не спал и молчал слишком старательно.
* * *
Наутро мне объявили мою настоящую цену.
– Ведомость перепишете, Вершинин, – сказал Иван Иванович и брякнул на стол кипу листов. – Набело, по чинам и по статьям. Почерк у вас, сказывают, есть.
Работа эта была писарская, и поручалась она мне нарочно. Допуск к лазаретной работе капитан дал, и лекарь этот допуск исполнял буквально, ставя меня к тому, что при лазарете полагалось делать.
Спорить я не стал и сел писать. А через полчаса благодарил его мысленно от всей души.
Потому что благодаря этим записям я мог узнать весь корабль. К тому же помогал мне в этом Прошка.
– Это штурман наш, штабс-капитан Григорий Никифоров, вашбродь, – тыкал он пальцем в лист. – Не путайте его с мичманами, ради Христа. Мичманы у нас господа молодые, вон мичман Литке, вон мичман Врангель, они при офицерах ходят, курс кладут. А штабс-капитан Никифоров – штурман опытный, из Корпуса, за всю навигацию в ответе. А помощником у него подпоручик Пётр Ильин значится.
Я писал и слушал, и одновременно окончательно разбирался в корабельной иерархии.
Наверху надо мной стоял капитан 2-го ранга Головнин, и к нему обращение «ваше высокоблагородие». Под ним господа офицеры, лейтенанты и мичманы, и к ним «ваше благородие». Особняком стояли штурман и шкипер, у них своя, особая служба, отличная от флотских офицеров. Ниже унтер-офицерский состав, и на самом его верху главный боцман, а под ним боцманматы и квартирмейстеры. Ещё ниже марсовые, лучшие из матросов, те, что работают на реях в любую погоду. Матросы первой и второй статьи, и разница между ними в выслуге и в умении. В самом низу служители, юнги и мальчики.
А я стоял сбоку от всей этой лестницы.
Подлекарь на военном шлюпе состоит при медицинской части, чин имеет нижний и классный, из мещан, и в строевой иерархии не значится вовсе. Матросы тянут мне «вашбродь» по привычке к белому воротнику, хотя права на такое обращение у меня нет никакого. Офицеры зовут по фамилии, и правильно делают. Место моё оказалось неудобным до крайности, потому что я не свой ни наверху, ни внизу.
– А это кто? – я ткнул в строку, где значился марсовый первой статьи.
– Елизар Наумшин, – Прошка сморщился. – Тот самый, что про вас брешет. Марсовый, лихой, спору нет, на грот-марсе первый. Только язык у него поперёд ума.
К каждой второй фамилии Прошка присобачивал историю, и половина этих историй была чистая сплетня. Кто пьёт, кто женат вторым браком, у кого брат в бегах. Я отделял сведения от вранья привычным движением, как отделяю жалобы больного от того, что он сам себе придумал.
Многие фамилии я помнил из книг, но лично в лица их ещё предстояло научиться различать. Хотя два года плавания очень тому поспособствуют.
На третьем листе я нашёл то, что искал. Дроздов Семён, матрос второй статьи, из рекрутов тысяча восемьсот шестнадцатого года, девятнадцати лет. Тот самый, кто сказывал мне про гадания у бабки.
А заодно я понял кое-что неприятное. По этой ведомости мне кашлявшего не вычислить никогда. Сто тридцать строк, и все здоровы. Ни у кого ничего не записано, потому что никто ничего лекарю не говорит, и Евдокимов вчера объяснил мне, отчего.
Насколько я понял, такая ситуация типична для флота. Люди прятали болезни, боясь списания, и от этого настоящая картина здоровья команды всегда искажена.
Будем с этим разбираться по ходу.
К полудню ведомость была готова. Иван Иванович просмотрел её, не нашёл, к чему придраться, и от этого раздражился заметнее прежнего.
– Ступайте на берег, – сказал он, доставая другой лист. – Аптечный припас надобно добрать перед выходом. Корпия, камфора, кора хинная, посуда стеклянная, что в списке. Деньги у баталера возьмёте, счета принесёте все до единого. И не вздумайте где застрять.
Список был длинный и составлен человеком, знающим своё дело.
Я взял его, поклонился и пошёл собираться. У меня накопились дела на суше, и аптека в этом списке была далеко не главным делом.
* * *
Слобода за гаванью лежала в стороне от порта, у ручья, и домов там стояло десятка три. Дорогу мне указали с первого раза, и указали так охотно, что я понял, к бабке Устинье ходит вся слобода и половина гарнизона.
Изба стояла последней, на отшибе. Ни черепов, ни трав по стенам, ни прочей ярмарочной страсти. Обыкновенный двор, поленница, коза на привязи. Я постучал и вошёл.
Устинья оказалась женщиной лет шестидесяти, сухой, чистой, в тёмном платке. Она сидела у стола и перебирала сушёный сбор, и на меня подняла глаза не сразу.
Я быстро её осмотрел. Держится прямо, руки не дрожат, глаза ясные. Здоровее половины офицеров с нашего шлюпа.
– Проходи, батюшка. Садись.
Я сел на лавку и молчал, давая ей заговорить первой. Она поглядела на мои сапоги, на руки, на сюртук и на то, как я сел, и лицо у неё сделалось внимательным.
– С корабля, – сказала она. – Не матрос. Из лекарских, руки чистые и ногти стрижены. Молодой, а сидишь как старик, спину бережёшь. Не бедный, да и не богатый, сукно доброе, а обшлага потёрты.
Я внимательно слушал. Она читала меня ровно тем же способом, каким я читаю больного, входящего в кабинет. Одежда и руки, походка, посадка на лавке. Каждый вывод её был верным, и каждый вывод она добыла наблюдением. Тридцать лет я учился этому ремеслу, чтобы ставить диагноз. Она выучилась тому же, чтобы продавать людям их судьбу по пятаку.
– Ты сам ко мне хаживал, – сказала она вдруг и прищурилась. – Вершинин, подлекарь. Так ведь?
– Так.
– Ну садись, коли пришёл, – она отставила сбор. – Что на сей раз?
Я решил, что скажу всё прямо. Так у меня было больше шансов услышать её собственные слова, а не то, что она сочтёт нужным мне подложить.
– Хочу знать, о чём мы с тобой в прошлые разы говорили. Голова у меня после падения повреждена, Устинья. Многое из памяти вышло.
Она посмотрела мне в глаза.
– Дважды ты был. Первый раз пришёл за средством от трясения рук. Тебе тогда не помогло.
– А второй раз?
– А второй раз ты приходил в конце июня, – Устинья сложила руки на столе. – И просил у меня зелья для храбрости.
– Для храбрости?
– Для неё, – она усмехнулась одними губами. – Плакался, что при крови сомлеваешь. Что ножа не сносишь, и лекари над тобой смеются.
Вот оно.
Я сидел на лавке в чужой избе и наконец увидел своего предшественника целиком. Не бежать он собирался, а стоять. Он знал за собой эту слабость, стыдился её до слёз и искал средство, чтобы её пересилить.
– И что ты ему дала?
Слово «ему» выскочило само, и я тут же поправился.
– Что ты мне дала?
Устинья встала, порылась в углу и поставила передо мной тёмную склянку.
– Настой. Вино крепкое, а в нём корень да травы. Дурман-трава там, батюшка, и белена малость, и зверобой для духу, – она поглядела на меня спокойно. – По три капли на чарку велено было. Три, не боле. Так и сказала.
Я вынул пробку и понюхал.
Потянуло спиртом, горечью и сладковатой дрянью, которую я узнал сразу. Дурман и белена. В моё время этими алкалоидами лечили спазмы и от них же травились дети, наевшись семян в огороде. Во рту сохнет, зрачки расходятся во всю радужку, сердце частит. Дальше дурнота, спутанная речь и обморок, а при хорошей дозе бред и остановка сердца.
Три капли на чарку. А тот, кто до смерти боялся опозориться, стоял наутро перед операционным столом и держал в руке вот эту самую склянку. Я знал, что было дальше, лучше всех на свете.
– Он выпил больше, – снова сказал я вслух.
– Кто?
Да тьфу ты! Я аж мысленно выругался.
– Я выпил больше, я. Сколько взял, помнишь? – спросил я и закрыл склянку.
– Так всю и взял, батюшка. Такую же вот, – Устинья глядела на меня, не мигая. – С неделю как. А после сказывали, ты прихворал чем-то. Упал что ли?
Всё сошлось.
Предшественник хлебнул своего снадобья, чтобы крови больше не пугаться. Видать, решил, что это страх у него уберёт раз и всегда. Сердце у него заколотилось, во рту пересохло, в глазах поплыло. Вот и упал случайно с трапа.
Позор вышел вдвое против прежнего, и рапорт лёг капитану, и репутация досталась мне вместе с телом.
Ударился головой и умер, и я открыл глаза в его теле на койке при лазарете.
Странная получилась история. Человек искал храбрости и добился своего, только сам её уже не увидел. Никакой судьбы и никакого промысла тут не было, обыкновенное отравление беленой и неудачное падение. Но храбрость в это тело всё-таки въехала, и въехала вместе со мной.
– Не жалеешь, что дала? – спросил я.
– А чего жалеть, – Устинья пожала плечами. – Я меру сказала. Меры не держат, батюшка, вот и вся беда. И вино я никому не наливаю, они его сами покупают.
Тут я и перешёл ко второму делу.
– Матрос от нас у тебя вчера был. Молодой, с последнего набора.
Лицо у неё осталось прежним.
– Ходят ко мне многие.
– Ты ему воск лила и сказала, что шлюп домой не воротится, – тихо и вежливо сказал я. – Слушай меня, Устинья. Шлюп государев, идёт по высочайшему повелению, и на нём сто тридцать душ. Ты им перед выходом сулишь гибель.
– Я, батюшка, что вижу, то и говорю.
– А теперь погляди, что из этого выйдет, – я подался к ней. – Парень пойдёт на бак и расскажет одному. Тот другому. Через неделю половина команды знает, что судно обречено. Матрос, который верит, что потонет, работает хуже, спит хуже и на рее держится хуже. Капитан узнает, откуда идёт, а капитан наш человек крутой. Дальше пойдут не ко мне, а к тебе. И придут не с пятаком.
Она молчала.
– Про попа я и не говорю. Гадание есть грех, и духовному начальству тут довольно одного доноса, а доносить у нас умеют все. Ты старуха умная, Устинья, я это вижу. Так вот тебе моя просьба. С «Камчатки» больше никому ничего не лей. Придут, гони. Скажи, что перед государевым делом не гадаешь, страшно. Тебе это дешевле обойдётся, чем всё прочее.
Устинья долго смотрела на меня через стол. Потом кивнула.
– Не стану, – сказала она просто. – Мне свара с флотом ни к чему.
Я поднялся и положил на стол монету за склянку. Она монету не тронула.
– Слышишь, лекарь…
Я остановился у двери.
Она рассматривала моё лицо, долго, как рассматривают человека, которого силятся припомнить.
– Ты не тот, что прежде был.
В избе было тихо. Коза за стеной дёргала привязь, в печи потрескивало.
– Тот же самый, – сказал я. – Только головой ударился.
– Оно и видно, – согласилась Устинья и снова взялась за свой сбор. – Ступай с Богом.
Я вышел на двор, и спина у меня под сюртуком была мокрая.
* * *
В аптеке я провозился до вечера, вытряс из провизора всё по списку, взял счета на каждую позицию и добрал сверх списка две склянки камфорного спирта за свои деньги. Обратно шёл гружёный, как коробейник.
На рейд меня доставили в темноте. У трапа стоял шум, палуба была освещена фонарями, и людей наверху толклось куда больше обычного для этого часа.
Прошка кинулся ко мне и вцепился в короб.
– Вашбродь! Смотр объявили!
– Какой смотр?
– Генеральный! – он тащил короб и захлёбывался. – Капитан велел. Всю команду свидетельствовать перед выходом, всех до последнего, кто здоров, а кто нет. Иван Иваныч с утра начинает, а вам при нём быть и писать.
Я остановился посреди палубы с фонарём в руке.
Всех до единого. Сто тридцать человек, раздетых до пояса, по одному, у меня перед глазами и в один день.
Того, кто прячет кашель, я увижу тоже.
Это хорошие новости.
* * *
Начали рано утром, на верхней палубе под тентом.
Порядок Иван Иванович завёл простой. Люди подходили артелями, по десятку, раздевались до пояса и становились в очередь вдоль борта. Лекарь смотрел каждого, задавал два-три вопроса и говорил мне, что писать. Я сидел за откидным столом с ведомостью, той самой, что переписывал накануне, и заполнял графы.
Смотрел он быстро и по своему порядку. Глаза и язык, потом дёсны и зубы, потом грудь с животом, а напоследок ноги, старые раны да грыжи. Для своей школы толково, и цингу он ловил по дёснам не хуже меня. Половину того, что видел я, он не видел вовсе, потому что не искал.
А я сидел с пером и смотрел на всё сразу.
Мне открылась вся команда, и открылась разом. Худоба у двоих из последнего набора. Скверные зубы едва ли не у трети команды. Застарелая грыжа у пожилого квартирмейстера, которую тот прятал и от лекаря, и от меня. Елизар Наумшин прошёл мимо стола, играя плечами, и на меня даже не глянул. Евдокимов, дойдя до лекаря, повёл правой рукой свободно и с явным удовольствием, и я записал против его фамилии «здоров», потому что так оно и было.
Дроздов Семён стоял в очереди бледный и тихий, но, поймав мой взгляд, кивнул и даже попробовал улыбнуться.
К третьему часу я стал уставать. Строки поплыли, фамилии смешались, и я поймал себя на том, что пишу, не поднимая головы.
Тогда-то я его и увидел.
Точнее, увидел я движение с краю, у самой мачты, где очередь загибалась. Человек в этой очереди стоял, а потом пропустил вперёд соседа. Потом ещё одного. Он двигался против общего хода, потихоньку сползая к хвосту, и делал это ровно так, как делают люди, не желающие попасться на глаза.
Я стал следить, не поворачивая головы.
Он был жилистый и невысокий, лет сорока, с обветренным лицом. Держался в самой гуще, за чужими спинами, и придерживал рубаху у горла, хотя все вокруг давно разделись. Артель его подошла и прошла. Он остался и приткнулся к следующей.
Потом сосед сказал ему что-то, и он засмеялся, а сразу за смехом отвернулся к борту и коротко, глухо, в кулак кашлянул. Я это услышал даже за столом.
Я узнал этот кашель мгновенно.
Перо у меня остановилось на середине фамилии.
Вот он. Тот самый, из дальнего угла жилой палубы, у смолёной бухты каната. Стоит в десяти шагах, придерживает ворот и ждёт, когда смотр кончится, чтобы уйти на этот шлюп с тем, что у него в груди. А через три недели мы снимаемся с якоря и уходим на два года.
Сказать Ивану Ивановичу, и человека спишут на берег в тот же час. Со мной он больше никогда не заговорит, и все, кто это видел, тоже. А ведь Евдокимов вчера объяснил мне ясно, отчего люди прячутся от лекарской тетради.
Смолчать, и через месяц посреди океана у нас на борту окажется чахоточный. А спать с ним в одном кубрике будут сто тридцать человек.
Я поднял голову.
Иван Иванович уже глядел на меня поверх голов, и в глазах у него стоял вопрос.
– Что там, Вершинин?




























