Текст книги "Матисс"
Автор книги: Хилари Сперлинг
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 37 страниц)
В Париж Матисс приехал 6 июля 1924 года, за три недели до женитьбы Пьера на Клоринде Перетти. Клоринда принадлежала совсем к иному кругу, нежели тот, который гостеприимные Матиссы привыкли видеть у себя в Исси. Первую половину жизни она провела в Южной Америке (она родилась в 1901 году в Боливии, где ее отец строил мосты), а вторую – в Аяччо, где ее холили и лелеяли, словно драгоценную орхидею. Клоринда и впрямь походила на роскошный тепличный цветок. Ей не позволяли одной выходить из дома – только перейти дорогу до коллежа. Пьер Матисс был единственным юношей, с которым, не считая своих братьев, виделась и разговаривала Клоринда Перетти (свидания были необычайно романтичными: влюбленные тайно беседовали ночью через забор – оставаться наедине с мужчиной до замужества корсиканским девушкам не позволялось). Гостивший у тетушки Пьер зимой влюбился в свою «принцессу инков», а весной решил на ней жениться. Зная суровые южные нравы, когда любое пятно на женской репутации по-прежнему смывалось кровью, Матисс как благоразумный отец заставил Пьера вернуться на Корсику и официально просить руки Клоринды. Пьер поехал в Аяччо, но сватовство сорвалось: сеньор инженер давно прочил в мужья единственной дочери солидного корсиканского доктора. Начинающему двадцатидвухлетнему арт-дилеру из Парижа, не имеющему средств, чтобы содержать красавицу жену, было отказано. «Мой отец был взбешен, – вспоминала Клоринда, – я бросила учебу и вышла за Пьера Матисса».
Клоринда приехала на собственную свадьбу одна, захватив из дома лишь чемодан с одеждой. Матиссы не роскошествовали, и церемония, не в пример прошлогоднему торжеству Маргерит, была скромной: 31 июля в небольшой часовне собора Нотр-Дам прошло венчание, семейный юрист составил брачный контракт, молодой паре выделили жилье в Исси и определили месячное содержание в пятьсот франков. На время медового месяца Матисс отдал молодоженам машину и квартиру в Ницце, а сам отправился с Амели и супругами Дютюи в путешествие по Неаполитанскому заливу. Но ничего хорошего из этой затеи не вышло. Дютюи переживал из-за того, что не сумел побывать на археологических раскопках и в музеях, о которых мечтал, а Маргерит – что отец с мужем так и не сумели найти общий язык. Дело кончилось тем, что Матисс оставил всю троицу на Капри наслаждаться Голубым гротом, а сам вернулся в Ниццу, где в квартире на площади Шарль-Феликс, 1, тоже все обстояло не лучшим образом.
В его отсутствие вторая молодая пара сделала для себя несколько ошеломляющих открытий и поняла, что они совершенно не подходят друг другу. Конечно, Пьер был без памяти влюблен в красавицу жену, которая была немыслимо грациозна и ошеломляюще бесстрашна: Клоринда ходила на руках, выгибалась дугой и делала двойное сальто (Матисс со страхом и восторгом наблюдал, как невестка ныряла с высокой скалы Казино). Но для семейной жизни этих замечательных достоинств оказалось недостаточно. В мире Клоринды Матисс, урожденной Перетти, дамы носили перчатки, чтобы не дай бог не испортить руки, и ожидали, пока горничная откроет им дверь; ее кормили, одевали и причесывали слуги, она в жизни не бывала в лавке, и ее нога не ступала на кухню. «Это невозможно!» – воскликнула Клоринда, узнав, что в квартире в Ницце нет прислуги.
Родившийся в семье, где живопись считалась непременной составляющей медового месяца, Пьер отправился в свадебное путешествие с коробкой красок. Утро он провел в мастерской, выйдя из которой обнаружил, что в доме отсутствует обед. В их семье каждый, включая отца, мог принести уголь, разжечь огонь, приготовить еду, подмести пол и застелить постель. Мать и сестра Пьера не только сами укладывали волосы и шили себе наряды, но и занимались делами отца: общались с галеристами и рамочных дел мастерами, встречались с коллекционерами, вели бухгалтерию. Клоринда безнадежно не вписывалась в эту компанию. Пьера поразила чудовищная необразованность жены, а то, что все ее мечты сводились к положению в обществе и деньгам, показалось ужасно пошлым. Как бы ни обожал Клоринду Пьер, приспособиться к ее привычкам и образу жизни он не мог, к тому же его собственные родные, вместо того чтобы помирить молодых, постоянно внушали ему, что эта женитьба – чудовищная ошибка. («Мне было всего 22. Не понимаю, почему моя семья позволила мне жениться. Если бы они проявили твердость, я бы не совершил этот шаг», – говорил потом Пьер). Когда молодожены переехала в Исси, несчастной красавице Клоринде впору было бежать обратно на Корсику к тирану-отцу, так ее третировали новые родственники. Она словно попала в перевернутый мир, где все занимались живописью, не заботились о зарабатывании денег и не стыдились нарушать принятые в приличном обществе правила поведения (начиная с отсутствия в доме прислуги и кончая незаконнорожденностью Маргерит). «Я была изумлена и сбита с толку», – признавалась Клоринда позже. Она боялась нахмуренных бровей и саркастических замечаний своей золовки, а к свекрови не осмеливалась обращаться иначе как «мадам». Если Пьер разрывался между женой и родными, то за Клоринду некому было заступиться вообще – в Париже у нее не было ни друзей, ни знакомых. Ни Жан, ни Жорж Дютюи даже не пытались ее защищать. Единственным человеком, кто попробовал утешить несчастную, стала супруга владельца галереи, где служил Пьер. Мадам Одебер рассказывала, что молодая мадам Матисс находилась в таком подавленном состоянии, что была даже не в силах заплакать, когда она обняла ее. Клоринда оказалась жертвой баталии, Которая имела гораздо более долгую историю и в которую наверняка оказался бы втянут Пьер, продлись его брак дольше. «Чем больше я думаю об этом браке, тем больше уверяюсь, что он должен расторгнуть его, чего бы это ни стоило», – писал Матисс, чьи отношения с матерью Маргерит Камиллой Жобло разрушились по причине тех же неразрешимых противоречий между артистической свободой и буржуазной моралью.
Супружеская пара рассталась в октябре, через два месяца после свадьбы. Клоринда вернула мужу обручальное кольцо и покинула Исси. Одна лишь Берта Парейр, которая любила Пьера как собственного сына и при этом симпатизировала Клоринде, пыталась помочь бывшей ученице пережить случившееся (Амели сестре такого предательства простить не могла, и их отношения испортились). Пьер тоже уехал из Исси и снял комнату. В глазах отца, да и в своих собственных, он выглядел трижды неудачником (triple rate, как дразнили когда-то в Боэне Анри Матисса): несостоявшийся скрипач и художник, потерпевший фиаско в качестве мужа. Допустить, чтобы младший сын пережил все то, что пришлось выстрадать ему самому, Матисс не мог. Необходимо было минимизировать ущерб для семьи в целом и Пьера в частности в случае предстоящего развода, поэтому Матисс четко распланировал дальнейшие действия: Клоринде выделялось ежемесячное содержание, для оформления развода был нанят лучший адвокат, а Пьер отправлен на Корсику объясняться с отцом Клоринды.
На Корсике подобные вопросы не решались разводом – на острове действовал закон кровной мести. Но сеньора Перетти так растрогало искреннее отчаяние юного Пьера, что он спрятал заряженный револьвер и даже похвалил зятя за смелость. Пьер, переполненный вновь нахлынувшими чувствами к Клоринде, вернулся в Ниццу таким взволнованным, что разрыдался, когда они с отцом сели играть скрипичный дуэт. Потом у них состоялся долгий и откровенный разговор, и, судя по всему, Матисс сумел найти нужные слова и аргументы и уговорил сына раз и навсегда разорвать отношения («пока все не зашло слишком далеко») и немедленно покинуть Францию. Тем вечером в Ницце отец и сын впервые ощутили себя родственными душами. Что-то в их отношениях изменилось, вернее, появилась доверительность и теплота. Матисс был невероятно внимателен и заботлив: пошел с сыном в театр и на следующий день пожертвовал работой, чтобы неотлучно быть рядом с Пьером. Матиссы реально боялись мести своих экспансивных корсиканских родственников, и Пьер согласился с идеей переезда в Соединенные Штаты. Когда в конце ноября Матисс приехал в Париж, подготовка к отъезду заканчивалась. Он вручил сыну пятьдесят своих гравюр и десять тысяч франков подъемных.
9 декабря 1924 года Пьер Матисс отплыл в Нью-Йорк, оставив переживать потрясенную семью. Подобно тысячам иммигрантов, обосновавшихся на Манхэттене, он с трудом говорил по-английски и имел весьма неопределенные планы насчет своего будущего.
Рождество 1924 года Матисс встречал в постели, больной гриппом. Из-за неприятностей, следовавших одна за другой, работа весь прошедший сезон не клеилась, а оккупировавшие новую квартиру водопроводчики и маляры выводили его из себя. Оставшаяся в Париже Амели тоже была на грани нервного срыва. «Боюсь, последняя ниточка, удерживающая ее от депрессии, оборвется прежде, чем мы двинемся в путь», – писала отцу Маргерит, которая вместе с мужем вызвалась сопровождать мать, собравшуюся на юг с сундуками с бельем и домашней утварью. Они прибыли в Ниццу 5 января, когда пришло первое письмо от Пьера. Маргерит сразу села писать брату, а Матисс не мог не то что писать, но даже говорить об отъезде сына без слез. «Тревога распространяется повсюду, – писала Маргерит Пьеру. – Вдобавок переживания по поводу его работы, – которые, похоже, все более усиливаются, – и в итоге все происходящее наводит на него ужас».
Чета Дютюи быстро удалилась в Париж, оставив обитателей квартиры на четвертом этаже дома на площади Шарль-Феликс распаковывать чемоданы и обживать новое жилище. Квартира была гораздо больше мастерской, с шикарной ванной и потрясающим видом на залив, открывавшимся из гостиной. Однако ни у мужа, ни у жены не было ни сил, ни желания этим наслаждаться. Амели страдала от ревматизма, болей в спине, проблем с почками и периодически погружалась в депрессию. Анри стал быстро уставать, отчего работа двигалась с трудом, что выводило его из себя. Врач считал, что все проблемы супругов связаны исключительно с нервами («Врач говорит, что это последствие сильных переживаний», – писала брату Марго). На семейные неурядицы накладывалась еще и обстановка в стране. Экономическая ситуация во Франции была нестабильной. Правительство уже шесть лет собиралось восстановить инфраструктуру разоренных северных территорий, но обещанные Германией по Версальскому договору компенсации до сих пор не были выплачены. Страна, казалось, неуклонно сползала к банкротству, разрухе или, хуже того, войне, отчего Матисс постоянно нервничал, что сыновей снова могут призвать в армию. «Лучше не думать об этом слишком много. Будущее и без того выглядит слишком мрачным», – сказала Маргерит, когда французские войска в 1923 году оккупировали немецкий Рур. В 1925 году Франция отчаянно пыталась справиться с политическим и финансовым кризисом, министры и премьер-министры сменяли друг друга, налоги росли, а франк обесценивался. «Что касается политики, то во Франции дело с ней обстоит неважно последние сто лет, – писал Дютюи Пьеру в Нью-Йорк. – Из Америки может показаться, что дела здесь совсем плохи, но если американец приедет в Кламар, то удивится царящему здесь спокойствию».
Обитатели Кламара, он же Исси, пристально вглядывались в одиннадцать картин, которые весной 1925 года прислал домой Матисс, но не находили в них и намека на тревогу. Сплошь – обнаженные, цветы и фрукты на фоне цветастых материй, ничего более простого и в то же время более чувственного трудно было вообразить. «Мы только что получили картины, которые, как обычно, осветили нашу большую комнату, – писала Маргерит отцу 7 апреля. – Утонченность тонов удивительна, особенно гармония лилового и розового; свет словно едва касается предметов, лаская их…» В большинстве своем это были натюрморты или цветы, среди которых выделялись роскошные лиловые, розовые, алые, пурпурные и золотые «Анемоны в терракотовом кувшине». Кувшин с анемонами Матисс нарочно держал у себя на тот случай, когда Анриетта уходила после обеда и оставляла его в одиночестве. Анриетта была для него словно ожившая скульптура. Изящно сочлененные плоскости ее торса и конечностей улавливали свет, а гибкое, как у кошки, тело легко складывалось в компактные круглящиеся объемы – грудь, живот, бедра, икры, колени, – плавно перетекавшие один в другой, начиная от идеального овала ее лица и кончая кончиками пальцев ног.
Анриетта была самым чувственным созданием из всех его профессиональных моделей. В ней сочеталось множество талантов: она танцевала, играла на скрипке, рисовала. В начале работы с ней Матисс купил подержанное пианино, сидя за которым она часто позировала ему. Потом он решил повторить давний семейный портрет и усадил рядом с Анриеттой двух ее младших братьев. Мизансцена была очень похожа, но знакомая красная гамма, узорчатые обои и ковер на полу вносили в картину какое-то беспокойство, которое нарастало в фигурах мальчиков в черно-белых полосатых рубашках, склонившихся над шахматной доской, чьи агрессивные клетки повторялись на пьедестале гипсового «Раба» Микеланджело, стоящего на комоде. Казалось, настоящая жизнь Ниццы, скрытая за соблазнительным искусственным фасадом, начинала интересовать художника все больше.
Художник и его модель были во многом похожи. Анриетта была такой же перфекционисткой, как и Матисс, и тоже совершенно не умела расслабляться, за что периодически расплачивалась анемией и нервным истощением. Они оба любили музыку, и оба брали уроки у скрипача Франсуа Эрена, считавшегося в музыкальных кругах Ниццы непререкаемым авторитетом. Необычайно требовательный к ученикам, Эрен считал юную Анриетту талантом и выбрал именно ее солисткой в концерте. Эпопея с подготовкой к выступлению так подействовала на хрупкую Анриетту (многомесячные репетиции закончились обмороком во время сеанса в мастерской и блестящим дебютом), что она навсегда оставила занятия музыкой и стала брать уроки живописи у Матисса (когда он писал девушку за мольбертом, она выглядела серьезной и сосредоточенной, а вовсе не отстраненной, какой бывала в роли одалиски). В 1925 году Анриетта впервые выставилась в Ницце, а на следующий год – в Салоне Независимых в Париже, и Общество друзей изящных искусств даже приобрело одну ее картину. Матисс предсказывал любимой натурщице блестящее будущее, уверяя, что она – лучшая из всех молодых на всем средиземноморском побережье.
Анриетту постоянно преследовали болезни (если не болела она сама, то заболевала мать, и наоборот), отец страдал от алкоголизма (что Матисс считал причиной большинства ее проблем), и семья постоянно нищенствовала (к счастью, одному из ее братьев удалось устроиться лифтером в гостинице, а другому – учеником кондитера). Молодые Даррикарреры гораздо в большей степени, чем молодые Матиссы, принадлежали к той части неустроенного, распадавшегося, рушившегося мира, который, как это ни странно, отразил художник в картинах, написанных в послевоенной Ницце. Их действительный смысл открылся намного позже, только спустя тридцать лет после смерти Матисса, когда картины показали на выставке в Национальной галерее в Вашингтоне. «Героини матиссовских полотен… полны тревоги и мрачных предчувствий, – скажет о них Доминик Фуркад. – Они живут в мире ожидания и печали, в мире избыточного эротизма, почти в извращенном мире. В этом далеком мире общение между людьми невозможно или бесполезно; человеческие существа в нем не более чем раскрашенные фигуры, цветовой акт, необходимый художнику лишь для того, чтобы добиться игры света на поверхности холста, – из них изгнано все, кроме цвета».
Понадобилось почти шестьдесят лет, чтобы в картинах, изображавших мир праздности и беззаботного существования, зрители сумели ощутить скрытые в них тревогу и волнение, так пронзительно звучащие в письмах Матисса тех лет. Десятилетиями осуждаемая за поверхностность и благодушие матиссовская живопись двадцатых годов по прошествии времени представляется нам совершенно в ином свете. Его красавицы модели, возлежащие в а-ля гаремных костюмах на живописных диванах, никакие не одалиски, а обыкновенные несчастные девушки, заброшенные в Ниццу пронесшимся над Европой между двумя войнами ураганом. Все как одна – сплошь беженки или иммигрантки, выбивающиеся из последних сил, чтобы оплатить жилье и поддержать родных: кто статисткой в кино, кто танцовщицей в казино. Они истощены, подавлены и в довершение всего очень нездоровы; у одной открылся туберкулез, другая не может наскрести денег на обратную дорогу в Париж. В каком-то смысле все они, как и сам художник, ищут убежище. «Они сидят у открытого окна, с тревогой глядя на море, или застывают на диванах с непрочитанной книгой в руках; эти женщины никогда не рассматривают себя в зеркало, они безразличны к цветам и целиком погружены в свои мысли, – писала Катрин Бок в 1986 году. – Таких женщин можно встретить в послевоенных романах Жана Риса или Поля Морана – доступных, отстраненных, плывущих по течению».
Но современники не понимали скрытого в этих картинах двойного смысла. Художественная элита презирала Матисса за возврат к традиционным методам изображения реальности. Популярность художника меж тем набирала обороты. Летом 1925 года Анри Матисс стал кавалером ордена Почетного легиона. По результатам опроса, проведенного журналом «Живое искусство» («L'Art Vivant»), он был назван одним из самых популярных художников Франции, а английское издание модного журнала «Vogue» поместило его в свой «зал славы». Подобный успех лишь подтверждал подозрения тех, кто считал, что Матисс стал писать на потребу публике. Знаменитый арт-дилер Даниель Анри Канвейлер, открыватель Пикассо и кубистов, называл работы Матисса «подделкой под живопись» (попутно заклеймив такие понятия, как «декор» и «орнамент»). Андре Бретон пошел дальше и осудил в своем манифесте «Сюрреалистическая революция» («La Révolution surréaliste») всех, кто сбился с истинного пути и попал в западню буржуазной реакции, а Матисса и Дерена и вовсе предал анафеме («Они навсегда потеряны для других, как и для самих себя… Я буду презирать себя, если когда-нибудь обращу внимание на этих ничтожеств»).
Жорж Брак, которого Халворсен привел к Матиссу на площадь Шарль-Феликс весной 1925 года, даже и не пытался скрыть разочарование. «Брак не снизошел посмотреть на то, что я делаю, и лишь заметил, что глина у начатой скульптуры весьма приятного цвета, – писал Матисс дочери. – Он старался не смотреть в сторону картин и четырежды отвернулся, когда его взгляд нечаянно падал на них… Его интересовали только мои Ренуар и Курбе». Скульптурами, которые проигнорировал Брак, были массивный бюст Анриетты и «Большая сидящая обнаженная». Последнюю Матисс считал самой важной и значительной из всех своих скульптур (он работал над ней уже три года, но потребуется еще целых четыре, чтобы ее завершить). Он больше не надеялся добиться понимания у критиков и публики, поэтому отменил очередную выставку у Бернхемов и решил больше не возобновлять контракт с галереей, заканчивавшийся в 1926 году.
В этот критический момент ему бы очень пригодился такой энтузиаст, как Жорж Дютюи, мечтавший выступить в роли посредника между ним и теми, кто был не в состоянии понять его искусство. Однако Матисс не стремился играть роль наставника Дютюи, которого считал человеком слишком пылким и увлекающимся. Вместо этого он предложил зятю заняться тем же бизнесом, что и Пьер, и возглавить знаменитую парижскую галерею восточного искусства Шарля Виньи, который решил отойти отдел. По мнению Матисса и самого Виньи, Жорж обладал тремя необходимыми дилеру качествами: умом, интуицией и обаянием и вполне мог преуспеть на этом поприще. Но плану отца решительно воспротивилась Маргерит, считавшая, что «чистота устремлений» ее мужа будет навсегда скомпрометирована связью с коммерцией. Пример брата был у нее перед глазами: только что вернувшийся во Францию Пьер поразил близких открывшимися в нем талантами: небольшая выставка живописи, которую ему удалось устроить на Манхэттене, имела неожиданный успех. «Он приехал в Нью-Йорк практически никем, – написал Джон Рассел в книге «Матисс: отец сын», – а когда в мае 1925 года плыл во Францию, уже имел имя».
Летом все семья, как обычно, собралась в Исси, отсутствовал только Матисс, задержавшийся на юге из-за своей скульптуры. Когда он наконец появился, супруги Дютюи, наоборот, уехали в Ниццу в освободившуюся квартиру, чтобы Жоржу ничто не мешало готовиться к новому назначению (благодаря рекомендации свекра ему обещали место научного сотрудника в Лувре). Матисс тем временем купил второй подержанный автомобиль (продав партию своих рисунков) и вместе с Жаном, севшим за руль «бьюика» с открытым верхом, отправился в Голландию. Жан вел автомобиль мастерски («Ты трогаешь сердце машины, заставляя его биться чаще», – говорила брату Маргерит). Они ехали через Фландрию, мимо Боэна и Ле-Като, где до самого горизонта простирались поля с еще свежими могилами солдат. Жан, мечтавший стать «голландским Шарденом» – Мастером живописи в серых тонах, каким был в его возрасте отец, – давно ждал этого путешествия. Матисс был счастлив Он решил преподать сыну курс голландской живописи, о котором тридцать лет назад сам мог только мечтать (он составил полный список музеев, и они методично объехали Антверпен Роттердам, Гаагу, Гарлем и Амстердам). Но обоюдный энтузиазм был омрачен разочарованием Матисса в Жане как художнике. «В воздухе запахло грозой», – написала Амели Маргерит, когда отец и сын вернулись в Исси. Спокойствие, на которое уповал Матисс, лето 1925 года не принесло. Отношения с Жаном стали напряженными, Маргерит с мужем затаились в Ницце, а вернувшийся из Америки Пьер, несмотря на радужные перспективы в делах, каждую минуту ожидал атак с Корсики.
Пьер во всем слушался адвоката, заклинавшего ни в коем случае не форсировать развод: любой неосторожный шаг мог реально угрожать его жизни. Тетя Берта при этом продолжала поддерживать Клоринду, из-за чего Амели практически не общалась с сестрой. Зная, что невероятно рискует, Пьер тем не менее каждое лето приезжал во Францию. Опасные каникулы продолжались до тех пор, пока в 1927 году не скончался отец Перетти («Мой отец умер от горя, – говорила Клоринда. – Папа приезжал в Париж с револьвером, чтобы убить Пьера»), Пребывание по другую сторону Атлантики превратило Пьера в семейного консультанта, роль которого он выполнял не по годам тактично. Он переписывался с тетей Бертой, убеждал мать быть более снисходительной к сестре, подбадривал Жана, обменивался шутками с Дютюи и пытался объяснить отцу всю сложность положения Маргерит. «Если никто не захочет сложить оружие, дом превратится в ад и настанет такой момент, когда мы не сможем даже видеть друг друга, – писал он отцу с такой откровенностью, на какую вряд ли бы решился при встрече. – И что хорошего из этого выйдет?» Робевший перед отцом молодой человек, всеми силами пытавшийся заслужить его похвалу, превращался в главного отцовского наперсника. Именно Пьер, видя, как в одиночестве страдает Матисс, уговорил мать сжалиться и переехать к мужу в Ниццу.
Осенью 1925 года Матисс решил хоть чем-то утешить себя и завел собаку. Веселая и преданная догиня по кличке Гика оказалась еще более чувствительным созданием, чем сам художник. Когда Матисс отругал Гику за то, что она намочила паркет, собака дрожала целый час, а когда отчитал за опоздание к обеду, отказалась дотронуться до еды. На самом деле Матисс был абсолютно измотан: уезжая в июле в Париж, он говорил, что готов проспать месяц, а вернувшись из Исси в Ниццу, чувствовал себя еще более усталым. Один сеанс работы в день был для него пределом, но вскоре его уже не хватало даже на это. В октябре он заставил себя отдохнуть и уехал на две недели в горы. Он остановился в отеле в городке Сен-Мартен де Везуби и весь день либо дремал, либо прогуливался с собакой («Это немного напоминало прогулку заключенного по кругу», – говорил он жене). В ноябре Матисс страдал от слабости («пустая голова и отсутствие всякого желания что-либо делать») и высокого давления, его пробивал холодный пот, из носа шла кровь, а ко всему прочему присоединилась такая тревога, что он решил отдохнуть еще неделю.
Амели чувствовала себя не лучше и даже боялась ездить на поезде, но все же собралась с силами и 5 декабря 1925 года приехала в Ниццу. Воссоединившись после долгой разлуки, Анри и Амели окружили друг друга такой заботой, что им обоим сразу полегчало. Они согласились, что пора нанять прислугу, и нашли семейную пару, которая теперь помогала им по хозяйству. Амели обживала квартиру над мастерской и постепенно привыкала к Ницце. Она даже выписала сюда свою портниху, чтобы та приехала с весенней коллекцией – обычно этот ежегодный ритуал примерки новых нарядов задерживал ее в Париже до Пасхи. Матисс, считавший, что из-за безделья полнеет и становится вялым, с Нового года бросил курить и стал дважды в неделю заниматься с инструктором гимнастикой; еще он плавал, танцевал фокстрот под граммофон, принимал солнечные ванны и совершал прогулки вдоль побережья.
1926 год, который многое изменит в жизни семьи, начинался довольно спокойно. В первую неделю января в нью-йоркской галерее Куинна прошла выставка французской живописи: Сера, Пикассо, Дерен, Гоген и, конечно, Матисс. «Твой натюрморт наполняет светом всю комнату… Он великолепен, и краски нисколько не поблекли с тех пор, как ты написал его, – писал отцу Пьер, которому было пятнадцать лет, когда Матисс работал над «Натюрмортом по мотивам де Хема». – Я был потрясен, увидев его снова». Семейный патриотизм взыграл в начинающем арт-дилере: по сравнению с отцовским шедевром остальные работы показались Пьеру скучными, плоскими и бесцветными. В это время делами Матисса дома временно занимался Жан (чета Дютюи в январе переехала из отцовской квартиры в Париже в недорогой пансион в Тулоне и оставила его «на хозяйстве»). Жан, на которого неожиданно обрушились все заботы, связанные с семейным бизнесом, регулярно отчитывался сестре, с кем встретился и какие счета оплачены, какие фотографии сделаны и какие картины вставлены в рамы. Когда в конце апреля Маргерит вернулась в Исси и снова взяла все под свой контроль, старший брат просто валился с ног. Чтобы восстановить силы, Жан отпросился отдохнуть и уехал в пустовавший загородный дом семейства Дютюи.
Жан сильно перенервничал в отсутствие Марго. Но, по правде говоря, во всем был виноват сам Матисс, умудрявшийся даже на расстоянии подавляюще действовать на детей, которые лишний раз боялись рассердить своего неумолимого, непостижимого и недосягаемого papa, инструктировавшего их в письмах и телеграммах, угрожающе молчавшего неделями или взрывавшегося, словно вулкан, меча из Ниццы громы и молнии. Все трое делали всё, чтобы умилостивить капризное и раздражительное божество, направившее их на этот путь, но ощущали, что все усилия тщетны. В художественном мире Парижа и Нью-Йорка положение молодых Матиссов было довольно двусмысленным, ибо имя Матисса было в такой же степени бременем, в какой и благом. Детей художника постоянно атаковали поклонники и охотящиеся за его работами арт-дилеры, а сотрудники музеев, владельцы галерей, организаторы выставок и издатели одолевали просьбами: чтобы Матисс подарил музею работу, дал картины для выставки, написал текст для каталога или сделал иллюстрации. Отвечая бесконечным просителям, Маргерит и ее братья опасались выйти за границы своих полномочий, принять неправильное решение, дать опрометчивое обещание или предоставить информацию, которая могла вызвать недовольство в Ницце.
Матисс со своей стороны учился приспосабливаться к одиночеству как к данности. Запертый в мастерской художник, у которого работа отняла все силы, страдал от безразличия семьи, раздражался от некомпетентности детей и их бесконечных мелочных ссор. Временами он начинал жалеть, что купил дом в Исси или что связался с дилерами, которые наживаются на нем и при этом осуждают его за то, что он вздувает цены на свои работы. У детей Матисса, как и у большинства их сверстников в послевоенной Франции, шансов найти хорошую работу почти не было, и рассчитывать даже в перспективе на иные источники дохода, кроме ежемесячного содержания, выделяемого отцом, они не могли (за исключением Пьера, чье положение в Нью-Йорке пока было все еще очень непрочным). Художнику казалось, что чем больше он отдаляется от проблем своей семьи, тем больше все нуждаются в его внимании и советах. Поначалу в письмах из Ниццы звучал один и тот же жалобный рефрен: «Я одинок… моя жизнь почти не меняется», «Пиши мне, Амели», «Пожалей старого отшельника». С годами их тон изменился и стал более суровым и безапелляционным.
Из всех, кто пытался разгадать тайну Матисса и его работ тех лет, ближе всех к ее сути подошел Жорж Дютюи. Наверное, потому, что и сам был аутсайдером и с юности сомневался в себе, он понимал, какие муки испытывает его тесть перед началом новой работы. «Сопротивление было настолько велико – я сам был тому свидетель, – что Матисс всякий раз впадал в транс, сопровождавшийся слезами, стонами и дрожью. Ему важно погрузиться в это состояние, чтобы вытащить наружу свои… ощущения… чтобы возбудить каждую частичку своего существа…» Именно такой понимающий человек, способный объяснить его творчество публике, и нужен был художнику. Но преодолеть взаимное недоверие друг к другу, носившее чисто личный характер, не получалось. И все-таки Матисс решился сделать первый шаг и попробовал наладить отношения с семьей дочери.
Весной 1926 года он навестил супругов Дютюи в Тулоне, где Жорж работал над диссертацией, а Маргерит осваивала присланную родителями швейную машинку (дочь мнила себя модельером, чего отец никогда не одобрял); оба считали себя обиженными и держались крайне настороженно. И тут вдруг, как ни в чем не бывало, появляется Матисс, веселый и возбужденный, интересуется их делами (даже расспрашивает Жоржа о его новой книге о Византии) и приглашает погостить у него в Ницце. В ответ зять разражается пространным письмом на десяти машинописных страницах, скорее напоминающим проект мирного договора. Дютюи пытается объясниться, пишет о досадном недопонимании между ними, признает, что может раздражать Матисса своими напыщенными излияниями, и предлагает себя тестю в качестве помощника «на общественных началах».
Письмо Дютюи выглядело отчасти извинением, отчасти ультиматумом. Матисс принял и то и другое. 14 апреля чета Дютюи прибыла в Ниццу, где Жоржу впервые было позволено переступить порог «кухни художника», куда прежде допускались только члены семьи, модели и друзья-живописцы. В течение нескольких дней Матисс показывал свои работы. Маргерит ко всему относилась по-деловому. У Дютюи же в отличие от жены был чисто умозрительный подход к искусству, он много теоретизировал, постоянно задавал вопросы, высказывал предположения и пытался увлечь Матисса в такие сферы, которых тесть касался крайне редко и весьма неохотно. В целом визит прошел успешно. Матисс поддержал желание зятя сфотографировать последние работы и написать о них. Маргарет тоже уехала довольная: отец договорился с главой знаменитого парижского дома Ворта, что в Париже посмотрят ее коллекцию одежды.