Текст книги "Сытый мир"
Автор книги: Хельмут Крауссер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
ГЛАВА 18. ЛЕС
в которой мальчик так долго светился в лесу, что был оттуда изгнан
В последние два года ожидания мальчик наряду с миром книг открыл для себя ещё одно убежище.
Это был лес, та часть Кройцлингского леса, которая располагалась между Гаутингом и Гермерингом.
Лес, который уже и на лес-то не походил из-за множества дорог, тропинок и памятников погибшим здесь лесорубам Хвойные деревья стояли далеко друг от друга а их кора была заражена жуком-короедом Дикая чаща встречалась здесь редко. Но зато в силу особых обстоятельств здесь были обширные пространства на которых даже в дневное время не попадалось ни души, по крайней мере ни одного пенсионера прогуливающегося с тросточкой и с собакой и ни одной мамаши толкающей перед собой детскую коляску. Этими особыми обстоятельствами были Крайлингерские казармы инженерно-сапёрных войск а именно: их охраняемая военная зона их испытательные полигоны и тренировочные площадки их поля для военных учений для стрельб и манёвров.
В те времена мальчик начал пить и делал это всякий раз, как только ему удавалось каким-то образом отдалиться от родительского дома.
По большей части он был при этом не один. В каждом классе найдётся несколько ребят и одна-две девушки, которые отличаются от остальных тем что читают Рембо, Гёльдерлина, Бодлера и Д'Аннунцио. Всех тех авторов, которых спустя несколько лет перечитываешь и понимаешь совершенно иначе, чем в первый раз. Вплоть до Стефана Георге, которого, надо надеяться, не будешь перечитывать больше никогда.
Поэтический экстаз поддерживали дешёвым белым вином, которое называли «графским напитком». Оно стоило не дороже двух марок за литр, но, несмотря на это, надо отдать ему должное, не вызывало наутро головную боль.
Вино зажёвывали виноградным сахаром с кофейным вкусом, чтобы перебить запах.
Вначале пили на маленьком гермерингском лесном кладбище, но вскоре пошла новомодная волна молодёжного сатанизма с их придурочными чёрными мессами и их страстью извлекать удовольствие из чёрного ужаса и запутанной мешанины других удовлетворений. Много чего происходило тогда на этом кладбище. Слишком много.
Как раз вовремя мальчик открыл в Кройцлингском лесу то чудесное место, которое у всех, кому он его ни показывал, вызывало растерянное удивление.
Охраняемая военная зона не скрывалась за высоким забором, а была обозначена ржавыми жестяными табличками. Таблички настойчиво предупреждали прохожих, чтобы те поворачивали назад – туда, откуда пришли, и чтобы держались подальше от любого предмета военного назначения, если тот случайно попадётся им на пути.
Если не побояться этих угроз и предостережений и углубиться дальше в лес, то картина постепенью начинала меняться. Тропинок попадалось всё меньше, заросли становились всё гуще, а грибы росли изобильнее. Пройдёшь так с километр – и окажешься у пустыря, поросшего ковылём.
В южной части этот пустырь пересекала пыльная дорога. По утрам по ней ехали грузовики, а иногда и танки, а по траве часто ползали по-пластунски солдаты и стреляли холостыми патронами в других солдат, которые изображали войска противника.
Но после обеда на пустыре уже никто не появлялся, и можно было побродить здесь в полной уверенности, что не застукают.
И там, на участке радиусом метров в двести, находилось несколько предметов, заслуживающих внимания, хотя понять их назначение так никому и не удалось.
Там стояли, например, четыре бетонные опоры для здания. Они были светло-серые, прямоугольного сечения высотой метров пять, наверху скрепленные поперечинами Сверху свисали сгнившие деревянные балки.
Функционально это сооружение напоминало мегалитическое погребение. Без крыши, без стен, без фундамента. Четыре несущие колонны посреди травы. Неважно, что замышлялось тут кем-то когда-то, – теперь это были останки некоего храма, архаически сияющие в лучах заката.
Там они любили развести костёр, вино приобретало особенный вкус, а «Гиперион» читался совершенно по-современному.
Метрах в тридцати от храма находился алтарь.
Так они называли эту штуку. Подыскать ей другое определение было и впрямь трудно.
Это было такое же загадочное сооружение – стена длиной метра два, высотой метра полтора и толщиной в ширину ладони.
По обеим сторонам эта стена имела ступенчатый сбег. Она была чисто зацементирована и не могла представлять собой часть руин, но и снарядом для физических упражнений солдат она тоже быть не могла, хотя это приходило в голову в первую очередь.
Нет, это строение не имело абсолютно никакого смысла, кроме единственного – священного. Алтарь. Этого им было достаточно.
Если пройти от алтаря немного на восток, то там, в пожухлой, полной насекомых траве, ни с того ни с сего обнаруживались рельсы Они начинались где-то в земле, выходили на поверхность и заканчивались тоже в земле, неподалёку от края леса Длина этой странной железной дороги составляла всего метра три. Если бы её проложили в каких-то строительно-технических целях, то в окружающей местности оставались бы хоть какие-то реликты от строительных сооружений. Но никаких следов никакого строительства не наблюдалось.
Кто-то проложил в лесу железнодорожные рельсы – от одного места до другого, на расстояние всего лишь в три метра Это не поддавалось никакому объяснению. Вся местность была полна тайн. К югу от алтаря, по ту сторону пыльной дороги располагался огромный котлован или карьер – яма метров двадцать в поперечнике и метров десять глубиной.
Кто-то соорудил крутую деревянную лестницу, ведущую на дно котлована, зачем – непонятно, потому что на другой стороне этого котлована был широкий, довольно пологий выезд, на котором отпечатались следы гусениц танков.
В центре котлована-карьера было костровище, огороженное каменными блоками.
Горизонт из котлована не был виден. Казалось, небо накрывает этот амфитеатр, как крышка кастрюлю. Они так и называли этот котлован – Амфитеатр.
По ночам звёзды казались со дна Амфитеатра невероятно близкими, а акустика там была изумительная.
После Амфитеатра романтических предметов такой же силы воздействия уже не попадалось. Были какие-то бараки для всяких отходов и ухоженное футбольное поле, выдержанное в классических размерах, с двумя семи-с-половиной – метровыми воротамии и всегда свежими белыми линиями. Поле, сооружённое посреди леса для солдат.
А собственно казармы начинались ещё на километр дальше и, само собой разумеется, были обнесены настоящей оградой и охранялись с устрашающей строгостью.
Мальчик приводил на это место лишь немногих друзей и просил их держать всё увиденное в строгой тайне. Но эти просьбы были излишними: никому, кроме него и его поэтических друзей и подруг, это место не показалось бы таким уж захватывающе необыкновенным.
Он же проводил здесь столько времени, сколько было возможно, – днями, вечерами и ночами: жарил здесь мясо, приучался к рецине, напевал, а то и пел в голос, когда пьянел – пел громко и фальшиво, а ещё ему очень нравилось разглядыватъ свои сапоги, словно он был усталый, измученный странник. Он писал там старомодные стихи в сложной метрике и ещё любил пробиваться сквозь заросли, потому что ему казалось, что лес настроен по отношению к нему по-братски, признаёт в нём родственную душу и не выставит против него ни ловушки, ни западни.
И он действительно ни разу не споткнулся о какой-нибудь корень, не поцарапался о какие – нибудь колючки, никогда не натыкался на прелый хворост, а ветки кустарников не стегали его по лицу.
Мальчик объявил эту часть леса своим царством, он едва ли не с нежностью приникал к стволам деревьев и навыдумывал себе немало всякой мистики. А самым большим достоинством этого его царства, самым ценным его качеством была тишина.
Тишину по-настоящему можно ощутить, только если время от времени прокричит какая-нибудь птица или ветер шевельнёт листву.
Мальчик чувствовал себя там очень хорошо, особенно когда оставался совсем один. Тогда он превращался в жреца некоего в высшей степени таинственного ордена, ревнивого к милости посвящения в его правила.
Он впитал в себя магию этого места, чтобы приобрести нечувствительность ко всему остальному миру. Тишина и вино стали нектаром, подкрепляющим его силы. И если говорят, что пафос внутри себя пуст, так это, может быть, только оттого, что мальчик за все те годы жадно выгрыз его до пустотелости.
Однажды ночью, за несколько недель до его восемнадцатого дня рождения, он снова шёл по своему лесу. Стояла безлунная ночь, поэтому мальчик шагал осторожнее, чем обычно, хотя ему всегда казалось, что в чаще и в темноте у него открывается некий чувствительный орган, вроде радара летучей мыши.
Медленно и тихо, чтобы не нарушить тишину, он двигался по мало освоенной территории западнее Амфитеатра. Глаза его ощупывали темноту, ничего в ней не обнаруживая. Вино уже подходило к концу. Охотничьи вышки были построены все по одному образцу – устойчивые и удобные, и одна из них была такой высокой что с неё можно было наблюдать даже световой поток дальнего автобана.
Из одного ручья он поплескал себе на лоб прохладной воды. Полный уверенности в своих силах, в ожидании нового возрастного этапа он топал сквозь черноту леса и вслушивался в тишину.
Потом откуда-то взялась мысль, что он, может быть, не доживёт до своего восемнадцатилетия. Ему показалось совершенно невероятным представление, что время может так просто пройти милю, прошествовать своим путём дальше, отделённое от какой-то даты Может быть, родители укокошат его ещё до того, как ему стукнет восемнадцать, скорее всего по случайности, в состоянии аффекта, а то и просто невзначай. И, может быть, ему стоило бы перенести свой отъезд из родительского дома на более ранний срок и отпраздновать триумф дня рождения где-нибудь в другом месте.
Потом он подумал о расхожем клише насчёт руки судьбы и решил предаться её милости.
Он также решил в случае отъезда обойтись без прощального письма. Ему нечего было сказать. Он просто хотел всё оставить позади. Унижения. Позор. Надсмотр и неусыпный контроль. Подглядывание, подслушивание. Кражи. Побои. А также ненависть, которую все эти вещи порождают.
Через несколько недель он родится на свет, а всё, что было до того момента, не оставит в нём никаких воспоминаний никакого отпечатка. Так он думал. Он прилагал к этому много стараний.
Небрежно вытянув вперёд раскрытую ладонь, подобно палке слепого, он шёл сквозь темноту, и хвойные иглы были мягки по отношению к нему. Он сделал привал, упёрся спиной в ствол дерева и подумал, что это действительно граничит с чудом – то, что его до сих пор не тронул ни один клещ. Которых здесь были мириады.
Потом он услышал хруст веток.
То была не птица и не какое-нибудь животное, он бы это сразу различил. Эта характерная регулярность хруста могла означать только шаги. Шаги, время от времени приостанавливающиеся.
Как будто его что-то учуяло и теперь замерло, чтобы как следует разнюхать, опасность это или, напротив, облегчение.
Ходьбу на подошвах ни с чем не спутаешь. Вначале каблук, потом носок… и перекатывание с каблука на носок, заставляющее сухие листья отпрыгивать в стороны…
Это был человек. Где-то там, в неопределённом, приблизительном направлении.
Мальчик поднялся и рассерженно двинулся дальше. Он хотел в эту ночь быть один и форсировал темп. Тем самым, он вызвал дополнительные шорохи трески и шумы, за которые ему было стыдно, потому что великая добрая тишина тем самым несла потери Он то и дело останавливался и прислушивался.
Он слышал то один шаг, после которого было эхо, а потом не было ничего, – то ничего не слышал.
Что-то преследовало его, останавливаясь тогда, когда останавливался он.
Это Нечто сохраняло дистанцию.
Мальчик пошёл ещё быстрее. Оно оставалось на прежнем расстоянии, идя по его следам.
Между делом он пытался сориентироваться и сообразить, где он сейчас находится. Он искал какую-нибудь тропинку. Но его глаза не пробивали черноту ночи. Тот, кто шёл за ним, шёл именно за ним и не хотел, чтобы мальчик его заметил.
Наморщив лоб, мальчик размышлял, не крикнуть ли ему во весь голос: «Кто идёт?» Но у него перехватило горло. А может, это всё было только воображение, иллюзия? Ему не хотелось вникать в детали существования этого преследователя. И он терпеть не мог громко кричать в лесу. В конце концов он решил сделать вид, будто не подозревает о преследовании, и шёл дальше, производя однако, ещё больше шума и треска чем до этого, а идя по сухой земле, ускорял и уменьшал шаги.
Потом он сделал большой рывок.
Зависла петля тишины.
Действительно.
После этого не оставалось уже никакой возможности отнести всё это на счёт воображения.
Прошуршали два шага. Потом замерли.
Однозначно.
Пот выступил у него на лбу.
И он побежал, выставив вперёд обе руки для зашиты Ветви стегали его по рукам, паутина приклеивалась к волосам, а правую щиколотку он разбил, поранившись о корень.
А это Нечто гналось за ним – синхронно, в тени его шума.
Добравшись наконец до тропинки, мальчик отдышался и попытался придать шагам больше мужественности.
В конце концов, ведь это был его лес.
Зачем, он бежал?
Обернись же! – приказал он себе. Крикни этому Нечто в лицо, как он смеет…
Но в то же время он почувствовал, что если он это сделает то непременно что-нибудь случится. И совсем не обязательно приятное.
Если же он просто пойдёт себе дальше, конфронтации, возможно, удастся избежать. Почему – знала только иррациональная душа убегающего.
Он шёл по тропинке. На гравии топающие шаги преследователя были слышны отчётливее, он пытался попасть в такт с шагами мальчика.
Тогда мальчик стал через каждые несколько метров перетанцовывать, принуждая к этому и преследователя. Однако оглянуться он не отважился.
То была уж точно не красивая девушка и не жареный ягнёнок. Он думал скорее о топоре, зажатом в нервозных руках. Что-то вроде того.
И он снова рванулся вперёд.
Вскоре стало слышно не только шаги, но и тяжёлое дыхание. Дыхание, которое приближалось.
После этого преследование утратило уже всякую элегантность. Так продолжалось с километр.
Мальчик добежал до края леса, увидел перед собой бетонную дорогу, увидел первый фонарь, окружённый роем насекомых, бросился к нему и прислонился, – это было рядом с пустой парковкой открытого бассейна; он отдышался, вытер пот со лба и ощутил нелогичное, ничем не обоснованное чувство, что он спасён.
Почему – знает, как уже было сказано, только душа убегающего.
Но эхо и на самом деле смолкло.
То, что гналось за ним, так и осталось в укрытии леса и больше не преследовало его в освещении цивилизации.
Мальчик дрожал. В нём спорили стыд от того, что он трусливо бежал, с убеждением, что он поступил благоразумно.
Но было ещё и любопытство. Громадное любопытство – узнать, что же скрывалось под этим Нечто.
Он раскрыл свой карманный складной нож и уставился в черноту леса. Может быть, размышлял он, только и нужно было сделать, что повернуть штыки, чтобы из добычи превратиться в охотника?
Но он оставался на месте и дрожал, не решаясь переступить через демаркационную линию освещения, а его сердце так разбухло, что лёгким было тесно в грудной клетке.
Иди же туда! – приказал он себе. – Иди же туда и посмотри!
Но он оставался у фонарного столба как приклеенный пока дрожь не утихла И он уже знал, что это сам лес исторг его из себя.
КНИГА ЧЕТВЁРТАЯ
Я забыл рассказать об одной детали, которую я заметил во время моего путешествия с Рихардом и Лидией. В Риме во время посещения Пантеона я разглядывал мощные коринфские колонны этого здания, посвящённого всем богам/ И на одной из этих колонн, на высоте в пятнадцать метров, торчал футбольный мяч типа «танго», застрявший между завитками и акантусом. Никто не знал, что нужно было этому мячу на такой высоте.
ГЛАВА 19. ЧТО НИ БАК, ТО СМАК
в которой Хаген приезжает в Берлин и пытается найти Юдит
Наступил август. Бодро поскакал через чистилище. Я в аду. Нет, сказать это – значит ничего не сказать. Волны берлинского эфира лопаются от самовосхваляющих песен. Есть ли ещё в мире город, который сочинял бы столько песен о себе, любимом? Фронтовой театр. Оживление труппы на островке Запада. Ну, и как долго это ещё продлится? Стагнация вражественного мира подходит к концу. В распродаже Востока в это лето больше уже никто не мог сомневаться. Хотелось бы думать, что в этом есть скрытые возможности и перспектива! Как только пищеварительный тракт мира приходит в движение и начинается перистальтика кишечника, оптимисты тут же готовы поверить, что это новый шанс избежать повторения периодического кошмара. Но кишечник как был, так и остаётся изнутри коричневым, а то, что из него выходит наружу, скорее вонь, чем ветер, и уж тем более не свежий…
При виде миллионов фиолетовых пожирателей lasciate ogni speranza voi ch'entrate!
Берлин.
Здесь я долгое время жил с засевшей в башке эпилепсией свободы. Швырял камни, как дюжина молодых Давидов, вверх, на балкон кафе «Кранцлер», этого места встречи обывателей с Ку-дамм. Посреди неона и обдираловки были возведены баррикады, и машины полыхали огнём. Как же о таком не вспомнить в приступе ностальгии!
Позднее камни метко попадали в витрины павильонов, торгующих напитками. Спорт порождал неутолимую жажду.
Сегодня было бы куда уместнее отправиться в кафе «Кранцлер», раздолбать там мраморный столик и швыряться оттуда обломками в прохожих…
Кройцберг за это время приобрёл опрятный вид, гетто стало аттракционом для туристов, а самые умные из любителей независимости подались в деревню. Город полон дегенеративных экстремистов, а идеи, смысл которых ещё можно как-то догнать, – это всего лишь детские формулировки антикварных утопий. Вокруг шныряют одни безумцы, обозлённые, тупые, лишённые шарма и рафинированности. Всё, что они придумывают, имеет один источник: злость, отчаяние и сладострастие разрушения, – что значит столько же, сколько не значит. Город не очень-то отличается от остальной сыто-немецкой реальности. Разве что он обнажён и омерзителен.
Много чего носится в здешнем поганом воздухе. Я считываю знаки со стен. В лабиринте.
Я должен найти здесь Юдит. Достаточно трудная задача.
Берлин – это такая идиллия говна и одурачивания, что поэту здесь нечего искать, кроме Юдит.
Здесь всё можно отразить несколькими фотографиями. Остальное узнаешь из рекламы. А сплетни меня не интересуют.
Мне на всё это накакать. Искусство должно быть на месте преступления ещё до того, как туда сбегутся були и репортёры.
Из двух тысяч марок моей добычи осталась ещё добрал половина. Несмотря на это, я живу в надменной бедности.
Приюты для бездомных здесь переполнены иногда даже летом – поляками, пакистанцами, иракцами и так далее, представительными делегациями из всех углов глобуса.
Я подыскал себе дешёвый пансион, поскольку не хотел подолгу таскать мои бабки в трусах. Это причиняет неудобства при эротических сновидениях. Если бы я оставался ночами на улице, у моих бабок было бы мало шансов продолжительно наслаждаться моим обществом. С богатством всегда так.
Берлин никогда не был особенно дружелюбен по отношению ко мне.
Здесь я вынужденно подолгу сиживал в дерьме. Здесь я проигрывал всевозможным крупье нечеловеческие суммы. Здесь я чуть не подхватил лёгочное заболевание от слезоточивого газа. Город всегда любил показать мне, кто здесь главный.
Что касается Юдит, то примет, по которым я мог бы её найти, очень мало. Она ходит в гимназию. Но от этого нет никакого проку, потому что гимназии сейчас закрылись на каникулы.
Я без всякого плана прочёсывал разные районы города.
На одном грузовике, вывозящем мусор, красовалась надпись: «Что ни бак, то смак».
Ну, браво! Можно только поаплодировать!
Юдит упоминала как-то, что играет на виоле. Что ж, обзваниваю музыкальные школы и расспрашиваю, давая какие-то её приметы. Это требует только времени. Но многие вообще не расположены давать какие-либо справки. Кроме того, существуют ещё тысячи частных преподавателей музыки.
Было бы подло и бесстыдно надеяться на чудо, но бегаешь и ждёшь, потому что деваться некуда, приходится искать Юдит наугад.
Она говорила, что любит ходить в кино. Поэтому вечерами я толкусь то тут, то там, где показывают фильмы, которые ей могли бы понравиться.
Бывают жуткие минуты, когда я думаю о том, что её, может быть, вообще нет в Берлине, что она, например, как раз в это время ищет меня в Мюнхене.
Это было бы слишком трагично. Тогда мне пришлось бы жестоко сожалеть о том, что я приехал в Берлин.
На всякий случай я звоню одному из наших мюнхенских тружеников улицы и спрашиваю, какие новости.
Нет, о Юдит он ничего не слышал. Зато он рассказывает между прочим, что Том попался и арестован.
Я оставляю свой внимательный взгляд в каждом итальянском ресторане: она любит пиццу. Я растратил уже все взгляды. Моя слепота убивает меня.
Трижды в день – ламакун, по две пятьдесят за штуку. Это такая турецкая пицца с салатом. Вкусно, но не сытно. Я похудел.
Как я ненавижу Берлин! Но думать про это нужно тихонько, потому что город подслушивает мысли и зловеще посмеивается. Пристанище проклятых. Смоговое предупреждение второй ступени. Турецкий кебаб, реквием ми-диез.
На алкоголь я расходую совсем немного – и то лишь на самый дешёвый. Хаген, образцовый испытуемый. Которого надо досрочно отпустить за хорошее поведение.
Бродяги здесь заметно брутальнее, чем в нашем городе на Изаре. Они не ведают, что такое наплевательство, складчина здесь не в чести, за каждое пиво нацо бороться, даром тебе ничего не дадут. Нравы дикие, руки скоры на расправу, а порог торможения понижен до самого пола.
В Мюнхене наш брат смотрится чужеродным явлением на фоне изящных фасадов. А в Берлине низкое во многих местах стало образом жизни, дурным подобием фильмов Джима Джармуша.
Каких тут только нет развлечений!
Многие рок-концерты даются почти задаром, и повсюду шныряют типы, продавая из принесённых с собой коробок баночное пиво, причём по цене, ненамного выше той, что в магазине.
В Мюнхене такое было бы немыслимо, никто бы не пошёл на это: ни стиля, ни достоинства, ни выгоды.
Иногда я захожу в игровые пивные и играю с крупье блиц в шахматы, чтобы слегка приумножить мои денежные запасы: неизвестно, сколько времени ещё мне понадобится продержаться здесь.
Когда мне было девятнадцать, я почти каждый вечер проводил в таких пивных. Шахматный ресторанчик располагался в десяти минутах ходьбы от Курфюрстен-штрасе, и я мог играть по три часа подряд, ни разу не проигрывая. Дела шли.
Шлюхи давали или делали тебе всё что хочешь прямо на скамейке детской площадки. Это была упорядоченная жизнь.
Теперь я так сильно дисквалифицировался, что за сорок марок должен париться очень долго, да и те появляются редко…
А с моим воспалением лёгких всё обошлось хорошо. Два дня и две ночи я провалялся тогда в постели в чужом садовом домике – спал и потел, спал и потел, а потом появились люди, подняли крик и разбудили меня, но к этому времени я уже накопил достаточно сил, чтобы убежать. Спрятанные деньги дожидались меня под буком. и даже с автостопом мне повезло: меня сразу же подобрал один шофёр.
Ирода, кстати, арестовали. Им оказался безработный турок, при котором были обнаружены опасная бритва и молоток. Правда, он ни в чём не сознался, но случай был ясный, а улики убедительные. Странно. Что-то я никогда не замечал у Ирода турецкого акцента.
Если бы у меня была хотя бы фотография Юдит! Тогда её можно было бы кому-то показать…
Мне в голову пришла мысль пойти к одному из множества художников-портретистов, промышляющих у церкви памяти кайзера Вильгельма, и заказать ему портрет по описанию. К сожалению, почти все эти художники специализировались на карикатурах.
Несмотря на многократное описание, все те креатуры, которые возникали на планшетах, ни в малейшей степени не напоминали Юдит. Чем больше я её описывал, тем более размытыми становились её черты в моих собственных воспоминаниях. Я ушёл оттуда, не заплатив, и горько сожалел о том, что сам совершенно лишён способностей к рисованию. После этого я поместил несколько объявлений в дневные газеты и городские журналы. Безрезультатно.
Но решимость найти ее меня не покинула.
Вероятность случайно встретить Юдит на улице – по приблизительной прикидке – равнялась 1:1 во временном промежутке в семь лет.
На улице Семнадцатого июня промышляли нелегальной проституцией красивые польки, они трахались задёшево.
Я сдерживался, как какой-нибудь юноша, который при вспышке первой любви принимает экзальтированное решение впредь больше не онанировать. Но тоска по человеческому телесному теплу и давление гормонов – они оказались сильнее меня. Я был поколеблен.
Битва спермы была проиграна. После этого я впервые в жизни действительно почувствовал печаль, как всякий зверь после совокупления. Полька сделала это за тридцать марок, по-французски, по-настоящему первоклассно, уж постаралась, и ещё что-то рассказывала о голодающих родственниках за ржавым железным занавесом, которых она поддерживает материально. Я дал ей сверху ещё двадцать марок. На большее всё это никак не тянуло.
Облака на небе сложились в рожу чёрта, который нагло усмехался мне в лицо. Я крикнул туда, наверх:
– Надолго тебя не хватит!
И смотрел на эту рожу, пока ветер не растащил её в разные стороны. Я удовлетворённо кивнул.
Кто замахнётся на борьбу с чёртом, должен сам быть не меньше чем Богом, в противном случае чёрт умрёт со смеху. Поэтому люди легко склоняются к тому, чтобы ничего не называть чёртом, а сами предпочитают быть не больше чем человеком. Со временем это основательно отравляет жизнь.
Мелким шрифтом напечатано, что общественный договор не может быть расторгнут в одностороннем порядке. Сам-то я ещё с рождения принял твёрдое решение никогда ничего не подписывать.
Если бы я не был настолько предрасположен к сентиментальности, я стал бы философом, позволил бы беззаботно списывать на мой счёт все свежевозникшие трупы и без усилий разрушал бы слабые структуры этого мира. А так – приходится удовлетворяться скромным убежищем среди лжи.
Берлин в августе – это усталое кладбище. Возможно, интересных людей. Бывших. Они все умрут. Все, кого я вижу. И они это знают. Даже самые пунктуальные из точных. Дешёвое заявление.
Молодой поэт шествует через пустыню, вооружённый карандашом и листом бумаги. Он большими буквами пишет первую фразу. Потом вторую. Третью он записывает на обратной стороне листа. Остальные фразы не помещаются. Он царапает их всё более мелким шрифтом – на краю листа, углом, между уже написанными строчками. Скоро лист превращается в нечитаемую, чёрную кашу-размазню; буквы стоят вплотную друг к другу и одна поверх и поперёк другой. Этот поэт всё сделал неправильно. Пидор.
Я спрашиваю про Юдит у встречных. Так же, как Эдгар когда-то спрашивал про Лиану, приставая к прохожим.
Насекомые садятся на мои потные поры. Взволнованно, как будто совершили первую посадку на Луну. Причудливые создания из крыльев и плоти. Их жизнь не стоит даже укола. Я расплющиваю их ладонью. Их беда, что они не могут кричать.
И те, кого я спрашиваю, твёрдо молчат себе под нос.
Юдит где-то неподалёку, самое большее в нескольких километрах от меня.
Это представление настежь разрывает мне пасть и хохочет внутрь меня.
В замке Шарлоттенбург, в Водяной башне, на улице Кобленц, на площади Курта Шумахера, в Целендорфе, в Штеглитце, на площади Аденауэра, на Плётцен-зее. Во всех этих местах я сегодня побывал. Исходил их вдоль и поперёк. Правило игроков в рулетку гласит: перемещайся, не стой на месте.
Престарелый поэт написал пальцем фразу на песке пустыни, пристроил за ней следующую. Он исписал столько песка. Он пишет и пишет и не замечает, что ветер раздувает и разглаживает всё написанное. Это уже лучше. Мандоискатель.
В поздние тёплые ночи я нахожу при помощи инстинкта верблюда самые опущенные из низменных мест падения.
В заведении с названием «Торфяная турбаза» бутылка «Шулыхайса» ёмкостью в треть литра стоит всего одну марку восемьдесят. Слабый свет из убогого светильника, тёмное дерево, никудышный бар и музыкальный автомат со множеством немецких шлягеров. Все они звучат по очереди, один за другим. Рядом со мной у стойки сидит женщина, она уже готовенькая. За угловым столиком два старых хиппи поют «If You’re Going to San Francisco» и «Yellou Submarine». Одновременно. Какой-то старик уснул за своей водкой, и стакан соскользнул со стола. Детина в чёрных кожаных штанах и коричневой куртке с бахромой дрючит флиппер. Мигают два игровых автомата. Обслуживает молодая полька, очень милая и услужливая. Наверняка она здесь недавно. Внизу под баром висят листки с долгами постоянных клиентов.
Женщина, сидящая рядом со мной, поднимает голову. По ней видно, что она приняла отчаянное решение сегодня ещё не сдаваться. Не сегодня! Волосы у неё цвета соломы, а нос представляет собой селу тонких капилляров. Она закусила губу. И ни с того ни с сего заговорила со мной.
– Ты ведь нездешний, а?
– Да. Нездешний.
– Что же тогда зыришь на меня так?
– Я на тебя вообще не смотрю.
– Ты хоть знаешь, где ты находишься?
– Где?
– В «Торфяной турбазе»!
– Уж это я знал и без тебя.
Она громко хихикает и заказывает себе ещё одну бутылку пива.
– Да-да… это ты знаешь… А то, что это пивная убийц…
– В самом деле?
– Да. В этом году перед самым закрытием зашёл тут один и хотел купить пачку сигарет в автомате…
– Ну и что?
– А тут был другой парень, он как раз сидел у стойки, там, где ты сейчас. Он вьггащил свой пистолет и укокошил того бедолагу. Просто так. Понятно? Они даже не знали друг друга.
– Ты хочешь меня испугать?
Она смеётся.
– Думаешь, я тебе вру? Спроси у любого, кто хочешь подтвердит.
Все в пивной медленно закивали, мол, этой истории непременно нужно верить.
Женщине, которой на вид было лет тридцать пять, принесли её пиво. И тут она только и начала по-настоящему свой рассказ.
– До восемнадцати я была в монастыре, да? А потом ещё раз была в монастыре, до двадцати одного…
Она уронила голову на руку и стала тереться о неё лбом. Её маленькие глазки были словно красные рыбки в мутной жиже.
– И вот тогда-то и появился мой первый и последний мужчина. И я ему дала. А чистота – то – всё! Как не бывало.
Я слушал её с удовольствием. Она сильно косила. Левый глаз целил вверх, а правый наискосок вниз. Ткким же образом вели себя её груди под неопрятной блузкой. Мне нравятся искажённые формы. По крайней мере, они необычны.
– Тринадцать лет я была замужем, да? А потом он втюрился в одну морскую корову! Только потому, что она моложе… Прикинь, соседи позвонили мне в рождественский вечер, чтобы сообщить, что он трахается с другой! Ну, и разве я позволю кому – нибудь обманывать меня, да? В наше-то время! Заболеешь тут!