Текст книги "Матисс"
Автор книги: Хилари Сперлинг
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 37 страниц)
«Они прекрасно ладят друг с другом», – писала Амели, успокаивая Маргерит. Под впечатлением от поездки в Соединенные Штаты, насмотревшись на независимых американских женщин, дочь решила заняться собственным модельным бизнесом, благо у нее имелся небольшой стартовый капитал (Матисс подарил каждому из детей по набору литографий, и Марго продала свой сет музею Виктории и Альберта в Лондоне). В то время как начинающий модельер Маргерит Дютюи сочиняла в Париже новую коллекцию, дедушка и бабушка увезли Клода на курорт Бовзер – в край солнечных дней, прохладных ночей и захватывающих альпийских пейзажей. Ожившая на свежем горном воздухе Амели вышивала и читала в саду, Клод играл под присмотром Лидии рядом, а Матисс все шесть недель подводил итоги – профессиональные и личные.
Пьер прислал отцу суровый детальный анализ его картин, раскритиковав все до одной за исключением «Розовой обнаженной» («слабые», «неудачные», «повторение пройденного» – других эпитетов сын не нашел). Затем пришел «разбор полетов» от дочери, тоже считавшей своим долгом указать отцу, что никакого шага вперед в его последних работах не сделано. Пьер писал о ремесленном подходе, Маргерит говорила об усталости. Матисс ответил детям философски, написав Маргерит, что, хотя и считает «Розовую обнаженную» неким промежуточным итогом, не уверен насчет своих дальнейших шагов. «О работах всегда нужно судить по цели, которую они преследуют, и по их будущему», – написал он Пьеру, который особенно критически отнесся к серии небольших, необычайно красочных картин, где Матисс, по его собственным словам, пробовал работать с цветом спонтанно – так же, как научился за последние годы обращаться с линией.
Отношение детей обидело Матисса. Никто из тех, кто, подобно ему, пытался заставить современников видеть мир по-новому, не мог рассчитывать на снисхождение – даже самых близких. В молодости он считал импрессионистов вчерашним днем, а вот теперь и его самого сбрасывали со счетов. Матисс решил, что тут нужен третейский судья и в этой роли должен выступить кто-то из молодых модных художников, например Хуан Миро[219]219
Хуан Миро (1893-1983) – испанский живописец, график, керамист-монументалист; одно время примыкал к сюрреалистам. Матисс очень высоко ставил Миро: «Он может изображать, что ему вздумается, но если он где-нибудь положил красное пятно, вы можете быть уверены, что оно должно быть только на этом месте и больше нигде. Уберите это пятно, и картина пропала», – говорил он Арагону.
[Закрыть] (с которым в Нью-Йорке сотрудничала галерея Пьера Матисса). «Я не стыжусь своей работы… Я вкладываю всего себя в то, что делаю… Я не собираюсь оправдываться», – пишет он сыну. Матисс и раньше был «белой вороной», но в 1930-х годах это стало особенно очевидно. Собратья по цеху откликались на события в нацистской Германии и фашистской Испании новым изобразительным лексиконом, а он в Ницце с навязчивым упорством продолжал рисовать обнаженных.
Сам же Матисс считал, что тоже реагирует на происходящее в мире, только иначе. Он жертвовал картины на благотворительные цели, время от времени подписывал петиции против зверств фашизма или положения беженцев, хотя сомневался в действенности политических решений и считал, что способен противостоять творящейся вокруг жестокости своим жизнеутверждающим искусством. Он говорил, что подвластен силе, которая движет им, но и не делал никаких усилий, чтобы противостоять ей. В конце 1930-х годов, когда мир тревожно замер в ожидании чудовищной катастрофы, Матисс нашел новые способы для выражения своих эмоций. Экспрессивная мощь его новой манеры была сравнима разве что со страстностью, с какой он работал в разгар Первой мировой войны, когда, как говорил он сам, научился выражать свои чувства цветом. Впрочем, по декоративным композициям второй половины тридцатых сложно почувствовать хотя бы намек на то, что Матисс мучился из-за преследований евреев в Германии (только недавно ему сообщили, что в Берлине покончила с собой Ольга Меерсон – «красивая русская еврейка, когда-то так любившая меня»[220]220
Ольга Меерсон покончила с собой в 1929 году, но Матисс узнал об этом только спустя несколько лет.
[Закрыть]), сталинского террора или раздоров в собственной семье.
Что бы ни происходило вокруг, он страдал, переживал, но каждый день шел в мастерскую. Осенью 1935 года Матисс категорически запретил зятю писать о его творчестве, чем только усложнил и без того запутанную семейную ситуацию. Жорж Дютюи, так и не дождавшись должности, уехал из Франции, однако в течение еще десяти лет они с Маргерит продолжали ежегодно встречаться и мучить друг друга («Как ей помочь пережить такую душевную муку? – писал Пьер. – Она должна быть железной морально и физически, чтобы вынести все удары»), пока дело не закончилось разводом. Во всех своих несчастьях Маргерит винила родителей, особенно отца, требовавшего слишком много внимания к себе, и даже начала угрожать, что прекратит заниматься его делами. Амели тоже не осталась в стороне и заявила, что дочь тянет с разводом и ведет себя недостаточно жестко с бывшим мужем. В итоге все закончилось ссорой с Маргерит и решением Амели перенести «головной офис» Матисса в Ниццу.
Почти двадцать лет Маргерит была глазами и ушами отца. Она сообщала ему о ценах и продажах, о том, как ведут себя коллекционеры, что интересного сделал тот или иной художник; если дочь рекомендовала непременно посетить выставку, Матисс слушался ее беспрекословно. Когда речь шла о его собственных выставках, он тоже целиком полагался на нее. Весной 1936 года Марго забрала маленького Клода к себе в Париж, дав понять, что их отношения уже не будут прежними, и отвергла любые попытки отца вмешаться в ее дела (попытки сделать карьеру модельера она к тому времени не оставила). Непреклонная Амели не желала ничего слышать о Маргерит, а Матисс, которому страшно не хватало внука и дочери, продолжал втайне переписываться с ней.
Решение Амели взять дела мужа в свои руки на практике означало, что всю рутинную работу будет выполнять Лидия. Помимо обязанностей сиделки, няни и модели на нее легли еще и секретарские заботы: она печатала письма, переводила статьи и даже занималась с художником английским (Матисс хотел самостоятельно передвигаться по Лондону, когда наконец отправится навестить Бюсси). Без помощи Лидии Матисс теперь просто не мог обойтись («В душе я спасатель, на мне прямо-таки написано: “скорая помощь”», – говорила она). Когда она начала позировать Матиссу, тот постоянно нервничал и ругался – два с половиной года творческого бессилия давали о себе знать. Перерыв в работе все только усугубил, и когда в середине августа Матисс вернулся в Ниццу из Бовзера, у него началась бессонница. «Порой мне кажется, что ничего хорошего ожидать не стоит, и тогда я начинаю впадать в панику… Я чувствую себя утопающим, барахтающимся в воде, не понимаю, можно ли все начать сначала, – жаловался он Пьеру. – Только работа способна меня спасти, конечно, если мне в этом не будут мешать».
Лидия не только не мешала, но сумела создать в мастерской удивительную атмосферу спокойствия и порядка. Свои скромные академические навыки она применила к ведению дел в мастерской и стала фиксировать каждый этап работы. «Я завела нечто вроде альбома и наклеивала туда отпечатки, помечая дату и “домашнее” название картин, которое для удобства сразу давал им Матисс»[221]221
Л. Н. Делекторская рассказывала, что начиная с 1934 года, когда здоровье Матисса серьезно пошатнулось, он начал датировать свои рисунки, чего прежде не делал. Он считал, что «получил отсрочку», и теперь датой отмечал то, что «успел» сделать после такой «встряски».
[Закрыть]. Тогда же она попыталась записывать кое-что из его рассуждений, но Матисс это заметил и попросил показать тетрадку. «Вы ничего не поняли, – удрученно произнес он. – Как, собственно, и все критики. Они понимают сказанное на свой лад, а потом всё по-своему и обосновывают. Выбросьте все это. И давайте я попробую после работы просто кое-что вам диктовать». «Увы, продолжать такие записи у Матисса, да и у меня, не хватило запала. После трехчасового сеанса и его предельно напряженной работы “пережевывать” хотя бы основные ее моменты быстро стало тоскливой обязанностью, – вспоминала Делекторская, добавляя: – Он знал, как завладевать людьми и внушать им убежденность, что они необходимы ему. Так было со мной, так же было и с мадам Матисс».
Появление в мастерской Лидии Матисс ознаменовал возвращением к давно забытому сюжету «нимфа и сатир». Весной 1935 года художник сделал первые наброски, летом родился рисунок углем «Фавн, соблазняющий спящую нимфу», а осенью Матисс перенес играющего на свирели фавна, склонившегося над юной нимфой, на огромный холст (280 на 210 сантиметров), а потом использовал тот же рисунок для шпалеры «Нимфа в лесу»[222]222
В конце 1930-х годов по картонам художника, мечтавшего о больших декоративных работах, стали исполнять большие «настенные ковры». В 1936 году на мануфактуре Бове были вытканы шпалеры «Нимфа в лесу» и «Таити».
[Закрыть]. Через год он скажет Маргерит, что эта тема имела для него особое значение – не случайно он периодически возвращался к ней в течение восьми лет (последний большой рисунок углем «Нимфа и фавн» был сделан в 1943 году). Рисунки конца тридцатых резко отличались от сцены насилия в «Нимфе и сатире» 1908 года. В нимфах, для которых позировала Лидия, не было и намека на страдание или беспомощность, особенно на рисунке, где нимфа лежит, раскинувшись, на спине, откликаясь каждым изгибом своего упругого тела – груди, бедер, живота – на призыв играющего на свирели фавна.
Лидия говорила, что, когда Матисс изображал в «Нимфе и сатире» Ольгу Меерсон, это выходило у него несколько грубо и жестоко. На этот раз он действовал совсем иначе. «Со мной он умел быть нежным. Он становился обаятельным и таким трогательным. Он знал, как приручить меня». Никаких домогательств со стороны художника не было, и Лидия постепенно оттаивала, забывая, что недавно была нищей беженкой, которую могли затащить в постель. За двадцать с небольшим лет Матисс, по его словам, изучил ее лицо и тело наизусть, как алфавит. Он рисовал ее, чтобы остудить свой разгоряченный мозг, и рисовал ее снова, чтобы возбудить воображение. Приближаясь к семидесяти, он чувствовал еще большую, чем прежде, необходимость расходовать на работу последние запасы энергии. Он рассказал ей поучительную историю о приятеле из Ниццы, упустившем шанс стать серьезным художником из-за того, что заканчивал каждый сеанс в постели с моделью. Если Матисс и занимался любовью с Лидией, то только на холсте. Для нее «Нимфа и фавн» вместе с предшествовавшими вариациями на эту тему были многолетним доверительным диалогом с Матиссом, тогда как для него – финальным аккордом столько лет занимавшей его темы. Тема насилия мистическим образом выражала взаимоотношения самого художника с живописью, когда, как заметил Пьер Шнайдер, «непонятно, кто тут насильник, а кто – жертва».
В процессе работы над «Нимфой в лесу» родились прекрасные рисунки обнаженной Лидии, лежащей на полосатом покрывале, рассматривающей себя в зеркале или спокойно смотрящей на художника. Эти рисунки пером Матисс выставил в феврале 1936 года в Галерее Лестер, хотя мадам Бюсси уговаривала его их в Лондоне не показывать. «Она говорила, что об этом не может идти и речи, – писал недоумевающий Матисс дочери. – Зрители могут усмотреть в моих рисунках проявление эротизма, но ведь этого в них нет и в помине». Однако Дороти Бюсси оказалась права. Владельцы галереи были так напуганы волнующими, если не сказать откровенно сексуальными, рисунками, что собирались отказаться от выставки вовсе, и Маргерит с огромным трудом удалось их переубедить («Никакая другая галерея на это не пошла бы вообще») и уговорить выставить в витрине большую обнаженную.
Виной всему стало привычное для художника сочетание натуралистической точности с чрезмерным эстетическим наслаждением своей моделью. Линии, очерчивающие округлости и впадины женского тела, задерживающиеся на розовых сосках и завитках лобковых волос, источали вызывающую чувственность. Когда жена и дочь убеждали Матисса немного смягчить детали, он искренне негодовал – он считал, что создает некий сексуальный образ и подавлять себя – значит, ущемлять свою творческую свободу. В день открытия выставки он продиктовал Лидии текст «оправдательной записки», объяснявшей техническую необходимость использования подобного приема, позволяющего художнику «освободиться от душевных волнений» и достичь «редкой чувственности и элегантности линий».
Выставка в Лондоне пользовалась большим успехом. Никто не обратился в полицию и не обвинил художника в непристойности, много рисунков было куплено, хотя Матисс полагал, что в почтенном семействе подобные работы вешать все-таки не следует. Выставку посетили хранители Британского музея и музея Виктории и Альберта (где состоялся закрытый показ недавно приобретенных гравюр Матисса), один из рисунков приобрел директор Национальной галереи Кеннет Кларк, а Клайв Белл опубликовал благожелательный отзыв о выставке[223]223
Кеннет Кларк (1903–1983) – один из самых известных британских искусствоведов XX века, получивший позже известность как автор и ведущий программ об искусстве на телеканале Би-би-си. Клайв Белл (1881–1964) – влиятельный критик, член кружка Блумсбери, муж Ванессы Стивен, сестры писательницы Вирджинии Вулф.
[Закрыть]. Того и другого познакомили с художником супруги Бюсси, которым Матисс был многим обязан. Огромные связи, имевшиеся у Симона и Дороти по обе стороны Ла-Манша, были подключены ими для поддержания репутации друга: к Матиссу в Ниццу были направлены Андре Жид, Поль Валери и молодой Андре Мальро[224]224
Поль Валери (1871–1945) – французский поэт, эссеист, философ; Андре Мальро (1901–1976) – французский писатель, культуролог.
[Закрыть], а следом за ними целый отряд английских критиков, художников и коллекционеров. Они же поведали одному из видных французских политиков об ужасном недоразумении, приключившемся с панно, которое Матисс писал для богатого американца, и о том, что у художника в Ницце имеется его первый вариант, который хорошо бы пристроить. Летом 1936 года, с подачи бывшего члена кабинета министров Габриеля Аното, первая версия мерионского «Танца» была куплена[225]225
Первоначальный вариант «Танца» (1931–1932) в 1937 году приобрел Музей современного искусства города Парижа.
[Закрыть].
Однако за это покровительство пришлось дорого заплатить. Хотя супруги жили более чем скромно (к тому времени, когда они стали соседями Матисса на Лазурном Берегу, о триумфальном дебюте Бюсси давно забыли и как художника его во Франции почти никто не знал), их вилла La Souco в Рокбрюне считалась французским форпостом «блумсберийцев», лондонской группы интеллектуалов, названной по имени штаб-квартиры общества в университетском районе британской столицы. Дороти и Симон Бюсси каждое лето приезжали в Лондон и снимали квартиру в Блумсбери рядом с Вирджинией и Леонардом Вулф, Ванессой и Клайвом Белл, Стефенсами и Стрэчами. Рок-брюн, напротив, сделался излюбленным местом зимнего отдыха лондонцев, среди которых было немало почитателей Матисса. Каждый жаждал увидеть живого классика своими глазами, и после встречи с ним в Лондон привозилась масса забавных историй о невероятном тщеславии и напыщенности мэтра.
Главными разносчиками подобных баек были жена и дочь Бюсси, ревновавшие Симона из-за чрезмерной заботы о старом друге. Жани Бюсси не могла пережить, что Матисс успешен и международно известен, а ее отец по сравнению с ним – никто. Старшая и младшая Бюсси были дамами незаурядными. Умная, проницательная Дороти переводила на английский Андре Жида, в которого была безнадежно влюблена вот уже тридцать лет[226]226
Андре Жид (1869–1951) – французский писатель, лауреат Нобелевской премии по литературе (1947). Говоря о безнадежной влюбленности, автор намекает на нетрадиционную сексуальную ориентацию писателя.
[Закрыть], а пошедшая по стопам отца Жани писала довольно слабые пейзажи, не упуская при этом случая язвительно пройтись насчет последних работ Матисса в письмах своим бесчисленным друзьям. Для Симона Бюсси, как и для Анри Матисса, живопись была смыслом жизни, но для Дороти Бюсси искусство мужа ровным счетом ничего не значило. В Рокбрюне, где Симона постоянно окружали говорящие по-английски приятели жены, преимущественно литераторы, он чувствовал себя неуютно. Ему нравился Лондон, где он уходил в зоопарк и писал небольшие, изумительные по цвету «портреты» птиц, рыб, бабочек и хамелеонов, привлекавших его своим воинственным видом («Одиночество – единственное состояние, которое они могут выносить, – говорил он, – поскольку вид собратьев приводит их в неистовую ярость»).
Матисс всей душой сочувствовал старому другу, которого оттеснили знаменитые гости, постоянно толпившиеся в его доме: целых четыре нобелевских лауреата – Киплинг, Жид, Ромен Роллан и Роже Мартен дю Гар, не говоря уже о сливках Блумсбери во главе с братом Дороти Литтоном Стрэчи. Большинство считало Бюсси малообщительным субъектом, появляющимся на людях только за обеденным столом. Матисс приезжал в Рокбрюн исключительно ради Симона (для подобных выходов в свет у него имелся рыжевато-коричневый твидовый костюм), которого, как говорила Лидия, все считали «мужем мадам», а вовсе не «художником Бюсси».
Всю жизнь друзья приходили на помощь друг другу: когда не шла работа, когда ругали критики и когда сдавало здоровье. Матисс говорил, что письма Бюсси озаряли его заточение, а Симон вспоминал, как, стоя у окна, искал глазами почтальона с весточкой от Анри. Ни мнение Бюсси, ни его искусство никого, кроме Матисса, не интересовали. А ведь в молодости он считался легендарной фигурой: единственный студент Школы изящных искусств, имевший меховое пальто и вторую пару ботинок, тот самый Симон Бюсси, картины которого выставлялись в самых модных парижских галереях и который уехал в Лондон, чтобы жениться на кузине вице-короля Индии. И хотя Матисс уверял Лидию, что родство с вице-королем – чистая правда, ничего подобного не было, и Дороти Бюсси, урожденная Стрэчи, на самом деле происходила из семьи левых интеллектуалов, к тому же крайне стесненных в средствах. Матисс никогда не чувствовал себя комфортно в компании Дороти и ее друзей (он присоединялся к ее кружку только за чаем и отпускал реплики лишь из вежливости), что Дороти с Жани конечно же чувствовали.
Подобно Андре Жиду и большинству друзей-французов, жена и дочь Бюсси в начале тридцатых сделались коммунистками; они читали «Daily Worker», преклонялись перед Троцким и связывали надежды на светлое будущее человечества с Советской Россией. За глаза потешаться над Матиссом, который олицетворял собой буржуазное самодовольство, было любимейшим их занятием. Они прямо-таки упивались эффектом, какой производило появление элегантно одетого Матисса на поклонников художника, отказывавшихся верить, что этот холеный господин и есть создатель гениального «Танца». Жани Бюсси исполнила портрет Матисса, который назвала «Великий человек» и продемонстрировала на заседании клуба Блумсбери. В ее интерпретации художник выглядел еще более высокомерным и претенциозным, нежели у Гертруды Стайн в «Автобиографии Элис Б. Токлас». Вышедшие в 1933 году в Соединенных Штатах блестящие, изобиловавшие сплетнями воспоминания о богемном Париже имели за океаном сенсационный успех. Однако не все очевидцы описываемых событий соглашались с изложенными в книге фактами. Группа французских деятелей культуры во главе с Матиссом и Браком опубликовала письмо протеста, обвинив мадемуазель Стайн в фактических ошибках, допущенных «из-за недостаточного знания автором французского языка и непонимания основ модернистской живописи». Особенно Матисс переживал из-за пренебрежительных пассажей о своей жене, которая могла показаться читателям всего лишь неприметной домохозяйкой с лошадиным лицом, а не той очаровательной, скромной, доброй Амели, которую он когда-то встретил.
Публичные склоки только подтвердили справедливость характеристики, данной старшей и младшей Бюсси «величайшему живописцу современности», – «величайший эгоист и величайший зануда современности». Те, кто не был знаком с художником лично, легко этому верили. Вирджиния Вулф, например, отказалась присутствовать на приеме в честь Матисса, устроенном семейством Бюсси. «Для молодых он, конечно, бог, но настолько тщеславный и так медленно соображающий, что, боюсь, беседа окажется мне в тягость», – съязвила писательница. Постепенно шуточки насчет матиссовского характера перекинулись на его живопись, которая, по мнению блумсберийцев, нравилась «неправильным» людям. Тот факт, что картины Матисса все чаще появлялись в домах богатых модников, начиная с Дэвида Тённанта и супругов Кларк и кончая молодыми Ротшильдами, лишь подкреплял мнение о поверхностности его безнадежно устаревшего искусства.
В 1936 году Матисс подписал трехгодичный контракт с галереей Поля Розенберга. В мае была устроена выставка (художник, между прочим, не выставлялся в Париже десять лет), для которой Розенберг выбрал «Нимфу в лесу» и несколько небольших, необычайно сочных по цвету композиций, к которым в прошлом году довольно скептически отнесся Пьер. «Маленькие картины сверкают, словно бриллианты… они размером чуть больше книжного листа – женская голова, фигура, цветы…» – восторгалась одна из посетительниц выставки.
Тем временем обстановка в Европе становилась все более нестабильной. В марте Гитлер вторгся в Рейнскую область. В Испании, где к власти пришло прокоммунистическое правительство Народного фронта, в июле началась гражданская война. Левые интеллектуалы считали своим долгом выразить протест, и Матисс вместе с Пикассо подписали телеграмму в поддержку республиканского правительства Каталонии. События в Испании и агрессивность Гитлера с каждым годом приближали неизбежность войны в Европе. Общество все более политизировалось, а Матисс продолжал писать откровенно аполитичные, вызывающе безмятежные картины.
Даже английские и американские критики с долей пренебрежения относились к гедонисту-французу, зацикленному на голубых небесах и одалисках. «Матисс… пишет с тем же восторгом, с каким поет птица, – писал Клайв Белл. – Но легкомысленным птичьим трелям нет места в нынешнем мире, и “век Матисса” давно превратился в “век Пикассо”». «Я работаю без всякой теории, – заявил в 1939 году Матисс в ответ на упреки в легковесности. – Я отдаю себе отчет в применяемых мною средствах, и мной движет идея, которую я по-настоящему узнаю только в процессе работы над картиной». Уже со времен «Танца» он начал двигаться ко все большему упрощению – не только в отношении формы и цвета, но и в приемах работы. Его традиционный «набор» не менялся – модели в полосатых платьях и вышитых блузках по-прежнему позировали на фоне узорчатых тканей, керамической плитки и зубчатых листьев филодендрона, а ему хотелось совсем иных масштабов. Он мечтал перевести «Окно на Таити» и «Нимфу в лесу» в гобелены и радостно писал Пьеру, что доктор Варне собирается купить оба (но Варне передумал и вместо них купил гобелен Пикассо). Он не оставлял идеи декорировать огромные поверхности в стиле, который будет понятен любому зрителю независимо от его культурного уровня. «Не думайте, что все художники против коллективного творчества, – рассерженно сказал он Жиду, который восторгался монументальными творениями советских мастеров, увиденными в Москве[227]227
Увлеченный социалистической идеей, Андре Жид несколько раз бывал в СССР, однако в 1936 году, после последней поездки в Москву, разочаровался в советском строе и в конце года выпустил книгу «Возвращение из СССР», обличавшую отсутствие в Советском Союзе свободы мысли и жесточайший контроль за литературой и общественной жизнью.
[Закрыть]. – Лично я готов написать столько фресок, сколько потребуется, но не стоит просить меня рисовать серпы и молоты дни напролет».
Летом 1936 года Матисс с огорчением узнал, что он – единственный из ведущих французских художников, кого не привлекли к работам по оформлению Всемирной выставки 1937 года. Оставалось довольствоваться лишь тем, что власти Парижа пожелали приобрести первый вариант «Танца», писавшегося для Барнса, и показать панно на «Выставке независимого искусства 1895–1937» в Пти-Пале летом 1937 года. Матисс и Пикассо должны были занять в экспозиции достойное место, причем Пикассо писал огромную, почти тридцатиметровую «Гернику» для павильона Испании. Матисс несколько раз заходил к нему в мастерскую – посмотреть, как идет работа, и позавидовать такому заказу. Панно «Танец» собирались выставить в выигрышном месте при входе в Пти-Пале, но в последний момент передумали и не повесили. Поняв, что скачущие матиссовские танцоры проиграют мощной «Гернике», кураторы выставки решили заменить «Танец» на «Фею электричества» Рауля Дюфи. В результате матиссовское панно, купленное для Музея современного искусства, почти сорок лет пролежало в запаснике – «Танец» появился на стене дворца Токио[228]228
Музей современного искусства города Парижа (Musée d'Art moderne de la Ville de Paris) планировали открыть в 1937 году в рамках проходившей в Париже Всемирной выставки, однако тогда музей открыт не был и работы современных художников, купленные городом за время выставки, оказались в коллекции музея Пти-Пале. Когда же помещения Пти-Пале были уже не способны вместить собранную городом коллекцию, в 1953 году в здании Токийского дворца (Palais de Tokyo) открылся новый музей.
[Закрыть] только в 1977 году. Матиссу, больше всего мечтавшему об огромных росписях, так и не довелось украсить ни одно из общественных зданий Франции. «Я был готов исполнить столько декоративных росписей, сколько бы мне заказали», – смиренно говорил он позже.
Безразличие государства к его искусству страшно задело самолюбие художника. «А почему бы не подарить парижским властям наше самое дорогое сокровище – “Купальщиц” Сезанна? – спросила мужа Амели. – Это послужило бы правительству наилучшим уроком…» Матисс мгновенно ухватился за эту невероятную идею, и Музей современного искусства, возглавляемый Раймоном Эсколье, получил в дар самую ценную картину из его собрания (супруги намеревались оставить ее детям – три года назад доктор Барнс предлагал за «Купальщиц» 150 миллионов тогдашних франков). Матисс без сожаления расстался с любимой картиной, которая почти сорок лет была их семейным талисманом. Он вообще редко оглядывался назад, но в те моменты, когда это случалось, с горечью обнаруживал, что ему нечего предъявить вечности за несколько десятилетий борьбы. «Я не могу избавиться от мысли, что буду забыт еще до своих похорон», – признался он Маргерит. Во Франции его по-прежнему почти не покупали, и кроме коллекции Самба в музее Гренобля увидеть его работы на родине было негде. Доктор Варне приостановил покупки Матисса, а хранившиеся в Мерионе пять или даже шесть десятков матиссовских полотен для публики оставались недоступны, и их будущая судьба была весьма туманна.
Ситуация с работами, оставшимися в Советской России, выглядела еще более сложной и запутанной. Сергей Иванович Щукин скончался в изгнании в начале января 1936 года, нисколько не сожалея об утрате коллекции, – он всегда хотел подарить свое собрание Москве. Однако к концу 1930-х само существование Государственного музея нового западного искусства, в который были объединены коллекции Щукина и Морозова, оказалось под вопросом: Матисс и прочие представители разлагающегося буржуазного искусства не вписывались в каноны соцреализма. Начиная с 1938 года экспозицию понемногу сворачивали, потом началась война, музей вывезли в Сибирь, а в 1948 году просто ликвидировали[229]229
6 марта 1948 года в разгар борьбы с космополитизмом постановлением Совета министров СССР Государственный музей нового западного искусства был ликвидирован. Коллекция ГМНЗИ была поделена между Государственным музеем изобразительных искусств имени А. С. Пушкина и Государственным Эрмитажем; ГМИИ досталось 15 картин Матисса, а 23 ушли в Ленинград (Санкт-Петербург), который, учитывая ранее переданные туда работы, сделался обладателем 35 полотен, в том числе панно «Танец» и «Музыка», картин «Красная комната», «Игра в шары», «Разговор», «Семейный портрет», «Арабская кофейня» и «Портрет мадам Матисс».
[Закрыть]. Примерно теми же идеологическими постулатами мотивировалось изъятие работ Матисса из музеев Германии. Несколько полотен (включая «Купальщиц с черепахой» 1908 года и «Голубое окно» 1909 года) были приобретены с распродаж, устроенных нацистами накануне войны, и вывезены почти контрабандным путем. Сара Стайн, уехавшая из Франции за год до смерти Щукина, забрала остатки коллекции с собой в Калифорнию. Никого из серьезных действующих коллекционеров, к кому бы Матисс относился с уважением, кроме Этты Кон из Балтимора, не осталось.
После смерти сестры коллекция стала для Этты смыслом жизни. Первым делом она издала иллюстрированный каталог собрания, на фронтисписе которого был помещен графический портрет Кларибел Кон, сделанный по просьбе Этты Матиссом по фотографии. В 1932 году она приобрела у Матисса полный набор иллюстраций к «Поэмам» Малларме (художник сделал специальную папку, куда вложил все предварительные эскизы, оттиски и даже сами медные пластины[230]230
В папке к «Поэмам» Стефана Малларме, впоследствии попавшей в балтиморский музей, имелось 52 офорта, 78 подготовительных рисунков, макет книги и медные «перечеркнутые» доски.
[Закрыть]). При жизни Кларибел сестры покупали произведения искусства в огромном количестве, но без всякой системы, наугад; реальный масштаб их коллекций открылся, только когда Кларибел пришлось инвентаризировать собрание для оформления завещания. Этта действовала совершенно иначе и приобретала обдуманно, чтобы заполнить пробелы и представить художников новыми работами. Собрание Матисса она дополнила двумя важными вещами начала 1930-х, которые он считал переходными: картиной «Желтое платье» и «Интерьером с собакой». С тех пор для Этты регулярно собирался полный сет сделанных за год картин и рисунков и ей предоставлялось право выбирать все самое лучшее. В 1935 году ей достались «Синие глаза», а на следующий год – «Розовая обнаженная», которая вместе с «Синей обнаженной», купленной еще Кларибел, стала краеугольным камнем коллекции сестер Кон, завещанной балтиморскому Музею искусств. Мадемуазель Этта Кон была далеко не самой смелой, влиятельной или проницательной собирательницей Матисса, но она осталась его единственным шансом. Этта смогла дать ему то, чего не дал никто другой: стабильность, надежность и уверенность в будущем. В те годы это было редким подарком[231]231
«Я считал ее своим главным клиентом, – писал в 1946 году Матисс Пьеру, скептически относившемуся к мадемуазель Кон. – К тому же она собиралась подарить свое собрание музею, поэтому я бы хотел быть представлен у нее наиболее полно».
[Закрыть].
В конце 1930-х годов Матисс вернулся к старому, наиболее привычному для него образу жизни – работал и спал в мастерской, чувствуя себя одновременно и пленником, и совершенно свободным. Наконец-то искусство поглотило его целиком. Любая мелочь, которая могла отвлечь Мастера, мгновенно устранялась Лидией, все еще очень смутно представлявшей степень международной известности своего патрона, не говоря уже о его прошлых достижениях[232]232
«Много времени спустя – годы спустя – до меня “дошло”, что он знаменитость, но я так этим никогда и не прониклась. Я ведь до этого к искусству никогда не прикасалась, а мировой масштаб славы остается для меня и до сих пор понятием абстрактным, превышающим все возможности восприятия», – писала Делекторская родственникам в 1958 году.
[Закрыть]. Лидия ухаживала за его женой, вела всю его переписку, позировала ему в мастерской. Помимо этого на ней лежало управление домашним хозяйством и подготовка ежегодного переезда в Париж, каждый раз превращавшегося в настоящую экспедицию. Заказывались санитары-носильщики, которые вносили мадам Матисс в спальный вагон в Ницце и выносили из поезда в Париже; отдельное купе для Матисса, который теперь ездил в сопровождении двух собак и все увеличивающегося количества клеток с птицами.
Экзотических птиц Матисс начал приносить домой летом 1936 года. Скучая в Париже и бродя вдоль набережной Сены в ожидании приезда американского клиента, он случайно оказался на улочке за собором Нотр-Дам, где стояли лавки продавцов птиц. Восхищенный необычайной окраской, оперением и конечно же пением, он купил сразу пять или шесть птах и потом уже не мог остановиться. Художник говорил, что трели пернатых напоминали ему пение дроздов на пальмах у отеля в Папеэте. А еще они навевали воспоминания о певчих птицах в домах ткачей в родном Боэне и отвлекали от гнетущих мыслей. Птицы заняли в жизни Матисса такое же место, как обитатели Лондонского зоопарка в жизни Бюсси. Летом 1937 года, когда Матисс наконец-то пересек Ла-Манш, чтобы подготовить выставку в лондонском филиале галереи Розенберга, он набрался смелости и сам, без сопровождающих, поехал в зоопарк, где они с Бюсси договорились встретиться в павильоне бабочек. В руках у него на всякий случай была припасена записка, на которой печатными буквами было выведено: «BUTTERFLIES» («Бабочки»). Старым друзьям было за шестьдесят, но оба все так же были преданы живописи и так же не обращали особого внимания на входящие и выходящие из моды стили и направления. В окружении порхающих над ними роскошных бабочек они вспоминали о дружбе, начавшейся в мастерской Моро почти полвека назад и пронесенной ими через всю жизнь[233]233
«Следовало бы заменить пребывание в Школе бесплатным пребыванием в Зоологическом саду: ученики могли бы там постоянно наблюдать тайны зарождающейся жизни, ее трепет! Они приобрели бы там мало-помалу те “флюиды”, которыми удается овладеть большим художникам», – говорил Матисс.
[Закрыть].
В начале зимы Матисс вернулся в Ниццу и сразу подхватил грипп, который перешел в бронхит, а затем пневмонию. Девять дней он был почти без сознания. Лидия неотлучно находилась при нем, каждый день, утром и вечером, приходил врач. Пьер в Нью-Йорке уже паковал чемоданы и собирался плыть в Европу, когда пришла телеграмма, что кризис миновал. Увидев, что температура наконец начала снижаться, Лидия не выдержала и разрыдалась. Матисс считал, что его спасли регулярные инъекции, обезвредившие яд, проникший в его организм из огромного гнойника. Мучительная ежедневная процедура вскрытия гнойника приводила в невероятное возбуждение птиц – особенно экзотического желто-черного дрозда, чей мелодичный свист, подобный звуку флейты, заглушал вопли пациента. С тех пор певчие дрозды стали любимцами Матисса.