355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иегуди Менухин » Странствия » Текст книги (страница 8)
Странствия
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 17:24

Текст книги "Странствия"


Автор книги: Иегуди Менухин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 43 страниц)

С новым разделением труда и моими прибывающими годами я перешел из женской половины семьи в мужскую. До 1927 года скрипкой у нас заведовала мама, а после визита к Изаи инструмент поступил в распоряжение папы. Папа не только возил меня на уроки, но даже сидел со мной, читая газеты, пока я занимался дома. А Хефциба и Ялта оставались в мамином ведении, и, когда с моими занятиями у Энеску было улажено, она стала искать для них уроки фортепиано. На основании отзывов всех наших знакомых в музыкальном мире Парижа, не говоря о наших собственных впечатлениях от дуэта с Энеску, у нас не было сомнений, что самый подходящий для этого человек – если только удастся с ним сговориться, – Марсель Чампи. Он преподавал в студии при концертном зале “Гаво”, который тогда делил в Париже концертную нагрузку с прелестным, небольшим оперным залом Консерватории, куда теперь, к сожалению, публика не допускается. И вот, назначив встречу, мы отправились в зал “Гаво”. Я и папа остались внизу, а мама повела девочек наверх на прослушивание к Чампи. Как он сам потом рассказывал, ему не хотелось брать в ученицы двух малюток семи и пяти лет, но его молчание их не спугнуло, они уселись и заиграли, и он не только капитулировал, но и сочинил остроту, сохранившуюся в нашем семейном обиходе: “Видно, во чреве у мадам Менухин настоящая консерватория!” Когда мама завершила переговоры, наверх были приглашены познакомиться и мы с папой, и так образовалось наше содружество, сохранившееся, к немалой моей радости, до самой кончины Марселя Чампи. Когда в 1930 году мы опять приехали во Францию, Чампи возобновил занятия с моими сестрами и даже дал несколько уроков на фортепиано мне, но, времени ли не хватило или таланта, дело дальше не пошло. Так и не сумев сделать из меня пианиста, Марсель Чампи впоследствии оказал мне большую помощь, согласившись преподавать в моей школе.

Постепенно сумбур, вызванный переездом из Америки в Европу, улегся, и вернулся прежний порядок. Жизнь в нашей квартире на рю де Севр, № 96, вернулась в привычную колею: музыка и игры на воздухе с утра, отдых, школьные предметы и музыка после обеда и рано в постель; расписание иногда нарушалось, но только поездками за город и участившимися посещениями концертов по вечерам. В послеобеденных занятиях школьными предметами главное внимание, конечно, уделялось французскому языку, была нанята учительница, чтобы заниматься языком каждый день дома. Спустя много лет после событий, описанных здесь, я получил трогательное письмо от дамы, которая молоденькой девушкой приходила к нам наниматься на эту работу. Приехав к нам на рю де Севр, она посмотрела на то, как мы все трое прилежно трудимся над книгами, перепугалась и дала задний ход. Она очень мило написала, что с тех пор об этом жалеет. Из наших ежеутренних прогулок самая умеренная была по рю де Севр до отеля “Лютеция” и обратно, а более далекая – в Булонский лес, где мы набивали карманы лоснящимися каштанами. Мы вообще почти всюду ходили пешком, даже домой к Энеску на тот берег Сены, и на своем опыте убедились, что парижские тротуары вымощены более твердым камнем, чем в других городах, от долгого хождения по ним начинали болеть ноги, и эта боль переходила в спину. Если не пешком, мы передвигались бегом. У нас с сестричками были обручи, и с их помощью мы превращали Париж в стадион, гоняя их вдоль по многолюдным тротуарам, объезжая хозяек с кошелками и почтенных стариков на прогулке и, конечно, причиняя солидным взрослым прохожим всяческие неудобства. Не знаю, почему такие обручи теперь не продают, ведь с ними так весело гулять. Я достиг большого мастерства: запускал обруч вперед, догонял и останавливал одним прикосновением, или мог изменить его направление, не сбавляя скорости.

Поездки за город были большим и редким удовольствием. Мы бывали в Версале, Рамбуйе и Фонтенбло. А во время одной незабываемой поездки в Барбизон видели настоящую летнюю бурю, каких не бывает в Калифорнии: над головой было ясное голубое небо, а от горизонта черной стеной надвигалась туча, ее прошивали молнии, и грозно рокотал гром – как в театре. В летнее время я регулярно ездил на урок к Энеску в Бельвю близ Медона, где у него был маленький летний домик. Туда добирались на забавном пригородном поезде, состоящем из отдельных купе, но без прохода. Этот медленный поезд ходил между Парижем и Версалем, дребезжа и стуча, словно вел оживленный разговор с Сеной, с лесом и с каждым полустанком по пути. Мы с папой приспособились приезжать заранее и по длинной аллее, обсаженной тополями, доходить пешком до маленькой обсерватории. В Париже вообще много деревьев, и Булонский лес вдается в город длинным языком зелени, но Медон по-особенному освежает душу: тут пахнет сырой землей, кругом в пышных зарослях звенят птичьи голоса. Выученная в Медоне Соната Сезара Франка так срослась для меня с тем временем, что мне и теперь довольно начать ее, и я сразу вижу комнатку на верхнем этаже, сидящего за пианино Энеску и в распахнутом окне – приветливую улыбку французского лета.

Парижская концертная жизнь, конечно, расширила и углубила мое знание музыки. Мы несколько раз ходили в “Опера Комик”, дважды побывали в Опере, где, сидя высоко на галерке, получали уйму удовольствия. Подробности прочих бесчисленных концертов в памяти не сохранились, так как все затмила “Героическая симфония”, впервые услышанная в зале “Гаво” под управлением Поля Парэ. Я, наверное, слышал в Сан-Франциско симфонии Бетховена, но не “Героическую”. Ее значительность, сила, размах были для меня открытием. Я был еще мал ростом, чтобы сидя смотреть вниз поверх бархатной обивки балюстрады, поэтому я встал, положил на бархат подбородок и в такой позе, замерев, простоял до самого финала. То было важное событие в моей жизни, сравниться с которым могло разве что одно: когда сорок лет спустя я дирижировал “Героической” сам.

На концерты мы ходили всей семьей, как и вообще почти всюду. Чтобы не потратить лишний пенни из денег дяди Сиднея, мама объявила, что, пока мы в Европе, никаких гостей приглашать не будем. Это и понятно: наша квартира была слишком тесна для многолюдных сборищ, как в Сан-Франциско, да и друзей в Париже у нас было мало. В результате жизнь в Париже способствовала еще большему семейному сплочению, если такое вообще возможно. Была изобретена общая семейная подпись из начальных букв наших имен: МОМАЙЕХЕЯ, чтобы можно было подписывать телеграммы всем пятерым за цену одной подписи. Автократическая семья посылает свои телеграммы за подписью отца, английская традиция – подписываться родительскими именами, но у нас семья была демократическая, равноправная, участвовали все. (Я ценю символы, так метко выражающие реальность, и рад, что теперь мы с женой можем подписывать наши совместные письма именем “Иегудиана”.)

Новые знакомые, которыми мы все-таки сумели обзавестись, были люди примечательные – и потому, конечно, что их было мало, но также и потому, что они открывали для нас мир с новой стороны. Например, мадам Симон, покровительница музыкантов и подруга нашей учительницы мадам Годшо в Сан-Франциско. Ее чудесные апартаменты на авеню Буа-де-Булонь (теперь – авеню Фош, потому что воинам надо оказывать почести) давали наглядное представление о том, как богатые старые дамы во Франции обставляют свои жилища, наполняя их собранными за всю жизнь красивыми вещами, в которых они, похоже, знают толк. Другой знакомый – Этьенн Гаво, владелец фирмы, делающей рояли, который подарил нам для Хефцибы и Ялты образец своего изделия, чтобы им было на чем заниматься. Я даже не знаю, что заинтересовало меня больше, месье Гаво или его инструмент. Это был рояль-миньон светлого дерева, богато изукрашенный резьбой, что меня, привыкшего к функционально-гладкой поверхности американских роялей, поразило до глубины души. А в Этьенне Гаво меня особенно удивила борода. До этого я видел только бороды раввинов – длинные, густые, волнистые, постоянно теребимые раввинскими пальцами, и, если присмотреться хорошенько, может быть, прячущие в своей гуще две-три горошины, оставшиеся у раввина в бороде от последней трапезы. В противоположность такой почтенной неряшливости борода месье Гаво представляла собой аккуратно подстриженный плотный белый клинышек. Месье Гаво вообще был весь такой аккуратный, и квартира его была такая же элегантная, как и рояли, и чудесная белая бородка. Однако самыми первыми и дорогими из наших новых друзей были Гамбурги.

Ян Гамбург был скрипач русско-еврейского происхождения, живший в Англии. Хотя он учился у Изаи, и вполне успешно, однако публично не выступал и не давал уроков; у него не было в этом нужды: его американская жена Изабель, дочь судьи Мак-Кланга из Питсбурга, была так же богата, как красива и изысканна. Их квартира в роскошном современном доме неподалеку от рю де Севр выходила окнами во внутренний двор, засаженный деревьями, и подобно тому, как их жилище было скрыто от шумных улиц, так и жили они жизнью скрытной, от всего в стороне. И то, и другое было для меня внове. В Штатах все помещения выходят окнами на улицу, и образ жизни тоже открытый, и внутренний дворик, докочевавший с Востока до самой Британии, так там и не прижился. Гамбурги нашли для себя в Париже идеальные условия – среди хорошей музыки, хороших книг и хорошей пищи они жили в полном довольстве, ничего им больше было не надо, и ни к чему они не стремились. Мы часто бывали у них в гостях, и я не раз наблюдал их домашний ритуал: каждый будний день, начиная с понедельника, дядя Ян, нарядившись в темнокрасную бархатную куртку, брал на выбор свою “Амати” или “Гварнери” и играл одну из шести пьес Баха для скрипки соло, завершая цикл в субботу. На седьмой день он, как Бог, отдыхал. Несколько десятилетий назад была опубликована вся серия этих сольных сонат в его редакции. Он отлично разбирался в еде и в вине – даже был принят в члены Гастрономического общества, – и они с Изабель часто водили нас в какой-нибудь знаменитый ресторан, где семимильными шагами продвигалось наше знакомство с особенностями французской кухни. Возможно, оттого, что у них не было своих детей, Ян и Изабель Гамбург выказывали к нам троим больше интереса, чем можно было бы ожидать от таких искушенных взрослых людей. Они приоткрывали нам окошко в свою необычную жизнь, и мы совершенно естественно, без нажима, знакомились с иными мирами. Больше всего я им обязан за то, что они познакомили меня с Уиллой Кэсер, которая двадцать лет жила с Изабель в Питсбурге в доме Мак-Клангов, и между ними сохранились близкие отношения. Впрочем, об этом знакомстве я расскажу позже.

Мы познакомились также с приехавшей в Париж миссис Корой Кошленд, которая перебросила мост над пропастью в истории нашей семьи. Это была типичная пожилая гранд-дама из Сан-Франциско. Их там обитало изрядное число, но такая роскошная она была одна. Жила она в подобии Малого Трианона, где у нее был установлен настоящий орган, и каждый год, уезжая на отдых, направлялась обязательно в Европу, совершенно пренебрегая Восточным побережьем Соединенных Штатов. Ощутить дыхание Сан-Франциско среди нашей парижской жизни – это было удивительное чувство. Миссис Кошленд покровительствовала искусствам. Один раз она даже устроила парадное чаепитие в мою честь, во время которого, по ее плану, мне предполагалось вручить пять тысяч долларов за какие-то музыкальные достижения. Чаепитие, однако, так и не состоялось, потому что мои родители решительно воспротивились. Миссис Кошленд отнеслась к их отказу снисходительно и до самой своей кончины оставалась нам другом. Зато ей удалось помочь двум молодым художникам, Джорджу Деннисону и Фрэнку Ингерсону, мы с ними тоже познакомились через нее. Они жили в Штатах общим домом в горах Санта-Крус и занимались всевозможными средневековыми ремеслами – керамикой, инкрустацией, ковроткачеством, ювелирными поделками и тому подобным. Когда мы были в Париже, они, на средства миссис Кошленд, жили в Лондоне, изучали документы и археологические данные для сооружения Ковчега Завета в реформированную синагогу Эммануэль, там он в настоящее время и находится. В Париж они заехали, чтобы повидаться со своей благодетельницей, и рассказали нам, что познакомились в Лондоне с семейством по фамилии Гульд, в котором, как у нас, две девочки и один мальчик, а мать у них известная музыкантка. Так, в одиннадцать лет я услышал о существовании Дианы. Но прежде чем мы с ней встретились, прошло еще семнадцать лет.

Хотя дядя Сидней, конечно, не оговаривал сроков, когда нам следует вернуться из Европы в Сан-Франциско, мы сами понимали, что этой эпопее по прошествии двенадцати месяцев суждено кончиться в той же точке, откуда наше приключение начиналось. Отдавая себе в этом отчет, мы стремились каждую минуту, им подаренную, использовать полностью. И поэтому, когда Энеску летом 1927 года уехал из Парижа в Румынию, мы, не колеблясь, отправились следом за ним. Так началось мое путешествие на Восток и в Прошлое, путешествие не столько по земле, сколько во времени.

Первый этап, разумеется, был проделан в сказочном “Восточном экспрессе”. Этот поезд в эпоху железнодорожных переездов двигался, исполненный сознания своей значительности: он ведь связывал Париж и Стамбул, проходя через такие волшебные города, как Мюнхен, Зальцбург, Вена, Будапешт. В вагоне все сияло лаком и на столах стояли хорошенькие лампочки под красными колпачками. Мы ехали с большим комфортом – у нас было два купе и между ними – отдельный туалет. Я занимался на скрипке, читал, спал, вел разговоры, учил историю с папой, спрягал французские глаголы с мамой и бегал с сестрицами по платформе во время долгих остановок, а в остальное время сидел, прижав нос к стеклу, и смотрел, как Центральная Европа разворачивает передо мной свои картины, вызывавшие у меня ощущение дежа-вю. Эти пейзажи проплывали как будто бы не за окном, а у меня в голове, словно старый знакомый сон. Солнце, земля, растительность, костюмы людей, краски – все становилось ярче, чем дальше мы ехали на восток, в те края, которые вскормили мою мать и Джордже Энеску. И я все лучше знакомился с самим собой.

Я постоянно чувствовал в Румынии, что эта “земля легенд”, как называл ее Энеску, необычная, сказочная, но все равно совершенно моя. Как естественно моя мама вписывалась в восточную обстановку, с цыганами и базарами! Как к лицу ей были вышитые румынские рубашки! Папа купил ей несколько, и нам нравилось, когда она в них ходила, оживленная, радостная в этой почти родной стране. И папа там был такой беззаботный – для него, как и для меня, наша жизнь в Румынии была передышкой, когда можно отбросить мысли о прошлом и будущем и жить настоящей минутой. Я это особенно чувствовал на природе.

В Румынии я второй раз в жизни ощутил живую природу. Но теперь мне было уже не шесть лет, как в Йосемити, и природа с цивилизацией здесь составляли единое целое. В Соединенных Штатах, если хочешь на природу, надо выехать из города. Природа там великолепная, но ты живешь не в ней. Она не рождает музыку и литературу. Деятельность человека ей чужда, она только вредит природе. А здесь люди и природа связаны друг с другом. Пастух знает местность, ему знаком каждый ее звук, запах и вид, он является ее частью, как его собака, или гора, или дерево. Или как цыгане, которых эта почва взрастила, наполняя и их музыку. Даже горожане, приезжающие из Бухареста или еще откуда-нибудь, сохраняют здесь феодальную гармонию со своей землей. Такого единства я больше нигде не встречал. Я свободно двигался в этой атмосфере и понимал ее, хотя, откуда эта близость, еще не догадывался и не мог объяснить. Мама распорядилась, чтобы мы этим летом ели только курятину, потому что мяса она опасалась (не был ли это первый шаг к вегетарианству?), но мне всякие такие предосторожности казались неуместными. Какой вред могла причинить эта земля, где при каждом шаге под ногой чувствовалась твердая почва легенды, где каждое лицо было знакомо, каждое мгновение понятно? Если я испытывал счастье, то ведь какое двухмерное существо не будет счастливо, вдруг попав в третье измерение, где ожили и оделись плотью его архетипы? Вокруг меня теснились разные фигуры, и я был их тенью. Время оказалось огромным вечным океаном, в котором ничто не умирает, ничто не уходит безвозвратно на дно, и я плавал в этом океане, настоящий, живой, радостный. Энеску пригласил нас с папой послушать скрипача-цыгана на веранде одного кафе. Меня поразило, что они здесь умеют извлекать такие удивительные звуки из примитивных инструментов с помощью смычков-прутиков с натянутыми на них некрашеными конскими волосами. Я уговорил папу пригласить их к нам в пансион, где их природа вступила в состязание с нашей: они сыграли весь свой репертуар, первобытный, как птичье пение, я в ответ исполнил то же самое, только в обработанном виде: сонату Тартини “Дьявольские трели”. Их предводитель подарил мне корзинки с земляникой, а я ему подарил один из трех своих новых смычков “Сартори” с золотой инкрустацией.

Синайя, красивый небольшой городок, где мы жили, был знаменит тем, что там, милях в трех по соседству, располагался летний королевский дворец, и в летние месяцы туда был наплыв придворных. Но, несмотря на это, Синайя сохраняла простоту. Над железнодорожным вокзалом возвышался основательный, с лепными украшениями, отель конца девятнадцатого столетия, какие можно видеть по всей Европе. Вокруг на холмах тут и там торчали летние дома аристократии и богатой бухарестской буржуазии; но отойдешь совсем недалеко – и слышен жалобный голос пастушьей свирели; крестьяне везут продавать свои изделия, вышивки и грубо вытесанные орудия земледелия, как везли спокон веку, и собираются на своих восточных базарах, а светское общество толпится в курзале. Бородатые монахи из Синайского монастыря, основанного предком княгини Кантакузино, владевшей сердцем моего учителя, нисколько не кажутся анахронизмом.

Шесть недель, прожитые в Синайе, мы располагались в отдельных комнатах при пансионе, там работали, занимались, стряпали и ели, и никто нам не мешал, и мы никому не мешали. Дом Энеску, воплощение его мечты и плод его многолетних трудов, находился в некотором отдалении от города. Добирались мы к нему в коляске с кучером впереди, а сзади над нами в дурную погоду поднимался непромокаемый верх, и получалось, что мы – как младенцы на прогулке. И я, восторженный любитель автомобилей, получал большое удовольствие от этих тряских поездок по немощеным дорогам и вброд через быструю речку Прахову до виллы “Люминиш”. Разумеется, Энеску купил это имение и построил там дом для княгини Кантакузино. В его комнату на верхний этаж надо было подниматься по лестнице, встроенной в боковую башню, чтобы гости не беспокоили госпожу внизу, в ее покоях. Ее комнаты, как мне довелось увидеть, были убраны с восточной пышностью, но и студия Энеску, несмотря на аскетическую обстановку, тоже производила сильное впечатление. В ее большие, высокие окна виднелась долина, а за долиной – цепь гор, уходящих вверх, как отвесные скалы. Пока мы были в Синайе, наступила осень, воспламенила деревья и склоны гор, лишь кое-где на желтом, охряном, золотом и алом фоне выступали одинокие темные ели, точно фантастические декорации к моим урокам.

Синайя манила к жизни без расписания, и мы с радостью слушались – ходили гулять вокруг дворца на высоком холме. Дворец был в моем вкусе: средневековый, насколько могут быть средневековыми постройки девятнадцатого столетия, многочисленные фигурные фронтоны поднимались в небо над лесом, как платоновская идея готической эпохи. Он возносился над Синайей, посреди огромного открытого пространства, а за ним вздымались высокие горы. Однажды, когда мы вот так гуляли, нас обогнала маленькая карета, запряженная двумя белыми лошадками. По фотографиям, не говоря о сказочном изяществе экипажа, мы узнали в вознице Михая, шестилетнего наследника трона. Мне стало завидно, я подобрал с земли камешек и швырнул ему вслед – детский проступок, за который мне до сих пор стыдно. Позднее, осматривая замок, я изловчился пролезть под канат и взобрался на трон, к вящему ужасу нашего гида; как и следовало ожидать, королевское сиденье оказалось слишком просторным и неудобным.

Мое преступление не имело последствий. Меня настигло только семейное наказание: когда королева Мария, бабка Михая и внучка королевы Виктории, пригласила меня сыграть при дворе, мама отклонила это приглашение, как она всегда отказывалась от светских попыток эксплуатации ребенка. Энеску, в качестве компромисса, предложил посадить королеву в спальне княгини и оставить дверь приоткрытой, а выше этажом у нас будет идти урок. Предложение было принято. По окончании урока меня и папу повели вниз, дабы представить ее величеству. Я запомнил красивую комнату, большую кровать, тяжелые портьеры, резную мебель, золото и бархат, а также чувство неловкости от сознания, что сейчас от меня потребуется поцеловать королеве руку. Я никогда в жизни ничьих рук не целовал и теперь начинать не собирался (сегодня я это выполняю без особого затруднения), поэтому в ответ протянул ей руку для рукопожатия. Королева и не подумала оскорбиться. Победила кротость. Мы мило дружелюбно побеседовали, и она подарила мне свою книжку “Сказки королевы Марии” с надписью: “В подарок Иегуди от Марии”.

И еще одна гранд-дама приняла участие в нашем синайском отдыхе – Кора Кошленд прервала свою поездку по Европе, приехала к нам и подарила три сказочных дня. Она взяла напрокат три “крайслера”, мощные открытые машины, способные одолеть местные дороги, и в них мы объездили близлежащие румынские достопримечательности. Миссис Кошленд, богатая американская туристка, опережала свое время. Наши поездки снимались на кинопленку. Среди них одна была в живописные пещеры, а другая – к замку, настоящему средневековому замку-крепости, который был возведен некогда для защиты от захватчиков, но ввиду отсутствия современных захватчиков превращен в жилое помещение, утратив таким образом суровый характер. Последний раз в Румынии я видел миссис Кошленд на вокзале: она фотографировала нас с площадки “Восточного экспресса”, отправлявшегося в Париж, а мы махали ей с платформы, покуда не потеряли из виду. В скором времени нам предстояло снова увидеться в Сан-Франциско.

Но красочную осень затмила телеграмма из Нью-Йорка. Родителей спрашивали, не смогу ли я выступить в Карнеги-холле с Нью-Йоркским симфоническим оркестром под управлением знаменитого немецкого дирижера Фрица Буша. Речь шла о ля-мажорном Концерте Моцарта. Можно ли было представить себе более чудесное заключение года, проведенного в Европе? Как лучше выразить мою благодарность дяде Сиднею за щедрость и маме с папой за самоотверженность? Я был очень счастлив, очень польщен, но про себя, по крайней мере в кругу семьи, засомневался: почему Моцарт? Почему не Бетховен? Играть в Карнеги-холле означает играть Бетховена, уж браться так браться. К тому же я чувствовал, что Бетховена сыграю лучше, и мои родители были того же мнения. Однако, как и про другие мои горячие желания – учиться у Энеску, обзавестись велосипедом, – я помалкивал до более благоприятного случая. Я верил, что разговор о Бетховене будет иметь продолжение, и тем пока ограничился. Предложение Карнеги-холла было принято, вопрос о том, что играть, оставлен отрытым. Мне тогда было одиннадцать лет.

И вот мы отправились к Энеску на последний урок – последний навсегда, как я тогда думал. Когда мы с папой садились в коляску, собиралась гроза, но промедлила, и мы благополучно доехали до виллы “Люминиш”. Но когда мы уже были в студии и я начал играть, вдруг молния разорвала небо над долиной и заполыхала, опять и опять освещая леса и горы и заливая все внезапным зловещим блеском, грохотали раскаты грома, и на землю обрушились потоки дождя. Под этот роскошный салют природы я три раза подряд сыграл Чакону из ре-минорной Партиты Баха.

Думаю, Энеску хотел испытать мою выносливость. Упражняться – это одно, а исполнять – совсем другое, и есть еще третье, требующее особой крепости, – репетировать с коллегами, иногда по многу раз подряд, перед выступлением или записью. Бывает, приходится играть без отдыха три или четыре часа, не скисая, не выдыхаясь, не отвлекаясь и не утрачивая свежести. Наверное, Энеску хотел на прощанье дать мне последний урок упорства и концентрации в работе. Великая Чакона Баха продолжается около тринадцати минут, что само по себе нелегкое испытание для ребенка, тем более что она идет после четырех других частей Партиты, о чем я, впрочем, тогда не знал. Я выдержал и сыграл ее три раза. Когда мы уезжали, папа отвел Энеску в сторону и пожаловался, что я не очень-то налегаю на свою работу: честно и исправно отрабатываю положенные часы, но никогда не прошу позволения поиграть еще, сверх срока, как часто поступали и поступают многие коллеги (по моим понятиям, это спокойствие объясняется тем, что у меня здоровое низкое кровяное давление – счастливый дар, сохранившийся на всю жизнь и неоднократно спасавший меня в кризисных ситуациях). Энеску не обеспокоился. “Это благословение Божье, – сказал он. – Оно будет хранить его всю жизнь”. Папа навсегда запомнил эти слова.

Буря утихла, но дождь все еще изливался на головы закутанного в платок кучера и его перебирающей копытами лошади, когда мы отъехали от крыльца с башенкой и заскользили по открытому гравию. На душе у меня было тяжело. Чему я выучился или не сумел выучиться у Энеску, останется при мне. Но отныне я предоставлен самому себе, и впереди, на расстоянии нескольких недель и многих миль, меня ждет Нью-Йорк.

Проведя два или три дня в Париже, мы на вокзале Сен-Лазар погрузились в поезд, и он доставил нас на пароход.

Обратное плавание серьезно отличалось от пути в Европу. И не потому, что мы стали бывалыми путешественниками и уже не приходили в восторг при виде того, что нам знакомо. Но мы возвращались чуть ли не с помпой. Еще из Синайи папа связался с дядей Сиднеем и обсудил с ним вопрос об адвокате и концертном агенте. Из Соединенных Штатов я уезжал просто мальчиком, а обратно еду – и у меня есть собственный агент и услуги адвоката. Удивительно тогда работал телеграф: за один день три обмена депешами, то есть были отправлены и получены шесть телеграмм между Синайей, Сан-Франциско и Нью-Йорком, переговоры были завершены и вопрос решен. В адвокаты он нам рекомендовал одного из самых известных меломанов в Нью-Йорке Эдгара Левентритта, в память которого ныне учрежден грант Левентритта. Он по-любительски, но лихо играл на рояле, приходил в восторг, когда у него в доме собирались музыканты и он с ними мог исполнять камерную музыку. Мистер Левентритт посоветовал папе доверить устройство моих американских дел агентам Лоуренсу Эвансу и Джеку Солтеру. Был заключен контракт, но, как обычно бывало у нас с людьми, с которыми мы сблизились по делу, сам мистер Левентритт, его жена и дети стали нашими добрыми друзьями. Так же, кстати сказать, как и Эванс с Солтером. Карьера этих молодых людей из Атланты, штат Джорджия, началась с того, что их выбрала своими агентами Галли-Курчи. После этого они пошли вверх, от Лоуренса Тиббета к Элизабет Ретберг и дальше к другим таким же известным клиентам. Так что я оказался в блестящей компании, когда в списке клиентов, по-прежнему возглавляемом Амелитой Галли-Курчи, в конце появилась моя фамилия.

Когда наш пароход вошел в устье Гудзона, нас встретил лоцманский катер, а на нем – три или четыре газетных фотокорреспондента, они поставили на палубе рядом Хефцибу, Ялту и меня со скрипкой в руке, чтобы мы им позировали, но мы не понимали зачем. На следующее утро эта фотография появилась в прессе. Чуть позже, уже на пристани, молодые агенты подошли к нам познакомиться и по этому случаю подарили мне роскошный черно-белый шелковый шарф, у меня такого никогда не было, и я был ужасно доволен.

Прошли первые часы по приезде, и надо было принимать главное решение: Моцарт или Бетховен. От кого-то, возможно от Эдгара Левентритта, Фриц Буш узнал, что я выбрал Концерт Бетховена, но он и слышать об этом не хотел, якобы сказав: “Не дадите же вы Джекки Кугану играть Гамлета”. Идея пригласить меня принадлежала не ему, а Вальтеру Дамрошу, и можно Бушу посочувствовать: оказывается, в этой стране обывательских развлечений мало быть выдающимся дирижером, надо еще выказать себя гением рекламы. Он встал безмолвной стеной между мной и светочем немецкой культуры, надеясь, что его твердость побудит меня отказаться от покушения на Бетховена. Однако стены, как правило, не приглядываются к другим стенам. В моем характере камня было не меньше, чем в его. И в конце концов Буш согласился прослушать меня в своем гостиничном номере. Через несколько дней Персингер (он тоже был в Нью-Йорке), папа и я явились в отель “Готам”.

Пока я снимал пальтишко, Буш задержал Персингера, направляющегося к роялю. Не будет никакого сговора между учителем и учеником, и поддержки со стороны услужливого аккомпаниатора, и срепетированной игры. Буш будет аккомпанировать сам. Если я смогу выдержать его темпы, не спотыкаясь на своих детских ножках, тогда он еще, может быть, изменит мнение, хотя он не верит, что я справлюсь с первыми же ломаными октавами. Но ко второму тутти на меня уже сыпались немецкие ласкательные слова.

– Mein lieber Knabe![3]3
  Мой дорогой мальчик (нем.).


[Закрыть]
– говорил он, – мы можем сыграть с тобой что угодно, когда угодно и где угодно!

– Давайте тогда сыграем еще Брамса, – поспешил я поймать его на слове.

В Концерте Брамса есть пассаж в децимах, это чуть ли не самый большой интервал, предлагаемый скрипачу. Я с готовностью и более или менее чисто сыграл Бушу эти такты, чтобы он видел, что у меня достаточно большая растяжка для Брамса, но когда он за это предложение не ухватился, я настаивать не стал. Он исполнил свое щедрое обещание: годы спустя мы с ним играли Концерт Брамса в Германии и Англии.

Последовали репетиции с оркестром и концерты, их было два, два дня подряд. Они мне не очень запомнились. Помню только, что был чрезвычайно шумный успех, искупивший многое из того, что было раньше, и многое обещавший в будущем. После концерта 25 ноября, чувствуя себя слишком маленьким под таким градом оваций, я старался переключить внимание публики на Буша, на оркестр, на Персингера, которого я вытащил на сцену и указывал на него, но только когда я вышел уже в пальто и с шапкой в руке, меня, наконец, отпустили. Выступление на публике было не особенно большим испытанием, его я уже выдержал в два приема, сначала в гостинице, а потом на репетиции, и после этого концерты шли своим ходом. Но в оркестре многие смотрели на меня с сомнением, их не убедило, что Буш перешел на мою сторону, а тут еще я попросил, чтобы Мишаков, концертмейстер, настроил мне скрипку – у меня не хватало силы поворачивать колки, – и это только добавило им скепсиса. Однако к концу первой части я уже знал, что они на моей стороне. Мне стало весело – не из-за победы над недоверием, а оттого, что меня приняли в свои ряды люди, которые действительно знают толк в музыке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю