Текст книги "Странствия"
Автор книги: Иегуди Менухин
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 43 страниц)
Понемногу Казальс стал разочаровываться в Праде. Город гордился им, но скорее собственнически, чем благодарно; тут царила неизбежная провинциальная близорукость, с которой столкнулся и я, руководя фестивалями. Позднее, в 1956 году, рядом с Казальсом появилась красивая, умная Мартита, и они полюбили друг друга. Мартита увезла его к себе домой в Пуэрто-Рико, где правительство страны относилось к нему столь почтительно, как Франция, пожалуй, никогда не относится к своим музыкантам. В Пуэрто-Рико фестиваль Казальса процветал, там я встретился и подружился с некоторыми нью-йоркцами.
Главной движущей силой этих фестивалей (как и в Праде ранее; осмелюсь сказать – до того, как туда попал я) был Саша Шнайдер, скрипач, дирижер русского происхождения (родился он, правда, в Польше). Человек огромных жизненных сил и непобедимого энтузиазма, он брал у жизни все, что только можно, в плане глубины и остроты ощущений. Замечательно было видеть, как он “заводит” молодежный оркестр, так что все в музыке до мельчайших деталей звучит предельно убедительно и выразительно. Он умел собрать в Соединенных Штатах группу из самых лучших музыкантов, готовых совершить благочестивое паломничество в Сан-Хуан и играть там для Казальса, играть с ним и под его управлением. Я горячо полюбил Сашу. Особенно приятно было познакомиться с ним лично, а не воспринимать его как представителя той или иной группировки.
Конечно, величайшим наслаждением в Пуэрто-Рико было музицировать с Казальсом. За исключением Энеску, в моей жизни не было никого, кто так вдохновлял бы на камерное исполнительство. Никогда не забуду его на репетиции: вот он – гудящий, как шмель, золотые очки сползли на кончик короткого носа – поднимает смычок, чтобы бросить его на струны, толкнуть кого-нибудь из нас или отогнать муху. Он руководил своими учениками, как добродушный, веселый игумен. Обладающий огромным жизненным и музыкальным опытом, владеющий инструментом с точностью ювелира, он по-особому звучал в ансамбле. Его абсолютная уверенность в акцентировке и темпах, его понимание ускорений и замедлений, его динамическое чувство ритма – все это казалось откровением. Помню его совет подчеркивать слабую долю в последней части из Сюиты ми мажор Баха – жиге на 6/8; это помогает лучше передать характер фраз. Подобно Наде Буланже, Казальс считал, что нужно уделять больше внимания слабым долям, чем сильным. Сильные доли можно оставить такими, как они есть, слабые же выражают волю и решимость. Так, в венгерской музыке наибольшее впечатление производят обращенные ритмы. Второму скрипачу в венгерских ансамблях часто не приходится играть ничего иного, кроме повторяющейся синкопы: “м-паа, м-паа”. Это звучит у него как вызов основному ритму, придает музыке жизнь, причем часто исполняется в невероятном темпе и с превосходящей мои возможности точностью. Ради документального подтверждения своей гипотезы, что в жилах Баха текла венгерская кровь, Казальс играл импровизационные прелюдии Баха так, словно в них в качестве аккомпанемента используются часто сменяющиеся аккорды цимбал. Казальс не очень хорошо играл на фортепиано, но вполне достаточно для своих надобностей – так сказать, “для молитвы”, а не для того, чтобы прославиться. Каждое утро он садился за фортепиано, заново открывая для себя Баха. Так благоговейно он начинал каждый день своей жизни – жизни, отданной высокому искусству.
В молодости мне казалось, что европейская музыкальная культура естественно укоренилась в почве Соединенных Штатов. Ныне я вижу, что она представляет собой лишь часть целого – своего рода привитый побег. Великим порождением Америки является мюзикл – не опера, не водевиль, а жанр, черпающий из обоих источников; главное, что он создается на сюжет из американской жизни. Вполне оправданно, что культура страны с двумя столетиями независимости за плечами, прежде чем создать нечто свое, идет дорогой породившего ее континента. Однако, к сожалению, в свое время мои соотечественники-колонизаторы презрели мудрость коренных американцев. Если бы поселенцы захотели породниться с индейцами и поучиться у них, то сегодня Соединенные Штаты были бы более гармоничной страной, здешний народ – более приспособленным к ее земле и климату, а американская музыка быстрее смогла бы создать свои особенные жанры.
Увы, возможность была упущена. Боюсь, что многие латиноамериканские страны идут тем же трагическим путем: разрушают именно то, что могло бы дать им защиту, душевную уравновешенность, способность к выживанию, – связь с родной землей. Я очень сожалею об этом, потому что люблю Южную Америку. Впервые я приехал на этот континент еще в 1938 году, путешествуя на корабле из Нью-Йорка в Рио-де-Жанейро с Нолой и отцом. С палубы все пристани являют взору одинаковую картину: нагромождение тюков, ящиков, тележек, кранов, а люди, снующие вокруг, похожи на сумасшедших муравьев. В тот день в Рио к общей сутолоке добавлялись зной, голые по пояс волосатые тела портовых рабочих и ужасающий запах пота. Когда мы высадились среди всех этих прелестей, ко мне подошел, наверное, самый смуглый, волосатый и потный грузчик; он схватил меня за руку и, притянув к себе, доверительно прошептал на ухо по-французски: “Я тоже обрезан!”
Во время войны я несколько раз ездил в страны Центральной и Южной Америки. Бывал я и в Бразилии, откуда привез однажды ценный сувенир. Большое впечатление производили на меня картины великого художника Портинари, и мне захотелось приобрести какую-нибудь из его работ. Как-то раз вечером я пришел к нему домой и заказал свой портрет. Поскольку, согласно расписанию, мне предстояло уехать в пять утра на следующий день, Портинари пришлось напряженно работать всю ночь. Однако он так и не успел закончить картину: ухо на портрете осталось лишь вчерне набросанным. Будем надеяться, это обстоятельство не имеет особого значения.
Хотя в Южной Америке западная музыка принадлежит “европейцам” – общественному слою, менее всего связанному со своей землей, взаимопроникновение культурных традиций здесь таково, что я находил слушателей почти повсюду. Среди многих гастрольных поездок по континенту одна из самых памятных случилась в 1949 году.
Мы были в Перу, самой восхитительной стране Латинской Америки, когда Диана вдруг восстала против тирании расписаний. “Послушай, – сказала она, – мы приезжаем в эти прекрасные места, и что же мы видим? Аэропорт, концертный зал, отель и протянутую руку консьержа. Мы не уедем из Перу, пока не побываем в Куско”. Ультиматум есть ультиматум. Мы устроили себе три выходных дня и наняли маленький самолет для полета в Анды. Нет ничего прекраснее поверхности земли с высоты трех тысяч метров, особенно если равнина сменяется круглыми холмами, а те, в свою очередь, устрашающими горами. Равнины и холмы напоминали лоскутное одеяло, составленное из разноцветных полей, – желтых, оранжевых, красных, лиловых, пурпурных, черных. Лишь после приземления мы узнали, что это была кукуруза двенадцати или более сортов (крестьянское сельское хозяйство никогда не пыталось стандартизировать природу). Уже один вид такой красоты вполне оправдывал наш побег, но и Куско, как справедливо пишут путеводители, тоже стоит посмотреть. Мы добрались до этого очаровательного испанского городка как раз к празднику Тела Христова, во время которого устраивается торжественная процессия. Большую часть ее участников составляли индейцы: орлиные черты лица и раскосые глаза свидетельствовали об их инкском происхождении.
Раз уж мы вырвались из концертной сутолоки, Диана соблазнила меня отправиться дальше, в Мачу-Пикчу – древний город инков, чьи поглощенные джунглями руины были обнаружены в начале нашего столетия. Возможно, сегодня в Мачу-Пикчу стоит киоск с открытками и отель “Хилтон” с танцующими девушками (с тех пор я там не бывал). Но в 1949 году от туриста требовалась некоторая отвага, чтобы вообще добраться туда. Из Куско путь (около ста миль) лежал круто вниз через долину, а потом круто вверх еще одну или две мили. Первую стадию, спуск, мы преодолели в автомобиле, у которого шины были заменены железными ободами, чтобы ехать по рельсам. Пассажир этого передового транспортного средства рисковал переломать себе все кости от тряски и навеки лишиться дара речи, ненароком откусив себе язык. От того, чтобы вывалиться из невероятной колесницы, нас спасло единственное обстоятельство: наша группа из шести пассажиров набилась в машину так тесно, что никто не мог даже пошевелиться – кроме нас здесь сидела компания из четырех молодых чилийцев, которым любые неурядицы давали повод для веселья, и водитель. После четырех столь замечательно проведенных часов мы высадились в долине, в живописной деревушке, состоящей из двадцати глинобитных хижин. На краю деревни начинались джунгли, заросшие орхидеями, бегониями и прочей растительностью не известных мне видов.
Мы планировали, что в деревне нас будет ожидать упряжка мулов, чтобы довезти в Мачу-Пикчу. Но эта договоренность расстроилась, и мы оказались предоставлены сами себе. Уверенные в том, что река должна течь с вершины горы, мы решили карабкаться вдоль ее русла. В сгущающихся сумерках началось восхождение. Поначалу мы распевали песни и болтали, затем шли молча, тяжело дыша, смертельно усталые. Мне кажется, это было самое тяжелое физическое испытание в моей жизни. Мачу-Пикчу делает лишь одну уступку посетителям: там есть постоялый двор, предлагающий спартанский комфорт, – дощатые деревянные кровати, наполненные песком матрасы и грубые одеяла. После тягот пути это показалось истинным блаженством. Когда на следующее утро взошло солнце, мы вышли на гору: вокруг простирались руины Мачу-Пикчу – прекрасное таинственное свидетельство исчезнувшей цивилизации.
Ради такой награды надо испытать страдания, надо, чтобы хорошенько поработали собственные ноги и легкие. Красоту легко недооценить, если для встречи с ней требуется лишь сесть в машину или включить телевизор. Человечество (не только на индустриальном Западе) потеряло способность приспосабливаться к природе. Исчезает чудесная человеческая гибкость, позволявшая людям создавать семьи и целые культуры в Арктике и в пустыне, в джунглях Амазонки и на вершинах Анд. Вместо этого возникает “стерилизованная” жизнь в скорлупе – с кондиционерами, регулируемым отоплением, стерилизованной едой, стерилизованной информацией и даже стерилизованной религией – с церквями, проповедями и священными книгами (коммунистическими, христианскими и прочими). Почти ничего не доходит до нас непосредственно, и мы превращаемся в какие-то убогие, безымянные и безликие существа.
Однако Перу в 1949 году оставалось пройти еще немалый путь, чтобы достигнуть такого стерилизованного единообразия. По возвращении в Куско нас ожидало не слишком приятное событие. Некий человек узнал нас и, вопреки моим протестам, уговорил меня дать концерт – он сослался на то, что мой отказ нанесет смертельную обиду городу и его жителям. Концерт был назначен на вечер. Приехав в зал, я с некоторым удивлением обнаружил, что фортепиано (маленькое пианино) стоит распотрошенное: механика лежала на полу, и кто-то деловито ковырялся в стоящем каркасе. Должно быть, на моем лице отразились обуревавшие меня чувства. “Он его настраивает, – прозвучал успокоительный ответ, – на нем уже пять лет никто не играл”. О последующем концерте в сопровождении более-менее настроенного фортепиано мы лучше умолчим. Но одну вещь я вспоминаю с искренним уважением: на протяжении всей запоздалой настройки и впоследствии на концерте публика демонстрировала лишь терпение и благодарность. Разумеется, такие мелкие затруднения следует воспринимать с юмором.
Из Перу мы поехали в Эквадор играть в Гуаякиле. Тут между мной и публикой встали препятствия другого рода. В отеле нас с Дианой встретил очаровательный господин со своей женой – устроители концерта. Они приехали за нами, чтобы отвезти в зал, и проводили вниз по лестнице на улицу. Но здесь нас атаковали со всех сторон какие-то летучие существа. Ретировавшись обратно в отель, мы спросили, что бы это могло быть. Дама, извиняясь, объяснила: “Сейчас время лета саранчи, надо бежать к машине”, что мы и сделали, низко наклонив головы и не обращая внимания на все атаки с воздуха. На самом деле это была не саранча, а совершенно безобидные большие кузнечики. Единственное причиняемое ими неудобство состояло в их необычайном количестве и глупой привычке лететь куда попало, не глядя, со всего размаху наталкиваясь на препятствия. Закрыв окна машины, мы благополучно добрались до зала и сделали другой рывок – в артистическую. Однако полдюжины кузнечиков ухитрились проникнуть туда вместе с нами. Каждый слушатель, должно быть, подобным же образом провел в зал свою порцию насекомых, которые весьма оживили концерт, стремительно прыгая и врезаясь на полной скорости в людей и мебель. Но никакие препятствия не могли смутить меня – даже тогда, когда в самом начале концерта я положил скрипку на плечо, поднял смычок, уже полностью сконцентрировался на музыке и вдруг обнаружил, что на меня мило смотрит кузнечик, удобно устроившийся на струнах.
Наш следующий ангажемент был в Маракайбо (Венесуэла), после чего мы должны были ехать в Каракас, а оттуда домой – в Соединенные Штаты. Снова, как и в Куско, меня уговорили дать концерт сверх графика – на этот раз в Барранкилье, в Колумбии. Я сообщил моему концертному агенту Квесаде, что приеду в Каракас не в субботу вечером, как планировалось, а к обеду на следующий день. Потом мы поехали в Барранкилью, концерт прошел отлично, мы переночевали и в воскресенье вылетели в Каракас. Квесада встретил нас в аэропорту. Диана вежливо выразила надежду, что изменение наших планов не доставило ему беспокойства. “Ничуть, – ответил он. – Но, к сожалению, концерт должен состояться прямо сейчас”. Мы встретили эту новость с ужасом, смятением и извинениями, но невозмутимость Квесады показала всю неуместность подобных эмоций. “Я сказал всем, и они придут сегодня вечером”, – весело пообещал он. И они действительно пришли. Испанское толкование слова mañana (завтра), несомненно, имеет свой резон.
ГЛАВА 12
Чувство времени
Хороший концертный агент – великое счастье для гастролирующего артиста. И исполнитель рано начинает это понимать. Мне с моими импресарио везло; я сохранял с ними прекрасные отношения – и с теми, кто занимался концертами в отдельных государствах, и с работавшими на пространстве целых континентов или групп стран, объединенных общими культурными традициями. В Соединенных Штатах меня с детских лет опекали Лоуренс Эванс и Джек Солтер. До 1938 года они вели дела независимо друг от друга, пока вместе с другими менеджерами не объединились в совместное предприятие под названием “Коламбия консертс”. Мистер Эванс, мистер Солтер и Курт Вейнхольд, который занимался мной позднее, уже умерли. Они передали меня на заботливое попечение Томми Томпсона (он сейчас на пенсии). В Британии Гарольд Голт, “приобретший” меня у своего предшественника Лайонела Пауэлла, в свою очередь, “завещал” меня своему наследнику, Иэну Хантеру, ныне также отошедшему от дел. В течение последних пятнадцати лет моим агентом здесь является моя бывшая секретарша Элеонор Хоуп. Жизнь идет, все меняется, но это происходит без какой-либо инициативы с моей стороны, так как мои добрые агенты никогда не давали повода для недовольства.
Была, конечно, одна связь, которая оборвалась, но произошло это при трагических обстоятельствах: Луиза Вольф и Эмиль Закс погибли в гитлеровских лагерях смерти. Их агентство кануло вместе с ними – не осталось в живых никого, кто бы мог его возродить. После войны на первых порах мои концерты в Германии устраивались из Франции, но затем, когда я узнал и оценил Ганса Адлера из Берлина, мне показалось резонным иметь дело непосредственно с ним. Он занимался моими выступлениями в Германии более сорока лет.
В Нидерландах с 1929 года надо мной шефствовало концертное агентство де Кооса. Несмотря на смерть своего основателя, оно и поныне продолжает действовать под его именем. Руководитель, Сильвио Самама, обладал особым даром делать карьеры молодым музыкантам. Он “раскручивал” нескольких, рекомендованных мною, и все они имели успех.
В 1932 году, во время моих первых гастролей в Испании, я познакомился с Эрнесто де Квесадой и его сыновьями; они организовывали мои путешествия по Латинской Америке – от мексиканской границы до Аргентины. Эрнесто, с юности строгий вегетарианец, умер в середине семидесятых годов в возрасте девяноста пяти лет. Ныне я много концертирую в Испании при добром содействии Педро Порты и Альфонсо Айхона. Оба они – чудесные, незаурядные люди.
Тем временем во Франции я работал с тремя поколениями семьи Дандло, переходя от отца к сыну. Ив Дандло был последним в этой эстафете. Его отец, Морис Дандло, иногда путешествовал со мной и Дианой, нам даже довелось вместе пережить несколько приключений. Одно из них произошло в 1951 году во время моей первой поездки в Северную Африку. После концерта в Танжере мы безмятежно ехали в Касабланку, где в тот же день мне предстояло следующее выступление. На выезде из какой-то деревни мы завернули за угол и очутились в самом настоящем озере, залившем дорогу.
Мотор заглох. Оказалось, что не мы одни застигнуты наводнением (как выяснилось впоследствии, это был результат необычайно сильной грозы). Дорога и окружающая равнина лежали под покровом воды. Дюжина полузатопленных машин служила мрачным свидетельством ограниченности сил человека перед лицом природы. Взволнованные крестьяне, глядя на автомобили, уверяли водителей, что надеяться на спасение нет смысла.
По предложению Дианы, она, Морис и я забрались в проплывавшую лодку и, переправившись на более высокое место, взмолились о помощи. Крестьяне вполне резонно заявили, что могут сделать для нас не больше, чем для водителей, потерпевших крушение перед нами. Есть ли тут железная дорога? Да, конечно, но поезда не ходят из-за наводнения. Есть ли хотя бы телефон, чтобы предупредить Касабланку о наших затруднениях? Мы были готовы к тому, что и этой надежде суждено разбиться, но тут явилось неожиданное спасение – в лице мальчишки у края толпы. “Глядите! – пропищал он по-французски. – Это же Иегуди Менухин!”
Удивительным был сам по себе факт, что ребенок из арабской деревни узнал меня, но еще больше нас поразил эффект, произведенный его словами. Надо что-то делать! – таково было единодушное решение крестьян. Без лишних слов половина деревни полезла в воду и общими усилиями вытолкнула машину вверх на боковую улицу. Откуда-то появился грузовик, его задний борт опустили, из двух досок соорудили наклонный скат, и еще одним мощным рывком наш автомобиль водрузили в кузов. Диана, Морис и я взобрались в него и оттуда, с высоты, раскачиваясь из стороны в сторону, помахали на прощанье нашим спасителям. Около километра грузовик двигался в воде, пока не вывез нас на сухую дорогу. Мы прибыли в Касабланку примерно за полчаса до начала концерта.
Как показывает эта история, в том, что тебя узнают, есть свои преимущества. Однако соблюдать инкогнито тоже приятно. Однажды в Нью-Йорке я еле спасся от разоблачения. Как-то раз в силу ряда обстоятельств у Дианы не оказалось пары целых чулок, так что нам пришлось отправиться за ними в маленький магазинчик на Мэдисон-авеню. За прилавком стояла пожилая чета. Пока Диана выбирала и оплачивала покупку, продавец пристально изучал меня и, наконец, спросил:
– Вам никогда не говорили, что вы – вылитый Менухин?
Мне, однако, удалось найти путь к отступлению.
– Ах, нет, что вы! – ответил я, изобразив радостное удивление. – Как это мило, я его обожаю!
И мы выскочили из магазина, не дожидаясь, пока произойдет что-нибудь еще более нелепое.
Морис Дандло снова сопровождал нас, на этот раз по Швейцарии, когда возможность быть узнанным пригодилась еще раз, хотя (как будет видно из дальнейшего) в демократической Швейцарии она пригодилась лишь наполовину. Каждый путешественник, которому случалось пересаживаться здесь с поезда на поезд на маленьких узловых станциях, согласится с моим утверждением: расписание на швейцарских железных дорогах составляет часовщик. Концертирующий артист со своим багажом порой чувствует себя тут как арабский кочевник, пытающийся перевести стадо верблюдов по плывущим льдинам.
В тот день поезд из Шо-де-Фон привез нас на одну сторону вокзала в Невшателе, а тот, который должен был доставить нас на концерт в Женеве, отходил с другой стороны через пять минут. Пока старый носильщик в сопровождении Мориса, несущего скрипки, совершал со своей тележкой обзорную экскурсию по вокзалу, мы с Дианой исхитрились добежать по путям до начальника станции и упросить его (так нам тогда казалось) задержать поезд на несколько минут. Бедный железнодорожник! Что ему было делать: обмануть нас или свою страну? В последний момент страсть к порядку победила, и мы с Дианой обнаружили, что сидим в движущемся поезде – без багажа, Мориса и скрипок. Ни секунды не раздумывая, я сорвал стоп-кран; поезд с визгом остановился, катастрофа была предотвращена. Мы все еще находились возле платформы.
Для того, что началось после, есть одно слово: бедлам. Можно было подумать, что мы очутились на Сицилии, а не в рассудительной Швейцарии. Под крики и протесты разгневанных пассажиров, под оглушительный рев сигнализации по платформе бежал взбешенный начальник станции. Он влез в поезд и выпихнул нас из вагона. Вокруг сразу образовалась толпа, люди толкались и кричали, требуя отправить нас в тюрьму. Посреди всего этого гама появился Морис. Увидев, что поезд тронулся, он бросил носильщика с багажом и вскочил в последний вагон. Если бы я знал об этом, то мог бы не беспокоиться о выполнении своих женевских обязательств – все неудобства ограничились бы отсутствием концертной одежды. Так или иначе, переполох постепенно улегся, Диана признала, что, в конце концов, расписание – дело святое, и нам снова разрешили сесть в поезд, дабы там с нами разобрался кондуктор. С меня был взыскан соответствующий штраф. Этот эпизод, вошедший в анналы Швейцарии почти как революция, очаровательно завершился на следующей остановке, в Лозанне. Там перед нами появился другой начальник станции, в мундире с золотыми нашивками, чтобы вернуть половину штрафа.
Но даже будучи оштрафован на полную сумму, я был бы счастлив. Всю жизнь я вел себя хорошо (по крайней мере, на публике), однако меня постоянно мучили два страстных желания: первое – сорвать стоп-кран, второе – поддаться безудержному гневу, подобно Тосканини, разбившему телефон, только желательно по серьезному поводу. Последнее осуществилось в Южной Африке, когда в первый и последний раз в жизни я вступил в конфликт с режимом апартеида и вышел победителем.
В начале 1950 года Диана, Марсель Газель и я приехали в Йоханнесбург. Я как раз незадолго до того прочитал роман “Плачь, любимая страна” Алана Пейтона и хотел сказать автору, насколько растроган его книгой. Я позвонил в его школу в Дипклофе и спросил, не могу ли чем-нибудь помочь. В ответ меня пригласили поиграть для учеников. На веранде стояло старое разбитое пианино, из которого Марсель пытался выжать все возможное, а мальчики рядами сидели на корточках и слушали. Мы играли очень легкие пьесы, которые им, кажется, понравились, а затем поменялись ролями, и дети с воодушевлением пели нам разные христианские гимны. Под конец этого маленького домашнего концерта раздался звонок от моих южноафриканских менеджеров. Они выразили недовольство: такие выступления не разрешались контрактом. Как я уже говорил, мои отношения с самыми разными импресарио были и продолжают оставаться великолепными. Исключением, подтверждающим это правило, явилось Южно-Африканское агентство, которое отличалось от других также и тем, что представляло собой некий синдикат, контролирующий кинозалы, театры, исполнителей и концерты. Я был поручен представителю этого синдиката некоему мистеру Дику Хармелу.
Обвиненный в нарушении контракта, я ответил мистеру Хармелу, что он говорит ерунду, так как негры-африканцы и уж тем более мальчики из реформатской школы не могут попасть на мои концерты.
– Или все-таки могут? – добавил я невинным тоном.
– Конечно, нет! – сказал он с негодованием и попал в аккуратно расставленную мной ловушку.
– Хорошо, – ответил я, – тогда я организую повторные концерты для африканцев утром в дни моих назначенных выступлений.
Пока апартеид не был окончательно формализован, белые и черные, пусть не одновременно, но все-таки могли использовать одни и те же помещения – по крайней мере, в Йоханнесбурге, где городской зал был открыт для всех. Сказано – сделано (хотя и без участия моих недовольных менеджеров). Автобусы доставляли на утренние концерты семьи с детьми всех возрастов. Мэром Йоханнесбурга был в то время либерально настроенный еврей, который в дальнейшем предоставил в мое распоряжение муниципальный оркестр. С ним я отправился в София-таун, бедный рабочий пригород Йоханнесбурга. Там среди моря лачуг стояло единственное солидное кирпичное здание, скорее практичное, нежели красивое, – подарок шотландцев, живущих в Южной Африке. Оно служило общественным центром, где можно было укрыться от дождя и были помещения для чтения и игр, а также небольшой театр. Состоявшийся там концерт стал одним из самых волнующих в моей жизни.
По приезде нас приветствовали два представителя София-тауна, говорящие на английском языке с безупречным не то оксфордским, не то кембриджским произношением. Это великое событие, сказали они, и если бы им принадлежала страна и ее богатства, они подарили бы нам золото и алмазы, но поскольку они бесправны, да не откажемся мы принять их традиционный дар. И они надели на меня ожерелье из бисера, другое – на дирижера, а третье вручили Диане, сидящей среди публики. Затем все встали, чтобы пропеть “Боже, благослови Африку”. В 1950 году торжественное и волнующее пение африканцев оказывало такое же электризующее воздействие, как, скажем, пение “Марсельезы” где-нибудь в оккупированной немцами Франции. Я играл концерты Баха и Мендельсона. Публика живо реагировала на каждый понравившийся ей пассаж; словно рябь проходила в зале по морю черных лиц, среди которых ярким контрастом выделялись лица Дианы и еще одного-двух человек, приехавших вместе с нами. После концерта я предложил, чтобы музыканты из оркестра регулярно приезжали в София-таун давать уроки. Кажется, некоторое время так оно и было.
Перед отъездом из Йоханнесбурга и продолжением турне мы с Дианой и Марселем совершили короткую экскурсию в Лоренсо-Маркес. По возвращении меня ждало приглашение к мистеру Шлезингеру, генеральному директору синдиката, самые низовые подразделения которого занимались моими выступлениями. Я и не предполагал, что визит к этому господину станет одним из великих моментов моей жизни. В кабинете, своими размерами соответствовавшем имперскому величию синдиката, за письменным столом (чья полированная масса призвана была вселять уверенность в перспективных клиентов и пробуждать ужас в докучливых) сидел сам мистер Шлезингер. “Боюсь, что нам придется предъявить вам иск, – начал он. – Вы дали все эти концерты без нашего разрешения, вы явно нарушили контракт. Мы считаем эту ситуацию совершенно неприемлемой и должны попросить вас вернуть гонорары”.
Тут пришел мой черед. Гнев, десятилетиями клокотавший в моей душе под покровом благопристойности, нашел свой праведный выход. Ситуация была слишком острой, чтобы я мог сдерживаться. В порыве чувств я встал. Люди, для которых я играл вне контракта, сказал я, никогда не смогли бы присутствовать на моих официальных концертах; они никак не могли повлиять на сборы. А вот тому, что творит он сам, мистер Шлезингер, нет и не может быть морального оправдания; и я позабочусь о том, чтобы мир узнал обо всей этой истории. С этими словами я твердым шагом вышел из кабинета, громко хлопнув дверью.
Удивительно и для меня до конца не объяснимо, но моя “стратегия” подействовала. Разумеется, это не было стратегией как таковой – без всякой задней мысли я просто импульсивно отреагировал на провокацию. Однако, как я понял на будущее, в случае конфронтации несдержанность может оказаться вполне уместной. Когда вечером того же дня самолет приземлился в Кейптауне, нас встретила целая смиренная делегация местных представителей Шлезингера. В раскаянии они заранее готовы были покориться любым причудам моего темперамента. К сожалению, моя славная победа не оставила долгого следа в истории Южной Африки.
Нам суждено было вернуться в эту страну еще раз в 1956 году. Потом почти четыре десятилетия совесть не позволяла мне играть там, где могущественное меньшинство столь несправедливо обращается с бесправным большинством (это так же достойно порицания, как и несправедливое обращение могущественного большинства с бесправным меньшинством). Такое же решение приняли многие другие артисты, спортсмены, священнослужители и некоторые политики.
Почти сорок лет спустя мы с женой снова побывали в Южной Африке – в Йоханнесбурге и Кейптауне. Подобно Неру в Индии, Вейцману в Израиле, Сенгору в Сенегале и Горбачеву в России, Мандела воплотил в себе новые надежды, родившиеся из крови и праха беззащитных, отчаявшихся, невинных и замученных.
В марте 1995 года Южная Африка казалась местом, где люди исполнены самых радужных надежд, ибо тут вновь открылась старая истина: жизнь во всех ее видах и формах заслуживает уважения и понимания – это касается наших отношений с другими людьми и с природой. Вот из этой истины нам и следует исходить, вместо того чтобы стремиться господствовать над нашими менее удачливыми собратьями, превращая их кровь и пот в золото, деньги, имущество, власть.
Удивительное событие произошло во время одного из наших концертов в 1995 году. Замечательный негритянский хор закончил исполнение “Мессии” Генделя и, к бурному восторгу переполненного зала, начал свои народные песни и пляски, к которым подключились слушатели – белые и черные. Это был триумф человеческой гармонии – общественной и музыкальной, – той гармонии, которой может достичь только человек, в обретении которой и состоит его предназначение, его судьба. Когда наше контральто, негритянка Сибонгеле Кумало пела Не was despised, he was rejected[17]17
Он был презрен и умален пред людьми (англ.). Исаия, 53:3.
[Закрыть]это потрясало душу, ибо артистка по собственному опыту и опыту своего народа знала, что такое чувствовать себя презираемым и отверженным, униженным и забитым.