
Текст книги "Меняю курс"
Автор книги: Игнасио Идальго де Сиснерос
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц)
Унизительные обычаи и манера обращаться со своими людьми, разумеется, не могли не сказываться на отношении матросов к офицерам.
Прошло немного времени, и факты подтвердили правильность наших наблюдений о слабости подготовки летчиков морской авиации. Во время боевых операций в Марокко по взятию Вилья-Алусемаса эскадрильи французского и испанского флотов действовали совместно. Мы находились в одинаковых для выполнения боевых заданий условиях. С первых же дней французские летчики показали себя с самой лучшей стороны. Летчики же испанских морских эскадрилий просто опозорились. Мы уже заранее знали: если боевое задание поручено нашим морским летчикам, резервная эскадрилья должна обязательно подняться в воздух и выполнить приказ вместо них. Всегда находилась какая-то причина, мешавшая им справиться с заданием.
Получив звание морского летчика, я был назначен на базу гидроавиации в Мар-Чика, в Мелилье. База располагала довольно хорошими германскими гидросамолетами «Дорнье Валь». Одной из двух расположенных здесь эскадрилий командовал капитан Перико Ортис, другой – Рамон Франко. [101]
Начались боевые операции. Их целью было приблизить наши позиции к Вилья-Алусемасу, где укрепился Абд-эль-Керим. Продвижение шло довольно медленно, марокканцы, воодушевленные предыдущими победами, упорно защищали каждую пядь своей территории. К тому же они были хорошо вооружены захваченным у нас оружием. Морской авиации поручалось разведывать и бомбить главные силы противника, расположенные в населенных пунктах, удаленных от наших линий, но относительно близко лежащих от моря. Мы довольно часто значительно углублялись в тыл марокканцам, хотя нашему командиру всегда казалось, что мы летаем недостаточно далеко. Почти каждый раз гидросамолеты возвращались изрешеченные пулями, как садовая лейка, а иногда с убитым или раненым членом экипажа.
На пять гидросамолетов эскадрильи имелось шесть летчиков, и по решению Ортиса в боевые полеты мы отправлялись с ним вместе. Для него это было прогулкой, для меня – тяжелой нагрузкой, ибо я постоянно испытывал страх. Я никогда не говорил Ортису об этом, скрывая свои чувства под смехом кролика, словно был храбрее самого Сида-Воителя.
Другая задача, которая возлагалась на морскую авиацию, – прикрытие самолетов, фотографировавших местность и обстреливавших из пулеметов неприятельские пушки, установленные на скалистых берегах в местах наших предполагаемых высадок. Летчики с наземных аэродромов охотно летали в сопровождении гидросамолетов, всегда готовых подобрать их в случае, если они будут сбиты.
Во время одной из таких операций в мотор самолета, пилотируемого капитаном Гонсалесом Хилом, попала пуля. Летчик немедленно развернулся в сторону моря, чтобы не попасть в руки противника, и приказал сержанту-стрелку приготовить два спасательных пробковых круга, имевшихся в самолете на случай аварии. Но сержант, доставая их, выронил один круг за борт, немедленно крикнув Гонсалесу: «Мой капитан, ваш круг упал!» К счастью, Хил прекрасно плавал и мог без спасательного круга ждать, когда другой гидросамолет подберет его. Эту ставшую знаменитой историю долго потом рассказывали в авиации как анекдот. Но я могу заверить, что она совершенно правдива.
После того как распространились слухи (оказавшиеся впоследствии ложными), что Абд-эль-Керим купил самолеты, единственную испанскую эскадрилью истребителей перебросили в Мелилью. Она была оснащена самолетами английского [102] производства «Мартин-Сайд», удобными в полете и позволявшими делать любые фигуры высшего пилотажа. Летать на них доставляло истинное наслаждение. Эту эскадрилью называли «Свадьба и крестины», так как она принимала участие в праздниках, встречах и проводах важных лиц, то есть во всех фронтовых торжествах. Быть в составе этой эскадрильи считалось большой честью. Существовало мнение, что в нее назначали самых способных летчиков. Зная мою слабость, не следует удивляться, что я немедленно стал просить о переводе меня в эту часть. Прошло несколько месяцев, прежде чем появилась вакансия. Однажды, когда эскадрилья участвовала в проводах какого-то высокого лица, в воздухе столкнулись два самолета и два лучших летчика – лейтенанты Матео и Морено – разбились. Их места заняли Перико Ортис и я. Ортису, назначенному командиром эскадрильи, не давало покоя приставшее к эскадрилье прозвище «Свадьба и крестины», и он предложил помимо традиционных обязанностей выполнять боевые задания непосредственно на линии фронта и в тылу противника. Одним словом, получалась своего рода двойная добровольная нагрузка. Переходя в истребительную эскадрилью, я ни в коей мере не обманывал себя, – просто хотел летать на хороших самолетах и при случае демонстрировать свое умение выделывать в воздухе всевозможные трюки. Меньше всего я намеревался пускаться в опасные авантюры, ибо немало испытал, летая на гидросамолетах. Сбарби и Гути, назначенные в эскадрилью вслед за нами, тоже не рассчитывали на такой оборот дела. Они чувствовали себя слишком утомленными. В нашего же командира словно вселился бес, как будто Ортис хотел быть убитым или попасть в плен. С каждым разом мы выполняли на истребителях все более опасные задания, все дальше проникая в глубь территории противника. Из-за самолюбия мы не решались сказать Ортису, что уже достаточно пережили и нас больше не радуют поздравления, время от времени получаемые от высшего начальства. Тщеславие и стремление показать себя снова сослужили мне плохую службу.
Как– то к нам пришел лейтенант Рикардо Гарридо и в отчаянии пожаловался, что его родители и жена постоянно отравляют ему жизнь, настаивая на уходе из авиации. Поэтому он решил пригласить их вечером на аэродром и попросил меня проделать на истребителе несколько упражнений воздушной акробатики. Если они увидят, что даже такие трюки не обязательно кончаются трагически, то поймут: авиация не столь [103] уж опасна. Спустя два дня на аэродроме появились его родители, жена и брат. Я сел в самолет и в течение получаса демонстрировал различные фигуры высшего пилотажа, способные произвести наибольшее впечатление. Приземлившись, я спокойно катился к стоянке, когда, на мое несчастье, у самолета сломалось колесо, он скапотировал и перевернулся, а я, получив сильный удар о заднюю часть одного из пулеметов, рассек губу и, как баран на ордене «Туазон д'ор» {56}, остался висеть на поясных ремнях. Почти в бессознательном состоянии, с кровоточащей губой и разбитым носом меня вытащили из самолета. И хотя ничего страшного не произошло, излишне говорить, каким оказался успех демонстрации безопасности в авиации.
Вскоре я получил приказ срочно явиться в Мадрид. Начался следующий этап моей авиационной жизни, значительно более бурный и насыщенный событиями.
Я никак не мог понять, чем руководствовалось управление авиации, купив четыре самолета «Фарман Голиаф» – настоящих мастодонтов, пригодных разве только для гражданских линий Париж – Лондон, где они и использовались с 1919 года. В военной авиации этим самолетам трудно было найти применение.
С «Голиафами» у меня произошла та же история, что и с верблюжьими конвоями во времена генерала Сильвестре и с эскадрильей истребителей в Мелилье. Я напросился на эти самолеты отчасти из-за любопытства, но, главное, движимый желанием отличиться. Проклятое тщеславие и здесь вовлекло меня в авантюру.
В Мадриде мне сообщили, что фирма «Фарман» уже сдала первую из четырех машин и я должен перегнать ее на севильский аэродром – единственный, имевший ангар, в котором могли разместиться эти монстры.
Перелет на «Фарман Голиаф» преследовал пропагандистские цели, и французы поинтересовались, нет ли среди испанских летчиков добровольца, желающего совершить его. Не подумав, я вызвался сделать это. В мою бытность инструктором в Севилье я видел один из таких самолетов. Его пилотировал, если не ошибаюсь, знаменитый французский летчик Босутро. Босутро провел со мной два или три полета, не выпуская управления из рук, а затем заявил, что я могу [104] пилотировать машину самостоятельно. Но я не был в этом уверен, водить подобные самолеты мне не приходилось.
Я приехал на аэродром «Куатро виентос», где находился «Голиаф», и попросил французского летчика совершить со мной несколько полетов, объяснить действие неизвестных мне бортовых приборов и рассказать о возможных «подвохах» боковых моторов, с которыми мне придется лететь впервые. Но француз должен был срочно вернуться в Париж, и в «Куатро виентос» не оставалось никого, кто знал бы эту машину.
У самолета меня встретили два механика и радист, только что назначенные на «Голиаф». Они, так же как и я, не знали самолета. Мы залезли в машину и довольно долго возились в ней, стараясь разобраться в ее особенностях. Я очень волновался, так как на следующий день нам предстояло отправиться на этом мастодонте в Севилью и мне самому предстояло разрешать все затруднения, которые могли возникнуть в пути. В моем положении казалось бы вполне естественным откровенно рассказать о своих сомнениях и попросить необходимую помощь. Но я опасался, как бы не подумали, что я трушу. В авиации между летчиками сложились простые, откровенные и дружеские отношения, мы часто доверительно делились друг с другом своими переживаниями, однако всегда придерживались неписаного правила: никогда не признаваться, что хоть на йоту испытываешь страх. Итак, на рассвете следующего дня, сильно волнуясь, я поднял в воздух огромный самолет с двумя механиками и радистом на борту. По их спокойным лицам я понял, что мне удалось скрыть свое волнение. Спустя почти пять часов после начала полета (самолет делал лишь 120 километров в час вместо официальных 150), показавшихся мне вечностью, поскольку каждую минуту я ожидал каких-либо осложнений, мы увидели Севилью. Опустившись на землю, я испытал уже упоминавшееся мною чувство «радости уцелевшего».
Командование решило превратить Севилью в основную базу для «Голиафов». Здесь имелись хорошее укрытие и ремонтные мастерские. Один из самолетов всегда должен был находиться в Марокко для выполнения боевых заданий. Поскольку там он стоял под открытым небом и много летал, через 20 или 25 дней его отправляли в Севилью на ремонт, а в Мелилью посылали следующий, уже отремонтированный самолет.
Все мы с удовольствием прилетали на несколько дней в Севилью, поэтому я составил четкий график этих отпусков. [105]
Вторым пилотом ко мне назначили лейтенанта Ристола – из юридического корпуса, моего бывшего ученика.
Севильский аэродром Таблада, расположенный в излучине реки Гвадалквивир, являлся единственным в своем роде. Его здания, построенные с большим вкусом, красиво вписывались в окружающий пейзаж. Они утопали в великолепных садах, всегда полных цветов. Их аромат, тонкий и сильный, ощущался даже на аэродроме, уничтожая специфические запахи касторового масла и бензина. Уже с первых минут у иностранцев, прилетавших в Таблада, Андалузия вызывала восхищение. Посадочные площадки аэродрома были так живописны, что казались специально сделанными для показа туристам. Отдавая землю под аэродром, муниципалитет Севильи не упразднил веками существовавшего обычая – использовать Таблада, где имелось хорошее пастбище, для выгона скота. Посадочная полоса аэродрома всегда была заполнена коровами, телятами и быками, забракованными скотоводческими фермами для коррид. Мы привыкли к подобной картине и не видели ничего необычного в том, что перед отправлением самолетов на летное поле выезжала машина и сгоняла с него скот. Эту старую машину называли «бычьим Фордом». Под таким названием она фигурировала и при назначении дежурств и в приказах по аэродрому. Как только затихал шум пропеллеров, животные постепенно снова возвращались.
Со скотом, постоянно разгуливавшим по аэродрому, связано множество историй: иногда экипажи самолетов не могли выйти из машины, иногда происходили столкновения с быками. Мне не раз приходилось, прибыв на Таблада, сажать самолет прямо в середине пасущегося стада. Понятно удивление иностранцев, впервые видевших аэродром, заполненный быками.
Севилью тех времен я вспоминаю с большой теплотой. Моего двоюродного брата Пепе направили летчиком-испытателем в мастерские, где ремонтировались наши «Голиафы». Он жил в хорошей квартире вместе с Солеа, с которой снова помирился. Часто мы отправлялись гулять втроем. Особенно нам нравились поездки в окрестные таверны в экипаже, запряженном лошадьми. В небольших загородных ресторанчиках мы пили мансанилью и слушали фламенко. У Солеа был небольшой голос, но пела она с чувством, и профессионалы ценили ее за глубокое проникновение в характер цыганского пения. Лично мне с течением времени фламенко начали нравиться. Именно с течением времени. В свое первое пребывание в Севилье я имел счастье, или несчастье, общаться [106] с друзьями, увлекавшимися пением фламенко. Мне оно не доставляло удовольствия, но я не осмеливался признаться в этом, боясь потерять репутацию. Часами (праздники фламенко никогда не кончались) я скучал и страдал, слушая пение с видом человека, всем существом наслаждавшегося им. Вероятно, я неплохо играл свою роль, ибо прослыл в Севилье большим любителем фламенко. Иногда меня просили оценить ту или иную песню. Я напрягал все свои актерские способности, стараясь казаться заинтересованным, и произносил несколько незначительных фраз. Репутация знатока стоила мне немалых денег, ибо я вынужден был часто посещать таверны, и при моем появлении официанты спешили объявить певцам, что прибыл «дон Инасио».
В конце концов я привык к шуму праздников фламенко, а спустя несколько лет уже мог сказать, что они мне почти нравятся.
Я уже говорил, что Солеа была страшно ревнива и устраивала Пепе частые сцены. Очередная не заставила себя ждать и проходила особенно бурно.
Пепе как– то сказал Солеа, что отправляется на два дня в Мадрид по делам службы. На самом же деле он поехал с одной из подруг Солеа в Малагу. Об этой проделке ей стало известно в ту же ночь. Солеа превратилась буквально в дикого зверя. Схватив ножницы, она разрезала на куски форму и штатские костюмы Пепе, превратив брюки и пиджак в метелки для смахивания пыли. После чего она села в мадридский экспресс и укатила. Когда Пепе вернулся, его глазам открылось печальное зрелище. Взбешенный Пепе разыскал меня и потащил к себе на квартиру. Несмотря на негодование кузена, я разразился хохотом и был вынужден признать, что проделка Солеа, хотя и обошлась Пепе довольно дорого, все же забавна.
Конца этой истории я не знаю, так как должен был отправиться на «Голиафе» в Мелилью со своим родственником Рикардо Эспехо маркизом де Гонсалес де Кастехон, полковником инженерных войск, назначенным заместителем командующего авиацией. На фюзеляже моего «Фармана» севильский художник Хуанито Ла Фита с большим мастерством изобразил Давида, метающего из пращи камень в гиганта Голиафа. Это было настоящее произведение искусства, и, где бы мы ни приземлялись, оно всегда имело большой успех.
Мой дядя Рикардо, одетый в костюм времен Наполеона III, имел необычайно живописный вид: коричневая фетровая [107] шляпа с высокой тульей, галстук пластрон и ботинки на пуговицах. Долго живя во Франции, он говорил по-испански с акцентом, употребляя иногда французские слова. Дядя носил титул маркиза, имел крест лауреата Сан Фернандо, являлся кавалером ордена Калатравы, располагал большим состоянием, владел отелем на Кастельяна, а теперь получил назначение на должность заместителя командующего авиацией, хотя ничего не понимал в ней. Этот оригинальный человек питал ко мне истинную слабость. Она проявлялась прежде всего в том, что он приглашал меня на ужин в казино «Сиудад Линеаль» и возил в своем великолепном экипаже, который обращал на себя всеобщее внимание, ибо был единственным в своем роде.
Дяде нравились эстрадные артистки из театра Казино. Время от времени он посылал им цветы и конфеты, однако при встрече ограничивался улыбками и похлопыванием по щечкам. Он не осмеливался на большее, и отнюдь не из-за недостатка желания, а скорее из страха попасть в ад, ибо добродетельный маркиз был необычайно набожным. Если к нему приезжала жена, он приглашал меня к себе в дом, но это уже было менее интересно, так как обычно в этих случаях мы все отправлялись повидать его сына, находившегося в интернате иезуитского колледжа в Чамартине.
Когда дядя стал заместителем командующего авиацией, полковник Сориано, наш командующий, выпроводил его (думаю, не с самыми лучшими намерениями) инспектировать воздушные силы в Марокко. Меня же дядя взял с собой скорее как адъютанта. На «Голиафе» с Давидом, изображенным Ла Фитом, мы отправились из Севильи в Тетуан. Инспекционная поездка дяди началась.
На следующий же день после прибытия в Тетуан мы вылетели в Мелилью. На борту самолета находилось восемь человек. Надо сказать, первое африканское турне доставило маркизу немало неприятностей. На половине пути, вблизи Вилья-Алусемаса, один из моторов стал угрожающе терять обороты, а предстояло пролететь еще 70 километров, чтобы достичь гор, за которыми находились наши позиции. Мы пережили 30 драматических минут, боясь потерять скорость и упустить из виду узкий проход в горах – единственное место, где можно было перевалить через них. По мере приближения к перевалу нам казалось, что он поднимается все выше и выше, и мы все больше сомневались, сможем ли преодолеть его. Наконец, едва не касаясь скалистых вершин, самолет миновал [108] горы и мы оказались над нашей территорией, по счастливой случайности не встретив марокканцев на своем пути и избежав их огня.
Машина благополучно приземлилась вблизи одной из наших передовых позиций. Я уже несколько раз признавался в своем тщеславии. И сейчас с некоторой гордостью вспоминаю, как члены экипажа «Голиаф», едва мы сели, взволнованные, подошли ко мне и искренне поздравили с благополучным окончанием полета. Они поздравляли и обнимали меня так, как это делают товарищи по футбольной команде, игрок которой забил решающий гол. Я же, на протяжении всего пути сохранявший спокойствие, теперь, так сказать, задним числом, осознал грозившую нам опасность и был растроган этими проявлениями признательности. Радист, механики и особенно три летчика, летевшие на «Голиафе» в качестве пассажиров, прекрасно понимали, чего нам удалось избежать. Мой дядя Рикардо по поведению других понял, что произошло что-то необычное, но оставался спокойным.
В тот день я познакомился с будущим асом нашей авиации, тогда еще лейтенантом интендантской службы Карлосом де Айя. Он находился в составе автомобильной роты, рядом с которой мы сели, и первым подъехал к нам на мотоцикле. Карлос де Айя с радостью предложил нам свои услуги, сказав, что в его части есть хорошие механики и он предоставляет их в наше распоряжение. Айя добивался назначения в авиацию и ждал приказа. Воспользовавшись встречей с заместителем командующего авиацией, он намекнул ему о своем страстном желании летать и нетерпении, с каким ожидает уведомления из «Куатро виентос».
Нас перевезли в лагерь, и, пока мой набожный дядя присутствовал на мессе, которую служили по воскресеньям на позициях, мы выпили по нескольку бокалов вина за счастливое окончание полета.
Летчики в Мелилье приняли дядю холодно. Их справедливо возмущало назначение на высокий командный пост человека, никогда не имевшего дела с авиацией. Кроме того, внешний вид дяди и его манера держаться давали великолепную пищу для злой, иногда чересчур злой, иронии летчиков. Он был совершенно сбит этим с толку, не понимал причин постоянных насмешек, а поводов для них было более чем достаточно, ибо дядя часто прибегал к наивным хитростям, откровенно свидетельствовавшим о его эгоизме и скупости. Мы питались в отеле «Виктория». Каждый день нам на десерт подавали [109] фрукты. Дядя брал персик или грушу, тщательно ощупывал их и, если находил твердыми, любезно передавал соседу. Если же плод казался ему хорошим, ел сам. Мы, конечно, сразу заметили это и с нетерпением ожидали десерта, чтобы понаблюдать за ним. Или такой факт. Мы всегда заказывали к обеду минеральную воду. Она подавалась прямо из холодильника. Если в бутылке оставалась вода, официант карандашом ставил на ней номер наших комнат и убирал в ледник до следующего дня. Бутылка минеральной воды стоила две песеты, но мой дядя, несмотря на свое богатство, считал такую плату обременительной для себя и просил подавать ему обыкновенную воду. Но ее не охлаждали. Тогда дядя, большой плут, придумал следующее: заказал бутылку минеральной воды и, прежде чем встать из-за стола, каждый раз доливал ее простой водой. Мы быстро обратили внимание на его жалкую проделку. Заметил это и официант. Иронически улыбаясь, он приносил ему бутылку обыкновенной холодной воды.
За этой мелочностью, вызывавшей к нему всеобщую нелюбовь, не замечали его хороших черт. Например, дядя бесстрашно летал на боевые задания с любым летчиком, независимо от того, считался он хорошим или плохим. Надо было видеть, как важный маркиз, садясь в самолет, осенял себя крестным знамением, после чего готов был отправиться хоть в лагерь противника. Летчики специально летали с ним на небольшой высоте и возвращались в самолете, изрешеченном пулями. Но это совершенно не волновало его.
Такое отношение к дяде было неприятно мне, хотя его бестактность и жадность тоже возмущали меня. Я был уверен, что, несмотря на свои молитвы, он вернется однажды с пулей в животе. Приезд командующего, полковника Сориано, положил конец моей пытке. Сориано приказал дяде немедленно возвратиться в Мадрид.
Так окончились приключения доброго маркиза на арабской земле.
В Мелилье наступило время интенсивных боевых операций. Руководил ими генерал Санхурхо{57}. Мне несколько раз пришлось летать с ним на гидросамолете. Я дружил с его сыном Пепе, выполнявшим роль личного секретаря своего отца. Это был хороший парень, никогда не кичившийся своим особым [110] положением, что нередко свойственно детям высокопоставленных родителей. Другой сын Санхурхо, Хусто, обучался у меня на курсах в Севилье. В нем барских черт было больше, чем в брате. В то время я довольно часто бывал у генерала Санхурхо. Несколько раз отвозил его в Тетуан. Генерал стремился к популярности и старался казаться простым и демократичным.
Несколько раз мне довелось летать и с Франсиско Франко, получившим в те дни чин подполковника. К нему я не испытывал ни малейшей симпатии. На базе в Мар-Чика никто не любил его, начиная с родного брата, с которым он едва разговаривал. Когда требовался гидросамолет для подполковника Франсиско Франко, летчики старались уклониться от этого задания: нас задевало его поведение. Он прибывал на базу всегда вовремя и держался очень надменно, стараясь вытянуться как можно больше, чтобы казаться выше и скрыть свой начинавший появляться животик. По словам его брата, Франко постоянно преследовало недовольство своим ростом и склонностью к полноте. Он приветствовал нас строго по уставу и зло говорил что-нибудь неприятное, если самолет еще не был готов. Затем садился рядом с летчиком и сидел, не проронив ни слова, до прибытия на место назначения, где отпускал нас также строго по уставу, сохраняя при этом вид человека, делающего что-то необыкновенное. Не помню, чтобы я хоть раз видел его улыбающимся, любезным или проявляющим хоть какие-то человеческие чувства. Со своими товарищами по Иностранному легиону Франко вел себя точно так же. Его боялись, с ним никто не дружил, его никто не любил. Франко был антипатичен всем, кто с ним имел дело.
В те дни я получил задание, давшее мне постыдную и печальную привилегию быть первым летчиком, сбросившим с самолета бомбы с ипритом – ядовитым газом, впервые использованным под Ипром в конце первой мировой войны. Германская артиллерия нанесла тогда своим противникам колоссальный ущерб, обрушив на них град снарядов, начиненных этим отравляющим веществом. Однажды на аэродроме в Мелилье появились ящики с авиационными бомбами, наполненными ипритом. Всего 100 бомб по 100 килограммов каждая. Их приобрели на военных складах союзников. В годы первой мировой войны эти бомбы не успели использовать: наступило перемирие.
Перевозили их, соблюдая все меры предосторожности. Специально прибывшие на аэродром техники обращались с [111] бомбами очень бережно. В Мелилье они перешли в ведение капитана Планелла (впоследствии стал министром промышленности у Франко), которому дали звучный титул «начальника химической войны».
Поскольку «Голиаф» являлся единственным самолетом, способным поднять такие бомбы, на мою долю и выпала эта «честь». Должен признаться, мне ни на секунду не приходила в голову мысль о подлости или преступности полученного задания. Не помню, чтобы меня мучили угрызения совести после его выполнения. Внушенный нам образ мыслей определил ту потрясающую естественность, с какой мы совершали подобное зверство. Я, как и большинство моих товарищей, был нормальным человеком, с известной долей чувствительности. Мы стремились быть честными, не шли на поводу у плохих людей и вообще готовы были по-донкихотски все отдать для уничтожения несправедливости, конечно в нашем понимании этого слова. Можно привести множество примеров, подтверждающих это. Мы имели собственный взгляд на жизнь, свое понятие о чести. В этом кодексе и заключался секрет нашего поведения. Сколько же потребовалось лет, чтобы понять, какое чудовищное преступление мы совершали, сбрасывая бомбы с отравляющими газами на марокканские деревни!
Я начал осознавать это во время вторжения итальянцев в Абиссинию. Прекрасно помню, как возмущался, читая заявления летчика, сына Муссолини, в которых он с огромным удовлетворением сообщал о бомбардировках и расстрелах из пулеметов беззащитных людей. Я осуждал летчиков, которые, ничем не рискуя, не встречая противника в воздухе, убивали неповинных людей, стремясь захватить их территорию. Эти события происходили в 1935 году. Исподволь я стал понимать, что наше поведение в Марокко напоминало действия итальянцев в Абиссинии. Взгляды, привитые нам армией и церковью, накопившими вековой опыт пропаганды, невозможно быстро и легко выбросить за борт. Кроме того, нельзя забывать, что борьба мавританцев и испанцев началась много веков назад и с того времени продолжалась почти беспрерывно. Сначала мавританцы вторглись на нашу землю, потом мы завоевывали их территорию. Эта борьба стала для испанцев традиционной. В Испании в праздничные дни устраивались представления, связанные с войнами между мусульманами и христианами. Помню, как в поместье Сидамон в день именин моего отца показывали любительский спектакль, в котором эта борьба была основным мотивом. [112]
Поэтому нас нетрудно было убедить, что война в Марокко – естественное явление. Все сказанное мною не оправдание, а лишь объяснение нашего поведения.
Итак, мои заботы, связанные с газовыми бомбами, ограничивались техническими вопросами. Моральная же сторона предстоящего дела меня не беспокоила. Приступая к освоению нового оружия, мы получили столько советов и рекомендаций, что совершенно растерялись. Прежде всего, надо было научиться осторожно обращаться с ним. Механики, поскольку раньше им не приходилось иметь дела с ипритовыми бомбами, потратили целый день на опробование бомбодержателей. Бомбы могли не отцепиться от бомбодержателей, и тогда летчику пришлось бы совершить посадку вместе с ними.
Первый раз мы сбросили свой зловещий груз на небольшую позицию противника, расположенную на вершине горы. Этот дозор постоянно изводил нас снайперской стрельбой. На позиции имелась пещера, где марокканцы укрывались от бомбежек. Мы пролетели очень низко и сбросили четыре бомбы. Взрыв поднял огромные облака пыли, помешавшие увидеть результаты налета. На следующий день мы поспешили к месту бомбежки, чтобы посмотреть, что же там произошло. Каково же было наше удивление, когда мы не только не обнаружили никаких повреждений, но увидели спокойно разгуливавших марокканцев, словно сбросили на них не иприт, а конфетти!
Бомбежки продолжались. Всего было сброшено 60 бомб. Однако на другой день после бомбардировок мы каждый раз убеждались, что марокканцы расхаживали по своим укреплениям как ни в чем не бывало. Казалось, они просто выплевывали иприт! На аэродроме летчики подшучивали над нами и, смотря на наши приготовления к очередному вылету, изощрялись в остроумии, рекомендуя сбросить вместо ипритовых бомб бутылки с газированной водой. (Надо сказать, газированная вода в Мелилье была настоящей отравой.) По крайней мере, говорили они, можно причинить противнику хотя бы боль в желудке. Подтрунивание продолжалось до тех пор, пока одна из бомб не лопнула на аэродроме и не пострадало двадцать человек. Некоторые из них получили сильные ожоги. Среди раненых оказался и капитан Планелл – наш «начальник химической войны».
Безвредность иприта для противника объяснялась довольно просто. Газ, содержавшийся в четырех или шести бомбах, сбрасываемых нами при каждом налете, улетучивался [113] вместе со взрывом. Остатки газа, попадавшие на землю, не давали никакого эффекта. В 1925 году я разговаривал с марокканцами, участниками тех боев, и они подтвердили это. Мы должны были сбросить все 100 бомб на одну позицию, чтобы получить результат, какого добились немцы на Ипре, где газ тек ручьями.
* * *
Мелилья стала очень оживленной. Сюда постоянно приезжали люди с деньгами, жаждавшие развлечений. Летчики пользовались привилегией жить в городе и стремились как можно лучше использовать ее. Наши небольшие апартаменты в деревянном бараке теперь оказались очень кстати, так как найти квартиру в Мелилье стало проблемой. Городская жизнь была приятной, она не потеряла своего испанского провинциального духа, и в то же время в ней уже чувствовались новые веяния, направленные против традиционных порядков и норм поведения. Эти противоречия между желанием приобрести известную личную свободу и укоренившимися обычаями приводили нередко к осложнениям. Так случилось с одним из моих друзей, который часто встречался с одной красивой и жизнерадостной девушкой, однако не имел намерения жениться на ней. В плохую погоду он иногда приводил ее к себе на квартиру. Однажды, когда они сидели у него дома, туда явились мать девушки, двое свидетелей и судья. Пришлось сыграть свадьбу, иначе бы возник большой скандал. Подобные дела в Испании назывались «ловушкой». Иногда родственники по собственной инициативе выслеживали девушку, в других случаях девушка сговаривалась с родителями и подстраивала ловушку, которая вела в церковь. И в этом нет ничего удивительного, так как в те времена единственное, к чему стремились девушки в Испании, было замужество.