Текст книги "Меняю курс"
Автор книги: Игнасио Идальго де Сиснерос
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 32 страниц)
Несмотря на то что я был высокого мнения о политическом опыте дона Инда, его доводы не убедили меня. Я считал свою информацию ценной и важной и был уверен в необходимости как можно скорее передать ее.
После долгих раздумий я решил ехать в Испанию, рассчитывая, что на месте будет легче установить контакт с лицами, на которых можно положиться.
В Барселоне мне сообщили, что Асанья все еще находится под арестом на эсминце, стоящем на якоре в порту. Подумав, что он как раз тот человек, которого заинтересуют мои сведения, я, не колеблясь, надел форму и направился навестить его.
Командир корабля принял меня любезно. Узнав о цели визита, он удивился, недоумевая, по-видимому, как старший офицер авиации имел наглость посетить столь опасного врага [307] правительства. Однако проводил меня до каюты, где содержался Асанья, и оставил с ним наедине. Сожалею, что не запомнил имени капитана, чтобы выразить благодарность за внимание.
Разговор с Асаньей разочаровал меня.
Дон Мануэль Асанья, республиканский лидер, пользовавшийся наибольшим авторитетом в Испании, был весьма озабочен собственным положением и ни о чем другом не желал знать. Мое посещение расстроило его, и он не хотел или не смог скрыть этого.
В тот же день, довольно пасмурный, я выехал в Рим, испытывая чувства возмущения, бессилия и разочарования. Впервые я понял, что оказался в политической изоляции, почти лишившей меня возможности помогать республике.
В Италии Муссолини открыто готовился к вторжению в Абиссинию. Путешествуя по Сицилии, мы с Кони видели там значительные скопления войск и отрядов чернорубашечников. Их тренировочные лагеря специально расположили в местности, напоминавшей ландшафт Эфиопии. Фашисты даже не пытались замаскировать свои приготовления. У меня создалось впечатление, что войска хорошо вооружены. Помню, удивило лишь то, что офицеры ездили верхом на мулах.
Жизнь в Риме текла по-прежнему. Однажды в нашей гостинице появился добряк Пепе Кастехон. Оказывается, он уже несколько дней находился в Риме.
Характер Пепе не изменился и после свадьбы. Он продолжал предаваться любовным авантюрам с удивительной беспечностью.
На этот раз героиней его романа была немка. Однако скоро выяснилось, что она фанатичная нацистка, не скрывающая своего восхищения Гитлером и гордости по поводу того, что принадлежит к высшей расе. Она испытывала дикую ненависть и презрение к евреям.
Пепе был настолько возмущен этим чудовищем, что решил проучить ее. В тот вечер, войдя в их гостиничный номер и делая вид, будто чем-то озабочен, он весьма серьезно и торжественно сказал:
– Я должен признаться тебе: я – еврей.
Эффект, видимо, превзошел все ожидания. Пепе рассказал, как мгновенно изменилось выражение лица этой женщины. Она готова была броситься на него и выцарапать ему глаза. Однако немка ограничилась тем, что, забрав свои вещи, выбежала из комнаты. [308]
Наконец наступил день, когда меня пригласил к себе посол. На его лице было такое выражение, с каким обычно сообщают неприятные вести. Посол заявил, что в Мадриде принята моя отставка. Этому бедному господину было трудно понять, что покинуть его посольство для нас было истинным удовольствием.
Мы вернулись в Испанию на автомобиле. По пути сделали несколько остановок на Лазурном береге. Границу мы пересекли в Портбу и некоторое время жили в отеле «Кампродон», совершая вдвоем экскурсии по живописным окрестным горам. Кампродон – один из самых замечательных уголков Испании.
* * *
В первых числах сентября 1935 года мы прибыли в Мадрид и поселились в своей новой квартире.
На следующий день я направился в министерство для официального представления, с любопытством ожидая встречи с новым начальником. Я не сомневался, что встреча будет неприятной или, по меньшей мере, натянутой, но чувствовал себя очень уверенно и был преисполнен решимости постоять за себя.
Полковник авиации Хоакин Гонсалес Гальарса, командующий воздушными силами, не был дипломатом. Он гордился своей грубоватой прямотой, столь свойственной арагонцам и риохцам.
Раньше мы были добрыми друзьями и даже два года прожили вместе в Мелилье, но после провозглашения республики я перестал поддерживать с ним отношения, зная его фанатичную преданность монархии.
Гальарса говорил без уверток. Как только я вошел в кабинет, он сразу сказал, что не знает, как поступить со мной. Не доверяя мне – не может поручить ответственный пост. Лучший выход из создавшегося положения – если я сам попрошу об отставке.
Свою речь он закончил очень возбужденно. Я понимал, что ему неудобно делать мне подобное предложение. Как можно спокойнее я ответил, что звание старшего офицера авиации позволяет мне пользоваться определенными правами наравне с другими и что, не совершив ничего позорного, не собираюсь добровольно покидать авиацию. Если же мое присутствие кому-то не по душе, пусть возьмут на себя [309] ответственность выгнать меня, но тогда я буду защищаться всеми доступными мне средствами.
Мы расстались довольно холодно. Однако, выйдя из министерства, я не сомневался, что Гальарса не осмелится выгнать меня из авиации.
Действительно, через три дня меня назначили начальником картографического отдела главного авиационного штаба при военном министерстве.
Назначение показалось мне забавным. Оно менее всего подходило мне. Но Гальарса и его друзья, видимо, полагали, что гораздо безопаснее, если я буду находиться поблизости, окруженный картами и планами.
* * *
В первые дни пребывания в Мадриде мы с Кони оказались в некоторой изоляции, несколько озадачившей нас. Мы вернулись в Испанию преисполненные энтузиазма. Наша жизнь была навсегда связана с республикой, и мы готовь! были отдать все силы на борьбу за нее. Поэтому пустота вокруг нас казалась странной.
Постепенно нам удалось разыскать немногочисленных, оставшихся в Мадриде друзей-республиканцев. Большинство же наших старых друзей находилось в изгнании или в тюрьме. Я скучал по Прието, оставшемся в Париже, и еще по трем-четырем летчикам-республиканцам, сидевшим в военной тюрьме за участие в астурийских событиях 1934 года. Их отсутствие особенно ощущалось еще и потому, что через них я был связан с республиканским движением.
Я попал в довольно странное положение. Решив целиком посвятить себя делу защиты республики, я готов был все отдать за нее. Но я не принадлежал ни к одной политической партии или организации, поэтому до сих пор всегда поступал интуитивно, как сапер. Моей единственной связью с политическим миром был Индалесио Прието, но для дона Инда я оставался лишь хорошим другом, верным человеком, на которого можно рассчитывать, но не больше. Весьма авторитетный социалистический лидер Прието никогда не стремился заинтересовать меня политикой, никогда не говорил со мной о своей партии и не пытался привлечь к ней. Я почти ничего не знал о намечавшихся планах, то есть никогда не был для него своим. Если к этому добавить, что Прието по натура был человеком замкнутым, а я малолюбопытным, то станут понятны мои последующие действия. [310]
Возвращаясь к повествованию, еще раз предупреждаю, что не претендую на исчерпывающие оценки приводимых фактов. Привожу их такими, какими видел в момент свершения.
Атмосфера в авиации была уже не та. Исчезло чувство товарищества, которое связывало летчиков и всегда являлось нашей отличительной чертой. Обострение политической борьбы привело к расколу в наших рядах. Большинство летчиков определило свои симпатии и присоединилось к одному из двух враждующих лагерей.
Полковник Гальарса поступил несколько опрометчиво, назначив меня начальником картографического отдела. Мой кабинет оказался удобным местом для связи между республиканскими товарищами. В штабе авиации обычно бывал почти весь личный состав военно-воздушных сил. Зайти в мой кабинет, чтобы проконсультироваться, посмотреть или взять карту, считалось делом настолько естественным, что не могло вызвать никаких подозрений.
Через некоторое время мой кабинет превратился в центр информации и место сбора республиканцев, где они могли совершенно спокойно обмениваться впечатлениями и согласовывать свои действия.
Начавшаяся борьба проявлялась в то время только в небольших стычках. Никто из нас не скрывал своих убеждений, напротив, все открыто демонстрировали их.
Помню, как группа летчиков демонстративно отправилась в воскресенье к обедне в церковь Калатравас, как бы говоря: «Мы пришли на обедню, потому что мы враги республики…» Такая демонстрация неприятно удивила меня и лишний раз убедила в том, что реакция активизировала свою деятельность. До установления республики вопросам религии в авиации не придавали значения. Могу уверенно сказать, что из 1000 или 1200 офицеров вряд ли более дюжины посещали обедню. Не помню, чтобы кто-либо из многочисленных раненых во время войны в Африке исповедовался у священников. Зато какие проклятья посылали летчики в адрес всех святых, когда получали ранения!
Поводом для стычек служили и газеты. Выходя из автобусов, привозивших летчиков на аэродромы, первое, что все делали, – демонстративно углублялись в свои газеты. Достаточно было подсчитать тех, кто держал в руках «АБЦ», «Эль дебатэ», «Эль сосиалиста» или «Эль эральдо», чтобы узнать число сторонников каждого лагеря, ибо правый ни за что на свете не стал бы читать «Эль эральдо», а левый – «АБЦ». [311]
То же самое происходило и в отделах министерства. На каждом столе можно было увидеть газету, положенную специально для того, чтобы все знали, каковы взгляды ее владельца. Признаюсь, я тоже прибегал к этой тактике. Ежедневно я покупал два номера «Эль сосиалиста» и, проходя по коридору, оставлял, если никого не было поблизости, один экземпляр на радиаторе, рядом с тем местом, где обычно сидели денщики, и редко, проходя позже, не находил кого-либо из них, погруженного в чтение газеты. Другой экземпляр я всегда носил в кармане и демонстративно вынимал его в наиболее людных местах или там, где это могло быть особенно неприятно правым.
* * *
Уже больше месяца мы жили в Мадриде, но я еще не видел Рамона Франко. Рассказывали, что он подружился с Лерусом, не хочет иметь ничего общего с левыми и вообще его поведение оставляет желать много лучшего. Как-то раз, когда я был один в своем кабинете, открылась дверь и появился Рамон Франко. По выражению его лица я понял, что мою дверь он открыл по ошибке. Мгновение Рамон колебался, но затем вошел и протянул мне руку. Я сказал, что рад его видеть, ибо до меня дошли слухи, которым не хотелось бы верить. Вначале он говорил несколько уклончиво, но затем подтвердил, что они соответствуют действительности. Я поразился его цинизму. Казалось, со мной разговаривает настоящий фашист. Никогда не забуду его последней фразы: «Знаешь, Игнасио, если выбирать между тем, чтобы мне давали касторку или я ее давал, предпочитаю последнее» {127}.
Эти слова переполнили чашу моего терпения. Очень резко я ответил, что с этого дня между нами все кончено, и попросил покинуть кабинет.
Это была наша последняя встреча.
* * *
Время шло, и политическая обстановка в стране для меня все более прояснялась. Я с радостью убеждался, что республиканцы после разгрома в октябре 1934 года вновь набирают силы и готовы помешать реакции укрепиться у власти. [312]
Мои друзья были полны решимости бороться за республику. Наглая деятельность правительства, направленная на установление диктаторского режима, недопустимые методы, к которым оно прибегало, добиваясь своей цели, вызывали искреннее возмущение у большинства испанцев.
Жестокие репрессии в Астурии, осуществленные с помощью Иностранного легиона, 30 тысяч брошенных в тюрьмы – все эти действия реакции не запугали республиканцев. Напротив, вызвали протест и готовность противостоять ей.
Коррупция в правительственных кругах была еще одной причиной массового недовольства. В те дни всеобщее внимание привлек скандал в Сан-Себастьяне{128}, известный под названием «эстраперло» {129}.
Чтобы получить разрешение на открытие игорного дома, какие-то иностранцы дали друзьям Леруса и некоторым членам правительства большие деньги и подарки. Открытый подкуп, замести следы которого было невозможно, вызвал скандал, ставший причиной министерского кризиса.
Решимость республиканцев бороться и симптомы разложения среди правых радовали нас. В то же время крайняя реакция с целью компенсировать слабость правительства приступила к усиленной организации отрядов наемных убийц, вскоре давших о себе знать.
Покушение пистолерос{130} на депутата-социалиста Хименса де Асуа, вице-президента кортесов, во время которого погиб один из сопровождавших его людей, вызвало по всей Испании волну возмущения. Оно убедительно показало, что крайне правые и фашисты решили прибегнуть к террору как к одному из способов достижения своих целей.
Мы жили в Мадриде уже два месяца. Неожиданно я получил извещение из управления авиации о назначении в Севилью на должность заместителя начальника аэродрома Таблада. Мне предлагалось в течение сорока восьми часов приступить к своим обязанностям. Я понял: руководству стало известно, что мой кабинет является местом сбора республиканцев, и оно поспешило удалить меня из Мадрида. [313]
Назначение в Таблада. Победа Народного фронта. Слепота правительства и приготовления фашистов
После провозглашения республики на аэродроме Таблада в силу многих причин, которые я не буду перечислять здесь, собрались наиболее реакционно настроенные офицеры.
Его начальник, подполковник Руеда, африканист{131}, сделавший карьеру в Иностранном легионе, не пользовался авторитетом в авиации из-за своего лицемерия и расчетливости.
Начиная с событий в Астурии он нагло демонстрировал свою приверженность католической религии и ненависть к республике. Иначе говоря, подполковник Руеда был идеальным начальником для этого сборища монархистов и фашистов, с которым мне предстояло столкнуться лицом к лицу в ближайшие сорок восемь часов.
На следующий день я выехал в Севилью. Кони и Лули временно остались в Мадриде.
Стоял один из тех великолепных дней кастильской осени, когда особенно хотелось жить. Возможно, он повлиял на состояние моего духа, ибо я был настроен оптимистически, хотя хорошо знал, что меня ожидало в Севилье. Я чувствовал в себе силу и энергию большие, чем у самого Сида.
Прибыв на аэродром Таблада, с которым у меня было связано столько хороших воспоминаний, я представился своему новому начальнику.
С первой же минуты Руеда повел себя вполне откровенно, приняв позу начальника, вынужденного брать на службу нежелательного подчиненного. Он сообщил о большой дружбе, связывающей личный состав аэродрома со своим командиром, подчеркнул отсутствие среди офицеров политических расхождений, а также их недовольство моим назначением. Назвав меня опасным большевиком, Руеда добавил, что всем летчикам доставила бы большое удовлетворение моя просьба о переводе на другой аэродром, ибо здесь никто не желает терпеть моего присутствия.
Спокойно и сдержанно я ответил, что сожалею о причиняемых неприятностях, однако пока не собираюсь просить о переводе и постараюсь должным образом выполнять свои обязанности заместителя начальника аэродрома. Позабочусь, [314] чтобы и мои подчиненные выполняли свои обязанности, на большее не надеюсь и ничего другого не желаю.
В тот же день Руеда официально ввел меня в должность. За долгие годы службы в авиации я первый раз присутствовал на такой протокольно сухой церемонии. Представление личному составу проходило сугубо по уставу, без каких-либо проявлений человеческих чувств. По окончании церемонии ни один из офицеров не подошел ко мне.
Я остался на летном поле, совершил два-три круга над аэродромом, пробуя свой новый самолет, после чего отправился в бар офицерского павильона выпить кофе. То, что там произошло, весьма показательно для атмосферы, которой меня окружили. Когда я вошел, в зале находилось семь или восемь офицеров. Они встали, отдали по уставу честь и опять сели. Через минуту двое из них поднялись, отдали честь и ушли, немного спустя то же сделали и остальные. Я оказался в одиночестве…
Трудно передать, насколько неприятной была эта сцена. Помню, когда зал опустел, ко мне подошел солдат, заведующий баром, и весьма многозначительно спросил, желая выразить свою симпатию, не нужно ли мне чего-нибудь.
Настал час обеда. Поскольку Руеда питался дома, председательствовал за столом я. Во время обеда никто не произнес ни единого слова. Тяжкое молчание длилось до тех пор, пока я не вышел из столовой. После моего ухода все громко заговорили.
Естественно, это делалось преднамеренно. Они решили выжить меня, не нарушая устава. Я ведь не мог приказать им разговаривать со мной в столовой или в баре. Каждый раз, как только я появлялся, они корректно приветствовали меня и уходили.
Их возмутительное поведение было мне неприятно, но я не собирался уступать и ждал случая, чтобы ответить им так, как они того заслуживали.
И этот случай не заставил себя ждать. Как заместитель начальника базы, я ведал обучением личного состава эскадрильи. Проверив листы полетов, я обнаружил, что заполнены они неряшливо и, кроме того, учебных полетов на аэродроме проводилось крайне мало. Дабы положить конец легкой жизни, которую вели офицеры, я составил жесткий план учебных занятий.
Каждый день в пять часов утра я становился во главе эскадрильи и заставлял своих подчиненных в течение нескольких [315] часов летать в сомкнутом строю. Для меня полет был относительно легким, так как я не заботился о месте в строю, но для остальных он был утомительным. Если же учесть, что офицеры не имели должной тренировки, станет понятным, как они возмущались. Я видел это по выражению их лиц после приземления.
Говоря о личном составе аэродрома, подполковник Руеда имел в виду исключительно офицеров. По «рассеянности» он забыл о солдатах, капралах, сержантах и поручиках. Эти люди, к которым с таким презрением относился их начальник, в большинстве своем были преданными республиканцами. Они решили напомнить шефу о своем существовании.
Однажды утром на стенах здания аэродрома появились написанные от руки лозунги: «Да здравствует республика!», «Да здравствует Алькала Самора!», «Смерть фашистам!» и т. п.
Помню, в какое бешенство пришел Руеда, увидев их. Вызвав меня, он заявил, что я заражаю своими большевистскими идеями солдат и моя политическая деятельность на аэродроме может плохо кончиться для меня…
Вскоре я стал замечать, что у моего самолета постоянно дежурит кто-нибудь из механиков. Вначале я не придавал этому значения, но затем заинтересовался и решил понаблюдать. Несколько раз я входил в ангар в необычное время, и всегда около моего самолета был механик или его помощник. Увидев меня, они старались незаметно скрыться.
Кроме того, каждый раз перед полетом механик тщательно осматривал самолет – совершенно необычная вещь в авиации. Не оставалось сомнений: зная о ненависти ко мне остальных офицеров, механики наблюдали за моей машиной, подозревая возможность провокации.
Однажды ночью мне показалось, что за мной кто-то идет. Желая удостовериться в этом, я обошел квартал. Действительно, за мной шли два каких-то господина.
Я решил подойти поближе, чтобы разглядеть их лица, но, видимо догадавшись о моем намерении, они поспешили скрыться. Я терялся в догадках: кто мог преследовать меня и зачем?
Это происходило в декабре 1935 года. Тогда, несмотря на тревожную обстановку в стране, мысль о возможном покушении казалась мне нелепой и фантастичной. Только увидев трупы капитанов Фараудо, Кастильо и других офицеров, убитых лишь за то, что они были преданы республике, я убедился: [316] наши враги не остановятся ни перед какими преступлениями, добиваясь своих целей.
На следующий день на одной из авиэток вместе со своим механиком прилетел капитан Артуро Гонсалес Хил.
Гонсалес Хил не служил в военной авиации. Он строил самолеты на своем маленьком заводе в пригороде Мадрида, где, как говорили, «установил социалистические порядки». Я не знал и не интересовался тем, какие порядки ввел Гонсалес Хил на своем заводе. Но, побывав там, могу сказать, что четыре или пять работавших с ним механиков обожали его и были счастливы трудиться на этом предприятии.
Я допускал существование связи Гонсалеса Хила с левыми партиями, меня даже уверяли, что он коммунист, но мне он никогда не говорил об этом, несмотря на нашу большую дружбу.
Я рассказал ему о своей службе на аэродроме, об отношении ко мне офицеров и о слежке, которую обнаружил в Севилье. Первое его возмутило, а второе серьезно озаботило. Он посоветовал быть осторожным. Из верных источников ему известно, что правые решили расправиться с наиболее верными республике офицерами; вполне возможно, я – одна из намеченных жертв.
В тот же вечер Гонсалес Хил позвонил мне по телефону, сказав, что хотел бы переговорить со мной. Когда мы встретились, он улыбнулся и, как бы извиняясь, что не может быть со мной более откровенным, сообщил:
– Следившие за тобой в Севилье люди – твои друзья. Они ходят за тобой, чтобы в случае необходимости прийти на помощь.
Это оказались механики с аэродрома, до которых дошли слухи, что фашисты что-то замышляют. Переодевшись в штатское платье, они организовали службу наблюдения за мной. Я настаивал, чтобы Гонсалес подробнее посвятил меня в это дело, но он ответил, что большинство членов этой группы – коммунисты, а поэтому просит извинить его, ибо больше ничего сказать не может.
Так впервые в мою жизнь вошли коммунисты.
Правительственный блок, будучи не в состоянии сдерживать натиск левых сил, распался.
Под давлением народных масс президент республики дон Нисето Алькала Самора подписал декрет о роспуске кортесов. Выборы в новый парламент были назначены на февраль 1936 года. [317]
Понимая их важность, все демократические партии Испании объединились в так называемый Народный фронт{132}. Синдикалисты из НКТ отказались от анархистского принципа аполитичности и, наперекор руководителям ФАИ, решили голосовать за кандидатов левого блока.
Настал день выборов. Народный фронт одержал крупную победу, подавляющее большинство народа встретило ее с энтузиазмом.
Победа подняла дух людей и убедила, что объединенные силы демократии Испании значительно сильнее реакции.
Народный фронт завоевал 268 депутатских мандатов (158 – республиканцы, 88 – социалисты и 17 – коммунисты) против 205, полученных партиями центра и правыми.
Дон Мануэль Асанья образовал левое республиканское правительство, которое поддержали все партии, входившие в Народный фронт. Не знаю почему, но в правительстве не были представлены ни социалисты, ни коммунисты.
* * *
На севильском аэродроме Таблада победа левых сил произвела впечатление разорвавшейся бомбы. Солдаты и младшие офицеры не скрывали своей радости. С волнением я наблюдал, как они старались пройти мимо меня, чтобы поприветствовать улыбкой и словно бы поделиться своей гордостью по поводу победы республиканцев. Старшие же офицеры не могли скрыть недовольства и замешательства. Должен признать: они сумели перенести удар с достоинством, стараясь не показывать своих переживаний. Их отношение ко мне не изменилось. Исключение составлял лишь подполковник Руеда.
Правительство назначило директором Управления по аэронавтике генерала Нуньеса де Прадо. Вступив в должность, он приказал мне срочно явиться в его распоряжение в Мадрид, направив об этом телеграфное уведомление начальнику аэродрома. Получив телеграмму, Руеда, вместо того чтобы вызвать меня к себе, как делал это раньше, сам пришел в мою комнату и с отвратительной услужливостью сообщил эту новость. Он поздравил меня и даже набрался наглости оправдывать свое подлое отношение ко мне. Но я не упустил случая высказать ему все, что заслуживал этот презренный человек.
В тот же день я покинул замечательный аэродром Таблада и на своей машине отправился в Мадрид. [318]
Несколько слов хочу сказать о генерале Нуньесе де Прадо, профессиональном военном, мало известном среди республиканцев, несмотря на то что отдал жизнь за республику.
Дон Мигель Нуньес де Прадо, новый генеральный директор Управления по аэронавтике, сделал блестящую военную карьеру и пользовался заслуженным авторитетом в армии. Он участвовал в войне в Марокко и был известен как храбрый и гуманный человек.
Я знал его давно. Он был товарищем и другом моего брата Мигеля. Но по-настоящему наша дружба началась на аэродроме в Хетафе, где Спенсер и я обучали летать на самолете восемь высших армейских начальников. Нуньес де Прадо не принадлежал ни к одной из политических партий, но был человеком прогрессивных взглядов, готовым всеми силами бороться за республику.
Первая встреча с ним произвела на меня очень хорошее впечатление. Нуньес де Прадо был убежден, что в подготовке восстания против республики принимают участие многие генералы и офицеры; положение серьезное; однако, если принять быстрые и энергичные меры, можно одним ударом пресечь вражеские козни.
По его мнению, требовалось в самом срочном порядке вырвать воздушные силы из рук реакции.
Вечером в день моего приезда генерал Нуньес де Прадо вызвал подполковника Луиса Рианьо и меня к себе домой.
Полные решимости, мы принялись за разработку необходимых мероприятий для превращения авиации в верное оружие республики. На следующий день Нуньес де Прадо смог уже представить военному министру первые предложения о самых необходимых изменениях в личном составе авиации. Несмотря на умеренность, они испугали министра. Он, по-видимому, недооценивал опасность того, что командование авиационными частями и аэродромами находилось в руках реакционеров, в то время как офицеры-республиканцы занимали второстепенные посты.
Нуньес де Прадо вынужден был пойти на уступки, чтобы добиться одобрения хотя бы части своих предложений. Однако он был необычайно возмущен непониманием правительством важности предложенных мер.
В нашей мадридской квартире стало довольно многолюдно. Не проходило дня, чтобы к нам не приходили знакомые [319] и не приводили своих знакомых. Все они – горячие сторонники республики – были обеспокоены подготовкой фашистов к восстанию.
Не помню, кто привел к нам в дом две супружеские пары, приехавшие из Франции. Они сразу же завоевали наши симпатии своей непринужденностью и преданностью Испанской республике. Первая чета – Мари Луиза Кашен и ее муж Марк Жакье. Оба были адвокатами и работали в Париже. В Испанию они приехали на велосипедах. Меня удивил их интерес к испанским делам. Они произвели на нас прекрасное впечатление. Я очень удивился, когда после их ухода кто-то сказал, что оба они коммунисты, а Мари Луиза – дочь Марселя Кашена, одного из руководителей Французской компартии. Повидимому, в те времена в моем представлении коммунисты не могли быть такими нормальными и симпатичными людьми, как Мари Луиза и Марк.
Спустя несколько дней мы познакомились с другой супружеской парой французов – Лулу и Эрнандо Виньес. Лулу с первой минуты очаровала нас своей простотой. Ее муж, Эрнандо, испанец по происхождению, был хорошим художником. Он с большим мастерством играл на гитаре всевозможные фламенко, ничуть не уступая в мастерстве андалузским токадорес{133}. Оба показались мне людьми большой культуры и были довольно хорошо осведомлены о политическом положении в Испании. Я в первый раз встречал иностранцев, которые бы так интересовались судьбой Испанской республики. Их стремление помочь ей необычайно тронуло нас. Искренне, от всего сердца предлагали они отдать все имеющиеся у них средства в распоряжение республиканцев. Позднее я узнал, что и эта симпатичная чета близка к коммунистам, а Лулу – дочь прославленного архитектора и известного коммуниста Франсиса Журдэна.
* * *
После возвращения в Мадрид наши отношения с семьей Кони значительно улучшились. Раз в неделю мы обедали у ее родителей. Однажды мать Кони весьма конфиденциально призналась ей, что они с отцом хотели бы, чтобы все мужья их дочерей «были такие, как Игнасио».
Однако, несмотря на нашу добрую волю, нам не удавалось добиться полной непринужденности во время этих [320] семейных встреч. И не мудрено, ибо постоянно приходилось опасаться, как бы не затронуть какую-нибудь из бесчисленного количества скользких тем.
До сих пор помню трогательное отношение к нам прислуги и шофера в доме отца Кони. Они настолько явно проявляли свое расположение к нам, что родные Кони, я уверен, замечали это. Девушка, с приветливой улыбкой открывавшая нам дверь, слуги, подававшие на стол и уделявшие все внимание только Кони и мне, всем своим видом желали подчеркнуть свои симпатии к нам. Шофер, иногда отвозивший нас домой, также не скрывал своего дружеского расположения. Все они, видимо, были республиканцами, и им надоело постоянно выслушивать в этом доме одни и те же разговоры, направленные против республики. Шофер рассказал Кони, что во время последних выборов моя теща сделала слугам подарки и одновременно вручила избирательные бюллетени с именами правых кандидатов. Голосовать их отправили под присмотром управляющего, дабы никто не улизнул. Однако у каждого из них был припрятан бюллетень с именами кандидатов Народного фронта, за которых они и проголосовали.
Отношения с родными Кони развивались в общем нормально до того дня, пока моему тестю не пришла в голову мысль записать на наше имя некоторые свои имения. Таким образом он рассчитывал избежать действия закона об аграрной реформе. Вот как описывает Кони сцену разговора с отцом в своей книге «Вместо роскоши»:
«В тот день, когда произошел этот злосчастный инцидент с имениями, мы обедали в доме моего отца. После обеда он сказал, что хотел бы поговорить с нами. Мы прошли в его кабинет, большую, комфортабельно обставленную комнату, и сели вокруг стола, нам подали кофе. Отец с плохо скрываемым смущением предложил Игнасио коньяк и прекрасную сигару. Меня тоже охватило волнение. Несомненно, отец собирался сообщить нам нечто важное. Мы ждали. Наконец он заговорил:
– Я старею и должен подумать о моих детях…
Игнасио нахмурился. Ничто его так не задевало, как напоминание, что я – дочь состоятельного человека, крупного землевладельца и преуспевающего коммерсанта. Глядя на наш скромный образ жизни, ни у кого не могло возникнуть сомнений, что мы живем только на жалованье Игнасио. [321]
– Вы знаете, – поспешно продолжал отец, как человек, решивший высказать все, что накопилось у него в душе, – когда вступит в силу закон об аграрной реформе, я лишусь части моих имений. Но если разделить их между всеми детьми, то они не подпадут под действие закона. Я хотел бы знать, какое имение вам больше нравится, чтобы перевести его на ваше имя.