Текст книги "Странствия"
Автор книги: Иегуди Менухин
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 43 страниц)
Предисловие к последним двадцати годам
Я продолжаю свой рассказ о странствии, которое еще не подошло к концу, но сейчас мне гораздо тяжелее, чем было двадцать лет назад. За эти двадцать лет я стал намного лучше понимать землю, по которой иду, и себя, путника. Земля наполнилась злобой, стала страшной, всюду дикость, бессмысленное насилие, индивидуальность планомерно разрушают, низводя до уровня черни, человеку с вопиющей наглостью отказывают в праве удовлетворять насущные потребности тела и души, интеллекта и духа. Да, земля превращается в пустыню, некогда пышные деревья срублены, торчат лишь мертвые пни, белеют кости вымерших и вымирающих видов животных, среди бесплодных песков обманчивые миражи воды и жизни, вдруг возникают муравейники, где кипит бессмысленная, порочная (потому что не осталось ничего святого) деятельность без мысли о будущем. Меня, путника, всегда защищали любовь, доверие, моя музыка, мое искусство, моя профессия, багаж, который я несу из прошлого: вдохновение, осознание смысла жизни, опыт – все, что подарили мне любимая жена и родители, учителя, дети, друзья, молодые и старые, композиторы, писатели, художники, музыканты, философы, государственные деятели и тысячи добрых, хороших, обыкновенных, простых людей. Судьба благословила меня хорошим здоровьем, крепостью и гибкостью ума и тела, душевным равновесием и множеством преданных помощников, которые поддерживают меня в пути; и я к тому же понимаю, зачем живу: я должен помочь безгласным обрести голос.
Размышляя обо всем этом, я пришел к мысли, что нужно делать что-то реальное и конкретное. Для этой цели я основал в Брюсселе небольшой фонд – Международный фонд Менухина, – и он стал основой всех моих проектов, прошлых, настоящих и будущих. Читатель уже знаком с моей музыкальной школой – Школой Иегуди Менухина и с Международной музыкальной академией Менухина в Гштаде, а также с “Живой музыкой сейчас” (LMN) и с Европейской ассоциацией педагогов-струнников (ESTA). Я говорю о Брюсселе и Страсбурге потому, что в этих городах находятся руководство Европейского Союза и Совета Европы, и они идеально соответствуют моим интернациональным целям.
Мне хочется рассказать о трех моих новых проектах, они составили суть моего обращения к комитету по культуре Европейского Парламента, объединяющего пятнадцать стран – участниц Европейского Союза, где я выступил 27 сентября 1995 года. Есть и другие проекты, которыми я сейчас занимаюсь или пока еще обдумываю.
Наш мир на перепутье. Впервые за всю историю нам приходится идти одновременно в двух разных направлениях. Эти пути взаимосвязаны и взаимозависимы, один невозможен без другого, и все же им не сойтись в одной точке. Первый путь ведет ко все большему объединению, к слиянию, к Содружеству стран, к глобализации. Второй позволит человеку остаться самим собой в воспитавшей его культуре, наедине с его насущными заботами, с его достоинством, надеждами и страхами. Однако “независимое” государство плохо заботится о народе и его культуре. Поэтому необходим прямой диалог между культурами, признание традиций, языков и диалектов, религий, обычаев пусть даже временно сложившихся структур. Иммигрантам и людям, оказавшимся вместе в каких-то определенных условиях – например, в национальных анклавах больших городов или поселениях неоседлых народов, – всем необходимы внятные политические голоса, к которым будет прислушиваться Содружество стран. Общество должно взять на себя защиту этих автономных образований и заботу об их развитии, а сами они должны сохранять лояльность по отношению к обществу и поддерживать его.
А теперь, заглянув в такое туманное будущее, я хотел бы вернуть читателя к последним двадцати годам, продолжив повествование о своих странствиях – пока еще не оконченных.
ГЛАВА 18
Музыка
Возможно, читатель помнит мою детскую, чтобы не сказать – ребяческую мечту: если мне только удастся с блеском сыграть Чакону Баха в Сикстинской капелле, на земле наступит мир. Мечта моя, конечно же, не исполнилась, и, как все мы с горечью осознаем, прочного мира как не было, так и нет. И все же я играл перед Его Святейшеством папой Иоанном Павлом II в саду его летней резиденции в Кастельгандольфо 7 августа 1983 года.
За несколько лет до этого памятного вечера я стал сотрудничать с Польским камерным оркестром, как он тогда назывался, и высоко оценил его. Мы сделали вместе много записей, коллеги-музыканты были удивительно близки мне по духу. Не ведающие усталости, преданные, увлеченные, всем сердцем любящие музыку и готовые ей служить, они стремились к совершенству. Не хвастаясь, хочу воздать должное самоотверженности этого замечательного коллектива: я могу с полным основанием сказать, что в сделанных нами записях мы достигли того, к чему стремились. Я особенно доволен записями моцартовских симфоний и циклом всех симфоний Бетховена, которые записывались в 1994 году во время концертов в Страсбурге.
В 1984 году оркестр пригласил меня в Варшаву отпраздновать свое переименование в Sinfonia Varsovia. Его состав для инаугурационного концерта был расширен, и когда я услышал, как играет этот коллектив, у меня возникло огромное искушение принять предложение его энергичнейшего менеджера Франтишека Вибранчика и стать его постоянным дирижером. Искушение было и в самом деле велико, однако дирижировать одним-единственным оркестром и посвящать работе с ним большую часть сезона я не мог – это оторвало бы меня от других привязанностей и увлечений, которых, как я уже ощущал, становилось чересчур много, они не позволяли мне целиком посвятить себя чему-то одному. Однако я согласился на почетное звание главного приглашенного дирижера.
Игра с польскими оркестрантами приносила мне глубочайшее удовлетворение, огромную радость, и чем больше я с ними работал, тем выше ценил. Этот коллектив может с полным правом гордиться тем, что он всегда подготовлен; оркестранты прекрасно знают свои партии, а их музыкальность и совершенная техника позволяют им играть в любом темпе осмысленно и выразительно. Дирижеру остается только лепить этот гибкий, податливый материал. Не пропадает зря ни одной минуты, к тому же музыканты ничего не забывают: после перерыва в несколько месяцев можно начать с той ноты, на которой мы остановились в прошлый раз.
И вот с этим-то замечательным польским оркестром я приехал теплым летним вечером в папскую резиденцию в горах Альбано близ Рима, чтобы сделать музыкальное приношение Его Святейшеству, первому поляку, ставшему папой; для всех музыкантов это было в высшей степени символическое и волнующее событие.
Программу я составил самую экуменическую. Сначала мы сыграли два концерта Антонио Вивальди, которого в свое время называли рыжим падре: Концерт до мажор оп. 8 № 11 и Концерт си-бемоль мажор оп. 8 № 10. Потом прозвучала изумительная ария Erbarme Dich, mein Gott из “Страстей по Матфею”, ее пела израильское контральто Мира Закаи. Дальше шли Адажио Моцарта К 261 и Рондо К 373 для скрипки с оркестром. Мы собрали вместе музыку, сочиненную весьма нетипичным венецианским католическим священником – он учил девочек в приюте пению и сочинял для их хора музыку, – протестантом Бахом и масоном Моцартом. Горели свечи, папа сидел чуть в стороне на своем троне на возвышении; в этой обстановке между ним и музыкантами возникла необычайно сильная эмоциональная связь, такие впечатления врезаются в память и в душу на всю жизнь.
Волнение польских музыкантов невозможно описать. Глубоко взволнованы были и Его Святейшество, и, конечно же, я. Когда мы кончили играть, папа спустился с возвышения к нам, побеседовал со мной и благословил каждого оркестранта, а они опускались на колени и целовали ему руку.
В последние десять лет дирижирование занимает все большее место в моей жизни.
Мне хочется представить себе этот процесс в образе растущего дерева, у которого появляются все новые и новые ветви, причем старые тоже продолжают расти. Да, я сегодня мало играю перед публикой, но скрипку я не оставил, это неправда. Я по-прежнему очень люблю выступать в концертах с моими учениками; свято соблюдаю первую заповедь музыканта: практиковаться каждый день, а футляр со скрипкой по-прежнему остается моим верным и неизменным спутником во всех моих странствиях. Мы вместе уже восемьдесят лет и любим общество друг друга. И все же постоянно поступающие приглашения дирижировать дают мне чувство величайшей свободы; когда я слушаю свои старые записи, я, как и прежде, думаю, что они помогут мне играть лучше, и хочу этого добиться. Однако значительная часть энергии, которую я тратил, регулярно практикуясь на скрипке, в последние десять лет высвободилась, и я могу теперь работать с большими оркестрами, дирижировать операми, уделять время образовательным проектам и тому, что происходит в мире! Я избавился от чувства, что должен укрощать свое воображение и сдерживать желание служить людям не только на поприще музыки; эти угрызения совести постоянно терзали меня, когда долг требовал, чтобы я готовился к следующему сольному концерту.
Я отрывался от скрипки очень медленно и постепенно. И в этом, как и во многом другом, я шел по стопам своего великого учителя Джордже Энеску. Своим первым дирижерским опытом я обязан Анталу Дорати. В 1942 году в Техасе он дал мне в руки дирижерскую палочку и вытолкнул на сцену со словами: “Будете дирижировать увертюрой к “Мейстерзингерам”.
Я поднял палочку и чуть не свалился с подиума от оглушительного звучания, которое произвел этот мой жест. Уж не знаю, каким чудом я справился с увертюрой, вернее, справился оркестр, а Дорати сказал: “Ничего, когда-нибудь из вас получится неплохой дирижер”.
Другой музыкант, который поддерживал меня, правда, уже позднее, был Курт Мазур; однако я обратился к дирижированию вовсе не потому, что меня кто-то подталкивал, просто это был естественный путь музыканта. Игра подготавливает его к дирижированию. Я никогда не относился к музыкальному произведению всего лишь как солист-скрипач, мне всегда было важно, как звучит вещь в целом. Конечно, в отличие от многих нынешних дирижеров, я не получил специального дирижерского образования, но у меня есть, я надеюсь, свежий взгляд, желание понять произведение и достойно его исполнить. Диана всю жизнь твердит, что меня невозможно ничему научить; и в самом деле, я ничего не принимаю на веру, идея должна родиться во мне самом, только тогда она станет органической частью меня.
С тех пор как я начал осваивать профессию дирижера под руководством моего верного и талантливого наставника Роберта Мастерса с оркестром Батского фестиваля в начале шестидесятых годов, я получил возможность работать с лучшими оркестрами мира: с Берлинским филармоническим (каждый год), со многими французскими оркестрами, с различными камерными, с Лондонским симфоническим и в особенности с Королевским филармоническим, президентом которого я имею счастье быть.
У каждого оркестра свой характер. Например, Королевский филармонический – это бьющая через край энергия, веселость, замечательное чувство юмора и в то же время высочайший профессионализм в любых обстоятельствах. Когда мы устраиваем в Гштаде каждое лето приемы в честь Королевского филармонического оркестра, который я с нежностью называю своим, веселье после концерта продолжается до рассвета, а утром закаленные, прошедшие хорошую школу музыканты приходят на репетицию бодрые и неутомимые. Я люблю их всем сердцем и восхищаюсь их умением всегда оставаться на высоте после любого испытания, будь то длившийся всю ночь перелет или прибытие с задержкой, когда до концерта осталось всего несколько часов.
Во время памятного турне с КФО по Соединенным Штатам зимой 1985 года мы должны были лететь из Детройта в Эймс, штат Айова, через Чикаго, где как раз в это время был густейший туман. Вся наша большая компания – свыше ста человек – собралась рано утром в детройтском аэропорту. Наш рейс то объявляли, то отменяли, в изматывающем ожидании прошло несколько часов. Надежда приземлиться в Чикаго казалась все более призрачной. Поскольку нам предстояло дать концерт в Эймсе тем же вечером, наш пилот, понимая, что лететь необходимо, рискнул подняться в воздух в надежде, что, когда мы будем подлетать к Чикаго, туман рассеется. Уже ощущались тревожные признаки хаоса, который неизбежно возникает, когда часть системы воздушного транспорта Соединенных Штатов начинает испытывать перегрузку. Детройтский аэропорт был забит пассажирами, самолеты могли бы взлететь, но на посадку их нигде не принимали. Мы подлетели к Чикаго, однако в посадке нам отказали, и мы покорно вернулись в Детройт. Уже был вечер, и наше выступление перенесли на завтра. Детройтский аэропорт не справлялся с таким наплывом: измученные, измочаленные пассажиры лежали на полу где попало. И в этот-то хаос окунулись мои уставшие до предела музыканты; надо было разместить их в гостинице, но где найти столько номеров? Видно, придется нашему оркестру провести незапланированную свободную ночь вместе с остальными беженцами на полу аэровокзала.
С едой в аэропорту проблем не было, потому что не было и самой еды. Чувствуя, что знаменитая выдержка вот-вот изменит оркестрантам, я решил завершить этот кошмарный день на высокой ноте. Пока нам устраивали ночлег, я кинулся в город и провел в весьма комических обстоятельствах целый час, пытаясь организовать для моих измученных спутников подобие позднего ужина.
Вспоминаю с ностальгическим умилением выражение, которое появилось на лице невозмутимейшего метрдотеля, который встретил меня в японском ресторанчике.
– Столик на две персоны, сэр? – спросил он с обычным поклоном.
– Нет, на сто двадцать две, – выпалил я, набравшись духу. Он так и окаменел, толку от него не было никакого; к счастью, удалось найти официанта, который принялся метать на столы все, что имелось из еды и напитков.
Приехали музыканты, при виде еды – а у них после завтрака на рассвете маковой росинки во рту не было – настроение у всех сразу поднялось, и начался пир на весь мир. Это застолье стало прекрасным залогом успеха наших дальнейших гастролей, и когда мы наконец добрались до Эймса, оркестр вознаградил меня блистательной игрой. И я не сомневаюсь ни на миг: попади мы опять в подобную передрягу, мои музыканты, истинные спортсмены по духу, искренне пожелали бы еще несколько авантюр на свою голову, чтобы развлечься во время скучных зимних перелетов.
Кстати, на следующий день утром на моих глазах произошла удивительнейшая операция по кредитной карточке, я в жизни ничего подобного не видел. Чтобы не садиться в Чикаго, Королевский филармонический оркестр зафрахтовал многоместный самолет. Самолет уже добежал до конца взлетной полосы, как вдруг пилот открывает дверь кабины и выходит к нам с хорошо знакомой ручной машинкой для прокатывания кредитных карточек. Увидеть такое в руках пилота как раз перед взлетом? Полный абсурд. А он объявляет, что не поднимется в воздух, пока ему не подпишут чек об оплате на сумму в двадцать тысяч долларов, и просит подойти ответственное лицо. Джон Бимсон, представляя оркестр то ли в качестве первой валторны, то ли директора (кого именно – мы так никогда и не узнали), прошел вперед и протянул пилоту свою кредитную карточку. Хотя срок ее действия не сегодня завтра истекал, а лимит был более чем скромен, пилот прокатал карточку, вернул вместе со слипом и тотчас поднял самолет в воздух, Джон даже не успел вернуться к своему креслу. Весь путь мы гадали, что будет с Джоном, когда его чудовищное мошенничество откроется. Но ничего страшного не случилось, встречавшие нас распорядители так обрадовались нашему появлению, что расплатились с пилотом наличными, и Джон с легкой душой разорвал уличающий его в преступных намерениях слип.
Великолепный Лондонский симфонический оркестр по своему характеру представляет собой полную противоположность Королевскому филармоническому и живет в совершенно другом мире. Это в высшей степени серьезный коллектив, шутки там не услышишь, но, упаси вас господь заключить, будто я не одобряю такое поведение. Достаточно один раз услышать ЛСО в полную мощь его звучания, и вы поймете, почему этот оркестр считается одним из лучших в мире.
В 1994 году я дирижировал в Сеуле корейским хором в Девятой симфонии Бетховена, которую мы исполняли дважды. Солисты тоже были корейцы, и я должен признаться, что редко слышал, чтобы пели с такой страстью, с такой самозабвенной, ликующей радостью, именно так, как задумал и хотел слышать Бетховен. Голоса свободно и легко летели через оркестр, удивительно чистые и уверенные. Несколько лет назад мой добрый друг Питер Устинов изобразил мне, как звучала бы “Ода” в исполнении китайцев и арабов, и сейчас я со страхом готовился услышать, что сделают с немецким текстом корейцы, но боялся я напрасно – и уровень исполнения, и произношение были безупречны.
Восхищаясь корейцами, я также чрезвычайно высоко ценю и прекрасные хоры прибалтийских государств. Я имею честь регулярно дирижировать Национальной литовской хоровой капеллой города Каунаса и изумительным Литовским камерным оркестром. Все оркестры разные, у каждого своя история, свой уровень культуры и образованности, даже оркестры одного города отличаются друг от друга. Я с уважением вспоминаю виртуозные оркестры русских, чье репетиционное время жестко ограничивают, не давая им лишней секунды. Американские оркестры ценят профессионализм, они тратят на репетиции ровно столько времени, сколько нужно, не больше и не меньше, и в то же время должны быть готовы играть все, что требуется. Такое отношение оправдано, если речь идет о Филадельфийском оркестре и о Нью-Йоркском филармоническом, которые репетируют два с половиной часа, однако для молодых оркестров этого совершенно недостаточно, им необходимо намного больше времени. Стоковский поступил мудро, создавая Новый американский симфонический оркестр: концертмейстером каждой группы он сделал прекрасного музыканта, который ушел на пенсию, остальные оркестранты были из молодых, их приглашали для конкретного исполнения, но не брали в штат. Таким образом он держал их всех в отличной форме. Однако, несмотря на все меры предосторожности, и этот оркестр пострадал от жестких репетиционных норм, определенных уставом профсоюза. Молодым музыкантам требовалось гораздо больше времени, и все же им удалось вполне достойно сыграть Концерт для оркестра Бартока, который я исполнял с ними в Карнеги-холле после его реконструкции. К сожалению, акустика зала, по моему мнению, в процессе реконструкции пострадала, и я никак не мог добиться нужного мне звучания деревянных, и тогда Леопольд Стоковский предложил посадить всю группу деревянных справа от меня, скрипки, альты и виолончели слева, контрабасы расположить сзади, а медные – по диагонали за деревянными, на небольшом расстоянии от них. Это было замечательное решение, деревянные зазвучали великолепно. У них есть очень красивые соло; музыканты исполняли их, сидя боком к публике и лицом к струнным.
Я люблю французские оркестры, хотя не все разделяют эту мою любовь, – наверное, за то, что иных отталкивает: независимость ума, живость характера, фантастическую восприимчивость. Конечно, если вы не заслужили интерес и привязанность французского оркестра, вам придется с ним нелегко, потому что музыканты по своей природе народ непокорный. Однако у меня никогда не было с ними конфликтов, они откликались на все мои идеи и охотно их воплощали. С какой радостью я вспоминаю свои выступления с Парижским оркестром, со многими французскими оркестрами радио, с великолепным Лилльским оркестром, основанным великим музыкантом и дирижером Жан-Клодом Казадезюсом, с оркестром Монте-Карло, которым руководил Лоуренс Фостер, активнейший пропагандист музыки Энеску, с Тулузским оркестром, возглавляемым замечательным дирижером Мишелем Плассоном. Французские оркестры обладают огромным потенциалом, их музыканты и дирижеры – люди глубокого и острого ума, удивительно тонко чувствующие музыку.
Есть свои особенности и у оркестров Германии. Здесь мы находим огромные различия между оркестрами бывшей Восточной и бывшей Западной Германии. Западная Германия испытывала на себе влияние современного эксперимента, открытого веяниям мирового искусства. Однако близкое к совершенству исполнение “Реквиема” Брамса доступно только Оркестру радио бывшего Восточного Берлина, в котором ощущается трепетное уважение к великой музыкальной традиции, чувство собственного достоинства. Поразительно, насколько глубоко музыканты поняли величие замысла. То же самое я могу сказать и о лейпцигском Гевандхаузе, и о Дрезденской государственной капелле.
Среди моих любимых оркестров также Philarmonia Hungarica, созданный после революции 1956 года группой лучших венгерских музыкантов, нашедших убежище и щедрую поддержку в Германии. Их главным попечителем и дирижером стал Антал Дорати, с которым оркестр записал все симфонии Гайдна – это был грандиозный проект и отличная школа для коллектива, славящегося исполнением романтических шедевров Моцарта, Брамса, Малера, Бартока. После смерти Дорати в 1988 году я имел высокую честь занять его место в качестве президента и главного дирижера. Philarmonia Hungarica – изумительный оркестр, я ездил с ним на гастроли в добившиеся освобождения прибалтийские республики, в Россию, на Украину и в Соединенные Штаты Америки. Могу сказать с полной уверенностью: ни один оркестр в мире не способен сыграть концерт Бартока с таким блеском и совершенством, как Philarmonia Hungarica.
Антал Дорати был моим другом больше пятидесяти лет. Он первый вложил в мою руку дирижерскую палочку, и он же познакомил меня с музыкой Бартока. Как и многие венгры, он был по своей натуре музыкант, причем природа наделила его не только огромным музыкальным дарованием, но и талантом писателя, художника, да и просто талантом жить. У него была удивительная память, я всегда ей завидовал: мне тоже хотелось бы просмотреть какую-то вещь и сразу же запомнить ее наизусть, но мне нужно сначала понять все тонкости ее композиции. И главное – он был замечательный друг.
Я понял, что если какая-то стоящая идея вызывает у человека интерес, немедленно начинает работать его воображение и включается воля, устанавливается понимание на уровне мыслей и эмоций. И почти каждый музыкальный коллектив откликнется на вашу идею. Дирижер, который требует лишь правильности исполнения, получит в лучшем случае черно-белое изображение, не более того. Но если найти с музыкантами общий язык, по-человечески отзовется весь оркестр, вплоть до скрипача за последним пультом, пусть ему даже в эту минуту тяжело, тоскливо, у него горе, он в безнадежном отчаянии – все равно он вас поймет и постарается сделать то, о чем вы просите.
Особенно приятно работать с молодежными оркестрами, будь то оркестр одной из моих школ с пан-европейским составом или совсем скромные провинциальные оркестры. И конечно же, я люблю Молодежный оркестр Азии, который создал вместе с Ричардом Понтзисом, музыковедом и музыкальным критиком из Сан-Франциско. Его пламенно полюбили в Шанхайской консерватории и во Владивостоке – этом фантастическом продолжателе московских музыкальных традиций.
Странно и печально, но из исполняемых сейчас композиторов больше всего страдают три – из-за несовпадения их ценностей с ценностями современной жизни: Бах, смиренный и бескорыстный, благоговеющий перед величием мироздания; Бетховен, этот исполин, чья грандиозность недоступна пониманию большинства смертных, равно как и его неколебимая мощь, его целомудренная и строгая музыка, такая же, каким было его отношение к людям; и, что трагичнее всего, Моцарт. В перенаселенных больших городах современного мира мы при всем желании не найдем той изысканной галантности и изящества, рыцарского благородства, светской легкости и способности передать глубочайший трагизм деликатно и ненавязчиво, как это умел Моцарт. Этим ценностям надо учить, учиться и передавать их другим – с помощью музыки и примера человеческих отношений. Вы непременно завоюете сердца, но битва будет тяжелой.
И у Шумана, и у Шуберта были замечательные пропагандисты в лице Фуртвенглера, Энеску, сэра Адриана Боулта, Бейнума, Бернарда Хайтинка. Это все великие музыканты. Мне очень нравится, как русские дирижеры – мой дорогой друг Мравинский, которого уже нет, а из живых Рождественский – играют Чайковского: очень строго, очень сдержанно, но впечатление гораздо более сильное, чем у тех, кто рвет страсть в клочья. Хейфец, к его чести, играл Чайковского так, как играл бы Бетховена. Бетховена он не играл так, как играл Чайковского, – тоже к его чести, – но даже в самых величественных бетховенских вещах бьется живое человеческое чувство, которое не передашь игрой отстраненной, беспристрастной и холодной. Сегодня мы слышим и видим столько имитаций, столько подделок, что порой трудно отличить живой цветок от искусственного, и точно так же обстоит дело с музыкой. Конечно, если цветы простоят у нас несколько дней, мы скоро поймем, что они не настоящие – ведь они не вянут, однако и жизни в них нет, и мы начинаем тосковать о горьком запахе увядания.
Случись так, что мне вдруг когда-нибудь пришлось бы выбирать между карьерой скрипача и певца, я, может быть, еще совсем маленьким ребенком и предпочел бы пение. Моя великая любовь к голосу восходит к первым воспоминаниям детства, когда отец пел еврейские хасидские мелодии, и это очарование не рассеялось по сей день. То, что чуть позже мое воображение пленила скрипка и я отдал большую часть своей жизни ей, в какой-то мере оправдывает меня: ведь можно добиться, чтобы этот инструмент звучал как прекрасный человеческий голос и выражал те же чувства.
Я восхищаюсь певцами и люблю им аккомпанировать. Красивый голос, теплый и выразительный, дарит его обладателю особое обаяние. В свое время я несколько раз влюблялся в сопрано. Когда я в возрасте двенадцати лет в первый раз гастролировал по Соединенным Штатам Америки, я по уши влюбился в Элизабет Ретберг. Она оценила мое поклонение, хотя ей было тридцать. Следующие сопрано постепенно приближались к моему возрасту.
Первую в своей жизни оперу я слушал с нашим другом Сиднеем Эрманом, который отправил всю нашу семью в Париж, подарил мне собрание греческих мифов и научил играть в шахматы. Он повел меня слушать “Богему”, когда мне было восемь лет. Но только в 1932 году в Зальцбурге, когда мы с отцом утром, днем и вечером ходили слушать концерты и оперы, не пропуская ни единого исполнения, я начал понимать, что у Моцарта нет ни одной ноты, которая не выражала бы положение, жест, характер персонажа, слово – в основном итальянское. Моцарт умел менять настроение в музыке чуть ли не за доли секунды, как меняются интонации в разговоре – вопрос, ответ, возмущение, да все, что угодно. Таков был гений Моцарта: он передавал смену настроений и чувств максимально скупыми средствами, не прибегая к внешним эффектам. Он писал музыку, предназначенную для исполнения в салонах перед изысканной публикой, которую нельзя было шокировать. Она должна была понимать, что происходит в музыке – кого-то похитили, горит город, кто-то жестоко страдает, но драме надлежало выглядеть цивилизованно. Моцарт никогда не использовал страшные события так, как это слишком часто делают сейчас, показывая людям кровь, сцены убийства. У Моцарта жестокость сублимирована и превращена в произведение искусства, которое начинает жить своей собственной жизнью и является вполне самодостаточным, но от самого события отстранено.
Только искусство поможет нам сохранить хоть какие-то нормы цивилизованной жизни и морали. Даже те народы, которые мы считаем дикими, прибегают к помощи искусства, когда хотят оформить свой жизненный опыт и передать его другим. Они не наносят ран и не льют перед вами кровь. Для этого существует искусство, в этом его смысл и содержание. По-моему, все очень просто: если мы не вложим свою страсть в искусство, она может стать разрушительной. И Моцарт понимал это, как никто другой. Возьмите текст любой моцартовской оперы и проследите, как он воплощается в музыке, особенно если текст итальянский, – у вас откроются глаза. Действие выражено в речитативах. Арии статичны, в них ничего не происходит, кроме развертывания прекрасной мелодии; все драматическое развитие осуществляется в речитативах, поэтому исполнять их следует максимально экспрессивно и динамично. Обычно же их тараторят в три раза быстрее положенного, и весь их смысл теряется. Я же, когда дирижирую моцартовской оперой, неизменно требую, чтобы речитативы звучали в полную меру выразительности.
Первой оперой Моцарта, которой я дирижировал за пределами Англии, было “Милосердие Тита”; в 1984 году в Бонне задумали совершенно новую постановку, и нам дали целый месяц – неслыханная щедрость! – чтобы мы могли досконально познакомиться с освещением, рассмотреть декорации, костюмы, ну и, конечно, нескончаемо репетировать с оркестром. С режиссером, Марией Франческой Сичилиани, я познакомился еще раньше. При первой встрече она меня испугала: я увидел даму, обладающую всеми качествами, которые кажутся мне отталкивающими в представительницах ее пола. Она беспрерывно курила, была напориста, красила волосы и носила кожаные брюки. Но когда я увидел, как она работает – роли надо было создавать с нуля, – брюки я для начала простил ей. Потом вовсе перестал обращать внимание на внешние детали; я восхищался ее работой, и мы стали добрыми друзьями. Тот рождественский месяц в Бонне в 1984 году стал важной вехой на моем пути к миру оперы. У меня нет возможности описывать работу над постановкой в подробностях, но это был огромный труд. Действие оперы происходило не в Древнем Риме и не в наши дни, как это сейчас модно, а во времена ее премьеры в Праге – так решила Мария Франческа.
“Милосердие Тита” удивительное произведение, несравненное искусство Моцарта передавать накал страстей нашло в нем наивысшее выражение. Самые трагические сцены написаны в мажоре (во всей опере вы не найдете минорного пассажа) и так, чтобы ни в коем случае не шокировать аристократические салоны того времени. Стремление к высокой цели, милосердие, мудрость, отвага и в то же время блеск остроумия, озорство, изящество в сочетании с глубоким чувством трагедии – великий дар Моцарта, самого чистого и высоконравственного среди всех светских композиторов.
Один очень хороший австралийский пианист, выпускник Массачусетского технологического института, создал теорию – так называемую теорию последовательности, – в которой изучает реакцию человека на то или иное музыкальное произведение при помощи устройства, напоминающего старый добрый аппарат Морзе. Самое удивительное, что он получает характерные схожие результаты от прослушивания музыки разного содержания. Он установил, что существует определенная природная последовательность эмоций. Сначала вы испытываете негативные эмоции, ненависть, желание разрушать, честолюбие, безрассудную страсть, любовь, и в конце концов приходит спокойствие. Когда вы слушаете оперу или мессу Баха, вас словно пропускают через мясорубку. Библейский рассказ о жизни Христа вызывает у вас все чувства, какие только человек может испытать: жалость, сознание вины, греховности, желание причинить боль, оскорбить, любовь, ненависть. А потом у вас в душе наступает гармония, потому что вы истратили и выплеснули все чувства, произошло что-то вроде эмоционального очищения. Это и есть цель искусства, в особенности музыки, драмы и оперы: дать нам возможность что-то пережить и осмыслить переживание.