Текст книги "Сытый мир"
Автор книги: Хельмут Крауссер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
Ода…
ГЛАВА 2. ЛИЛЛИ. ПРОСТИТУТКА
в которой Хаген представляет нам свою семью, в которой говорится об убийце Ироде, появляется беглянка, а Лилли зарабатывает двадцать пять марок
Раны мои горят. Натёртые рубцы разъедает соль. Шагать – просто пытка. Непроветриваемый пот сжигает мне яйца, впивается в кожу. Каждый шаг причиняет боль. Мои трусы – на два размера меньше – натёрли меня до крови, разъели мне бёдра до мяса.
Я пытаюсь оттянуть тесную одежду, проветрить тело. Ничего не получается. Узкие джинсы привносят свою долю, не дают даже руку просунуть на помощь, отрезают меня от моей нижней половины, где царит субтропический климат – там парит, всё бродит, конденсируется, увлажняется.
И вот я, растопырив ноги, топаю вперёд, похожий на ковбоя, изнемогающего от нереализованной любви. Ну и позорный же вид! Как будто я жертва какой-то чудовищной мутации – приговорённый таскать раздувшуюся, вспученную мошонку, готовую в любую минуту лопнуть, разбрызгивая сперму по всему городу.
Некоторые альтернативно одетые женщины с самоуверенными причёсками, проходя мимо, бросают на меня взгляды, полные презрения. иозмущённые изобилием выставленной напоказ мужественности.
Знали бы они, как ошибаются на мой счёт!
Я мог бы хромать, подволакивать левую но– iy, показывая, что я болен, разодран, натёрт. Но я не хочу так низко падать. Уж лучше презрение, чем сострадание и жалость. Впредь – решено! – буду тщательнее подходить к выбору одежды. Достойными кражи будут считаться только простор– I иле, удобные штаны.
Синий трамвай скрежещет на повороте. Все пассажиры смотрят на меня. Мои ноги, разведённые почти в шпагат, занимают три четверти ширины тротуара – встречные прохожие жмутся к стенам домов. Это уж совсем смешно. Так дело не пойдёт.
Сворачиваю в парк, прячусь в ближайшие кусты, снимаю брюки, стягиваю трусы, выворачиваю их наизнанку и снова надеваю. На полчаса хватит.
Маленькая девочка хихикает и бросается прочь, но зацепляется за кусты своими длинными волосами. Рванулась, так и не набравшись смелости оглянуться.
Тонкая светлая прядка осталась реять на ветке орешника.
И как я не заметил девчонку! Надо рвать отсюда, такое может плохо кончиться – ещё схватят за эксгибиционизм. Или в моём случае это лишь нарушение норм общественного порядка? Так я и знал! Что я вижу на вершине Насыпной горы? Девчушка держится руками за голову и плачется своему папе, показывая пальцем вниз, в мою сторону. Папа грозит мне кулачищем, этакий очкастый бородач с цейссовской рекламы. К счастью, нас отделяет друг от друга метров двести. Но он орёт мне вслед: «Распутник! Поганая скотина!» Впредь надо быть поосторожнее.
Насыпную гору я люблю. Здесь я играл и запускал когда-то воздушных змеев, зимой катался на санках и водил свой Африканский корпус в решающую битву за Сталинград.
Мой отец как-то говорил, что сюда свезли обломки разбомблённых домов, засыпали их землёй, засеяли травой – и получился зелёный холм.
Я тогда со вздохом объяснил моему отцу, что это легенда, сказка, что на самом деле такого быть не может. Но мой школьный друг Марк подтвердил эту историю. Марку я тогда верил слепо. Позднее я прорыл в этой горе множество норок пластмассовой лопаткой, пытаясь найти что-нибудь волнующее, но не извлёк ничего, кроме червей. Достаточно волнующим был сам по себе тот факт, что из домов можно делать горы. А особенно это интересно, когда ты уже потерял веру в дома.
Во многих вопросах я ренегат. Ещё три месяца назад я верил в дома. Когда на улице зима, это многое извиняет.
Я проделываю ностальгический путь: мимо Шайд-плац по Дюссельдорфской улице с её коричневыми восьмиэтажными домами. Где-то там лежит погребённым моё детство, оно, наверное, уже сгнило до костей.
Я плетусь через огромный белый жилой комплекс школы сестёр – полквадратных километра. Ещё двадцать лет назад на этом месте был последний дикий лес Швабинга, с шиповником, яблонями и грушами, а в траве – железяки от старых машин.
Дикие кустарники – не продерёшься, свободные, неиспользуемые пространства. Там мы устраивали себе дома среди деревьев. Собирали стеклышки. Заглядывали в маслянистые лужи. Там шли игры в войну. Детский секс. Междоусобные битвы. Горящие автомобильные шины, дым от которых пульсирующими чёрными сгустками устремлялся к небу. Красные муравьи. Оплавленные в огне игрушечные солдатики. Пепел. Всё это пепел.
Дальше.
Эта кондитерская, на Боннской площади – она славилась лучшими в городе пирогами с маком. Однажды я съел их десять штук – в надежде забалдеть от опиума, который, по словами Марка, содержится в маке. С тех пор я не люблю пироги. Там я услышал мою самую первую любимую песню – «Seasons in the Sun». Мне было лет пять. Или уже семь? Я тогда рисовал гильотины. Целые ряды гильотин. Никогда не рисовал отрубленные головы, никогда не использовал красную краску, но гильотины рисовал всевозможного вида. Я был лучшим семилетним художником – гильотинистом всех времён. Мою учительницу это ввергало в полный ступор; она не знала, как ей относиться к такому исключительному таланту. Но мне не удалось победить ни на одном из школьных художественных конкурсов. Что было, конечно, подло; я и сейчас ещё нахожу свой гильотинный дизайн необычайно зрелым. Но уж по истории мне точно полагался высший балл; особенно что касалось голов французских революционеров – тут уж я знал всё досконально. Позднее мне надоели гильотины; тогда я начал разыгрывать Нюрнбергский процесс; вешал чучела нацистов на площадке для металлолома, а все мои картинки с гильотинами подарил одному однокласснику-еврею. Потом наступило время, когда ничего такого больше не хотелось видеть; всё, что было связано с Французской революцией, мне осточертело. Ужасная эпоха! Они там одну за другой вешали на фонарях молодых девушек из благородных семейств – а у меня не было подруги.
Когда я иду этой дорогой, я всегда изображаю собственного гида. Вот здесь Хаген покупал комиксы. Здесь он выкурил первую сигарету, там увидел первый лобок, а там второй… Глупости всё это. Забудем.
Мимо гимназии Оскара фон Миллера-массивное здание старинной постройки. Из мрачного центрального портала выбегает толпа младших школьников, они толкают меня, чуть не сбивают с ног. Некоторые из них отпускают в мой адрес наглые высказывания. Ещё и кривляются с негритянским приплясом.
Так и хочется изловить пару экземпляров и подготовить их как следует к грядущим жизненным испытаниям, но потом я вспоминаю, что мои собственные школьные времена были адом, по сравнению с которым все дальнейшие жизненные испытания могли показаться вполне терпимыми. Так что я разжал кулак и скрылся от полуденного зноя в тени каштанов. Оттянув майку, почувствовал терпкий дух своих испарений.
Меня беспокоили мои башмаки. В них можно было ходить только по прямой и строго вертикально, медленно перекатывая ступни с пятки на носок, чтобы подошвы не продолжали отрываться от верха. При каждом шаге раскрывалась кожаная пасть, прося каши. Воровать обувь не так-то просто. А на благотворительных раздачах бывает только дрянь. Можно было бы неплохо поживиться в раздевалках спортзала-но там легко попасться. Обворованные спортсмены – народ горячий, они тебе спуску не дадут…
Сунувшись в задний карман, я вспомнил, что богат. Очень хорошо. Тут же сделал крюк и купил на распродаже кроссовки. Не особенно люблю кроссовки, но быстрая ходьба важнее.
Вязкий, горячий воздух облепляет меня. Стискивает. Чувствуешь себя как боксёр в пятнадцатом раунде. Провисаешь и задыхаешься, бьёшь в пустоту и отшатываешься к канату.
Мне уже недалеко. Ещё три улицы – две маленькие и Леопольд-штрасе. А оттуда уже будет видна площадь Мюнхенской Свободы. Ничего себе название для площади! Вечный предмет для шуток.
Чёрный юмор. Мальчик, если ты ищешь свободу, она чётко обозначена на карте города.
Моя семья обретается тут целыми днями.
Каждого из них можно спросить о чём угодно. Они всё равно будут клянчить пива. Такова уж их восточная манера – говорить иносказательно. Повидавшие виды, совершенно опустившиеся люди.
Я машу через улицу с четырёхполосным движением и жду, когда появится просвет в потоке машин. Фред машет мне в ответ.
Глаза у него острые. Он небрежно облокотился на парапет входа в подземку – вместе с остальными нашими братьями-сёстрами, неподалёку от парковых шахматных столиков.
Я всегда рад их видеть – мою семью. Картина сказочная! Вот уж паноптикум – вся зоология сверху донизу, калейдоскоп наиредчайших генов.
Самый заметный – Фред, бывший матрос – богатырь из Гамбурга, руки сплошь в татуировке. У него ещё осталось немного волос на задней половинке черепа, остальная голова лысая и какая-то угловатая. На всех видимых участках кожа натянута, как на барабане. Высокий лоб, массивный нос. Высасывает в день полтора литра шнапса. Вспыльчивый мужик с чувством собственного достоинства, он уже не по одному разу поколотил всех своих братьев и многих сестёр. Только я избежал этой участи. Ко мне он испытывает необъяснимое уважение. Он уверен, что я не в своем уме и, если меня побить, это принесёт несчастье.
А я вовсе не безумен, но в вышеописанных обстоятельствах воздерживаюсь от доказательств. Фред хороший мужик, он защищает членов своей семьи, если кто-нибудь к ним цепляется. Такой человек всегда нужен.
Светофор переключается. Я успеваю дойти до разделительной полосы. Вокруг Свободы всегда большое движение. Некоторые машины так и норовят меня переехать – как Ральфа, с которым это случилось три недели назад и который теперь валяется в больнице.
Солнце блестит в «чёрном великане», высотном здании универмага «Херти», фасад которого составлен из затемнённых стеклянных пластин. Вроде бы его собираются скоро снести. Будет жаль. Это здание меня всегда привлекало, особенно свет, расплавленный в темном стекле – как будто в кофе или в океане на закате.
Улицу я одолел, и мой взгляд переходит с Фреда на Меховую Анну – женщину шестидесяти пяти лет, которой с виду можно дать никак не меньше восьмидесяти. В знак приветствия она помахивает своей котомкой.
Не женщина, а сплошные морщины.
Говорят, она уже лет двадцать в любую погоду, в любое время дня и при любом настроении носит меховую шубу, что-то вроде дешёвой чёрной овчины, но совершенно облезлую и рваную – мне случалось видеть таких шелудивых кошек, облезших до голой кожи.
Сагу Анны можно выслушать только по телефону. Живьём её долго не выдержать, разве что в качестве декорации к гибельному настроению. После третьего пива по её дырявым чулкам течёт жёлтая жижа, она воняет, и все держатся от неё подальше.
К счастью, она неговорлива, в общении довольствуется хихиканьем.
Если приходится попрошайничать, она принципиально пристаёт только к благополучного вида мужчинам среднего возраста. Это её причуда. «Милостивый государь, не найдётся ли у вас для меня одной марки?» Весь её запас слов ограничивается этой фразой. Она произносит её пронзительно и протяжно. Потом просто хрюкает.
Для меня остаётся загадкой, как она переживает зиму с постоянно мокрыми ногами.
Шоколадно-коричневый, но с усиками, рядом с ней стоит Метис. Баварский акцент делает этого чернокожего гротескной фигурой, какие часто встречаются в развлекательных фильмах. Все называют его коротко – Метис. Своё прежнее имя он, пожалуй, уже и сам забыл. Он гордится тем, что он метис.
– Я горжусь тем, что я метис!
Ему это кажется настолько важным, что он повторяет эту фразу по пятьдесят раз на дню. Любому его высказыванию – даже по самому банальному случаю – предпосылается это заявление.
Жирная Лилли – самая объёмистая: есть на чём задержать взгляд.
Жертва желёз радости, она сидит на парапете и массирует свои ноги. Месит их как тесто в квашне. На голове у неё растёт слипшаяся солома. Мускулы рук бывшей официантки из пивной «Хофброй» давно выродились в свисающие груды жира. Рот в размазанной помаде присосался к горлышку винной бутылки – красное на красном, вино течёт по её бледной коже с подбородка на шею. Она одета в белое и почти чистое – если не считать винных пятен – платье. Деталь примечательная и заслуживает быть упомянутой.
И напоследок – Эдгар и Лиана.
Эдгар, с вечной кривой ухмылкой, с проседью в д линных, до плеч, волосах. Ещё ни одной минуты я не видел его трезвым. Эдгар, чьё измождённое тело представляет собой чудо динамического равновесия в постоянном движении. Эдгар – это картина! Смешное пошатывание и коловращение, взмахи рук и балансирование. В нём нет ничего нескладного – скорее бессуставное, гуттаперчевое, марионеточное, подвешенное на нитках.
Когда он с кем-то говорит, он вцепляется в плечо собеседника и влажно шепчет ему в ухо со своим своеобразным акцентом. Гордый человек. Преклоняется он только перед Лианой, на которую молиться готов. Уже много месяцев он пресмыкается перед ней, но безрезультатно – он ей безразличен. К заходу солнца он регулярно набирается мужества и целует ей коленку, после чего она его машинально стряхивает. Тогда его глаза наполняются скорбью, и он оборачивает свой тоскующий взгляд к нам, как бы спрашивая, почему так, и его смещённые одна по отношению к другой губы дрожат.
Лиану можно назвать хорошенькой, если исходить из критериев эстетики китча. Она насчитывает уже тридцать вёсен, столько же поклонников и выгляд ит не намного старше своих лет. Из-за то и дело повторяющихся изнасилований она носит исключительно брюки-у неё хорошие ноги, особенно в слабом свете ночных фонарей, когда шрамы и царапины не видны, а силуэт пускает в глаза эротическую пыль. Фигура у неё пока в норме. Её узкое лицо, в котором нос и рот образуют лишь незначительные выступы, мечтательно светится во мраке грубых шуток.
Я никогда не видел, чтоб она смеялась, и никогда её карие глаза не вспыхивали огнём.
Однажды в состоянии потерянности под действием винных паров она меня к себе подпустила. Никакого удовольствия я не получил. Я вынул свой инструмент и вместо продолжения начатого просто гладил её короткие волосы, утоляя мою поэтическую душу, а выпил лишь спустя несколько часов после этого.
С тех пор она не обращает на меня внимания. В основном она сидит с отсутствующим видом на стуле, держа сигарету у лба, как стетоскоп, и в замедленной съемке можно было бы заметить, что она постоянно раскачивается верхней частью корпуса.
Это моя семья.
Вообще-то она ещё больше.
Но фактически я уже давно не встречал многих из них – возможно, они уже кормят где-то червей, кто знает… В июне сразу видно, кто из старичков не пережил зиму, а кто не попадался тебе по чистой случайности. Круг наших людей достаточно постоянный. Пьют дешёвое красное вино-два литра за четыре марки. Это испытание не для слабых.
Сегодня я мог бы выставить всем пиво, но нужно вести себя осмотрительно. Народ у нас милый. Только в денежных вопросах они очень придирчивы и аккуратны. А в конце дня красное вино – самый подходящий напиток, в это расползающееся от нестерпимой жары время между огнём и дымом. А не то в воздух вырвалось бы слишком много углекислоты.
Откуда-то залетел к нам прохладный ветерок, попробовал разные направления и остановился, не зная, в какую сторону отправиться.
Я беру бутылку. Теплое вино оставляет во рту мыльный привкус.
– Плати одну марку, раз участвуешь!
Фред протягивает руку. Пальцы у него разбухшие, как будто он три часа просидел в ванне. Чудовищные, коричневые от загара личинки в коконах из мелких струпьев. С удовольствием вкладываю в его руку монету, она дивно смотрится в таком обрамлении.
Фред говорит, что нам надо ещё успеть кое-что сделать до наступления темноты. Меня, правда, сегодня деньги не волнуют – я, в конце концов, богат! Но в это лучше никого не посвящать. И я послушно сажусь в очередь. Нельзя оставаться в стороне от общего дела – это произведет плохое впечатление. У нас тут плановое хозяйство.
Ритуал попрошайничества у прохожих. Идёт мимо тип, смахивающий на жертву, первый из наших подходит к нему, клянчит мелочь и после этого садится в хвост очереди. Таким образом никто из нас особенно не мозолит глаза, а дело не вырождается в конвейерное производство.
Моя квота невысока. Вот Фред у нас настоящий добытчик.
Люди перед ним начинают трепетать от страха. Лиана тоже приносит хорошие деньги. Эдгар насилу раскрывает пасть и за день не набирает и двух марок. Мы вынуждены были организовать наше попрошайничество таким образом из-за этих поганых панков, из-за этих живучих реликтов конца семидесятых, которым тут давно уже нечего делать, но они никак не хотят исчезать. Они торчат у самого метро и перехватывают наших клиентов, тогда как мы не смеем туда сунуться из-за охраны, из-за чёрных шерифов, которые нас гоняют. И получается, что панки снимают сливки. Фред, бывает, выйдет из себя, разгонит их, но они снова слетаются как мухи.
Мало того, они ещё и ругаются на нас. Вчера один встал передо мной и заорал:
– Я – революция! Я – провокация! А ты – НИЧТО!
Вот из-за таких, наверное. Будда и пришёл к выводу, что НИЧТО предпочтительнее всего остального.
Теперь наступает моя очередь.
Встаю, смиренно опустив голову, и тихим голосом, но артикулированно прошу одну марку. Для меня это скорее времяпрепровождение, чем попрошайничество. Студенты подают чаще всего. Получаю тридцать семь пфеннигов и снова сажусь. Теперь выходит Анна, ей ничего не дают, и потом Лиана… У этой полная рука. Недосягаемая вершина, наш передовик производства. С её взором – где-то между ранним и поздним романтизмом – она берёт в оборот молодых мужчин. Этим тоскующим глазам цены нет – почти как и брутальной роже Фреда.
Сегодня эта игра не доставляет мне удовольствия.
Лилли наклоняется и достаёт из-за цветочного ящика с фиалками газету.
Газета сегодняшняя.
Наш распорядок дня спонтанно сбивается. Снова всё закручивается вокруг темы, которая стала в последние дни и недели главной. Мне это неинтересно. А другие просто сатанеют от этой темы. Даже Лиана в знак душевного участия слегка приоткрывает рот. Анна повернулась ухом к крашеной пасти Лилли, которая зачитывает новости вслух. Но нового там ничего нет! Всего лишь пережёванные факты! Пустая перестановка фраз. Пересказ того, что уже и так хорошо известно. Смена перспективы в езде по кругу.
Речь всё ещё идёт о том детоубийце, который поверг в ужас и смятение весь Мюнхен.
Тот, который… он склоняется над детской коляской, маскируясь ласковым сюсюканьем, всеми этими «ути-путй‘, убью-убью», и – чик-чик – перерезает горло грудничку… Медленно отходит прочь, без малейших признаков тревоги. Матери, которые сидят тут же, в парке или на скамейке бульвара, вяжут или читают, или как там ещё они коротают время, замечают злодеяние лишь тогда, когда кровь просочится сквозь коляску и закапает на землю. Вот это да! И такое – в Мюнхене! Где – нибудь в Нью-Йорке это было бы не так заметно, но здесь…
Газеты просто стелются перед убийцей, подстёгивают его славой к новым подвигам в надежде как-нибудь пережить летнее бессобытийное безвременье. На самом же деле пятеро младенцев за два месяца – это даже разговора не стоит.
А известно о серийном убийце всего ничего. Якобы – но в этом пункте показания редких свидетелей противоречат друг другу – у него неухоженный облик. Полиция со свойственной ей черепашьей скоростью истерически ползёт по квадратам городского плана. Из-за бродяжнического вида убийцы под подозрение попадаем мы все.
Многих из нас уже не раз ставили к стене и обыскивали – нет ли бритвы, орудия убийства.
Поначалу мне этот парень был чуть ли не симпатичен. Само собой разумеется, я ничего не имею против детей, коль уж они родились. Но убийства происходят, публицистически выжариваются – и от скуки уже и я смотрю на диаграммы и отдаю свой голос за кровавую бойню месяца.
На первой странице сегодня поместили, за отсутствием более значительных событий, снимки маленьких жертв – порылись в семейных альбомах. Ах, какие прелестные малыши! Такие трогательные! Такие пухленькие! Такие восхитительные! Фред, Метис и женщины сгрудились вокруг газеты, разглядывают картинки и не могут прийти в себя от расстройства чувств.
Меня всё это оставляет равнодушным. Мне нет до этого дела. Иди Амин таких даже поедал и утверждал, что на вкус они скорее солоноватые. Вольфи однажды сказал, что когда-нибудь мы все, как Иди Амин, начнем пожирать своих детей, потому что ничего другого не будет. Хорошенькое дело, если человечество наклепает себе запас еды! Интересно будет посмотреть на это…
Знаю, о чём сейчас пойдёт разговор. Газета попала в точку. Как распуганные куры, их эмоции раскудахтались на всю округу. Лилли требует смертной казни. И самой жестокой! Она получает всеобщую поддержку. Я разворачиваюсь и отхожу в сторонку.
Фред извлекает из кармана штанов пожелтевшее фото – его сын в нежном возрасте.
– Сколько ему теперь? – спрашиваю я.
– Дай прикинуть… Двадцать! С тех пор я его не видел. – Он снова сунул фото в карман.
Теперь они предаются кровожадным пыточным фантазиям, соревнуясь в изобретательности.
Повесить его! Я бы его разорвал на куски, попадись он мне! Сжечь его на костре – и показать это в прямом эфире по кабельному телевидению! Посадить на кол! Четвертовать! Восьмертовать! Распять! Передать в руки матерям погубленных деток! Я горжусь тем, что я метис, надо содрать с него кожу живьём!
И так далее. Хватит. Как будто человек – опасный вид зверя. Глупости всё это! Всего лишь возмущение общественного спокойствия. Только жертвам уже поистине всё равно.
Однако в этом бульварном листке чёрным по красному напечатано: «Самый ненавистный в мире человек». На него даже навесили кличку – Ирод. Журналюги, видать, полистали Библию.
Сто тысяч немецких марок вознаграждения.
Фред бьёт себя в грудь и клянётся отомстить. Даже Лиана роняет своё непоколебимое чувство собственного достоинства и сжимает кулачок. Только Эдгар равнодушно слоняется по камням мостовой и ковыряет в носу. Добыча у него знатная: зелёные козюльки, засохшая кровь, комочки нюхательного табака. Он по-чаплински стряхивает с пальцев добытое и чуть не падает при этом, что с ним происходит довольно часто.
Душный смог собирается в тучи.
Вот она, моя семья. Вот человечество, тысячное его продолжение.
Большинство из них по-настоящему глупы, но мне это безразлично. Можно казаться и страшно умным – тем не менее это всего лишь действенная иллюзорная отрава. Насчёт смертной казни – это они всерьёз, хоть мозги у них размягчаются вовсе не из-за маленьких деток.
Невероятно, но почти все они, эти неимущие, на выборах голосуют за правых. Вернее, голосовали бы, если бы расстарались и раздобыли себе карточки для голосования. Многие получают свои политические убеждения по наследству от дедушек – как мебель или посуду. Фред – фан Гитлера, он хотел бы поднять его из могилы, чтобы тот очистил улицы от дерьма. Он построил бы три тысячи новых автобанов! Хм.
Если быть честным, я всегда считал строительство автобанов преступлением со стороны Гитлера, которое ужасает меня больше всего, потому что затрагивает меня лично. Всякий раз, когда лес натыкается на многополосный асфальт, я проклинаю Гитлера. Во всём прочем он для меня – принадлежность тех чёрно-белых времён. Ребёнком я не мог себе представить, чтобы всё это происходило в цвете.
Раньше я любил подолгу бывать в лесу. Теперь я предпочитаю город: здесь меньше автобанов.
Теперь Фред принимается за меня, он ругается:
– Ты скотина! Ты марксист!
Вот уж марксист-то я меньше всего. Но я не хочу втягивать Фреда в спор по этому поводу. Судя по его виду, он на какой-то момент забыл, что я не в своем уме. До такой забывчивости дело доводить нельзя.
Эдгар – тот никого не боится. В том числе и Фреда. И что проку? Взгляните в лицо Эдгара!
Мужество – это для меня непозволительная роскошь. Дорого обходится и только губит меня. Есть другие пути.
– Брось ты, – говорю я, – всё это не имеет никакого значения! – И протягиваю Фреду руку. Я говорю то, что думаю. Ведь действительно ничто не имеет особенного значения.
Когда-то давно я считал глупость злом. Но это верно лишь отчасти. Глупость меньшее зло, чем полуглупость, а полуглупость супротив четверть – глупости – просто ангельская добродетель. Этот аспект я оставляю без внимания. Во всём прочем я ничуть не считаю несправедливым то, что тупые составляют такое громадное большинство. Это вполне целесообразно, честно и справедливо с точки зрения продолжительного и напряжённого матча. Да, я как был игроком, так и остался им. Просто я больше не довольствуюсь белыми и чёрными кубиками.
Фред соглашается: по рукам!
Ирод изменил вид этой площади.
Детских колясок стало меньше, а оставшиеся кажутся бронированными. Может, это только моё воображение, но у матерей, по-моему, помрачнели физиономии. Может, они даже вооружены и рядом с каждым грудничком лежит наготове топор.
Я как-то пробовал вообразить себя на месте беременной женщины. Я представлял себе: вот внутри меня что-то растёт, шевелится, и я должен это защитить. Мороз по коже. Материнский инстинкт содержит в себе что-то убийственное.
Больше никто не спускает глаз со своих малышей. Интересно посмотреть, как этот серийный убийца Ирод справится в новой ситуации.
Пятое убийство было совершено тут неподалёку, за углом. Все бегали смотреть. Я не бегал. Мне всё это казалось лишь скучным подражанием.
В небе что-то готовится. Объёмистые чёрные тучи с грохотом сталкиваются. Пока ещё жарко и душно. Но надежда на грозу, на большую мойку крепнет.
Фред и Метис решили взять город под наблюдение. Напополам. За это они выпили. Сто тысяч немецких марок! Это кое-что!
Ой, кто это идёт?
Наконец-то Том – як нему хорошо отношусь. Он энергично топает в нашу сторону-парень лет двадцати, приземистый, но подвижный, как зараза. Наивный, но не глупый. В правом глазу у него нервный тик, и можно подумать, что он то и дело подмигивает. Незнакомых это раздражает. Его стрижка под пажа совершенно не сочетается с остроносыми башмаками, обитыми металлом.
Том – нечто особенное в составе моей семьи. Можно даже назвать его кем-то вроде друга. После того как я рассказал ему, что был в Америке, он относится ко мне с восхищением, считая меня опытным, светским человеком. Цель его жизни – попасть на Гавайи. Он самый ловкий вор из всех, кого я знаю. Дружба с таким человеком всегда может пригод иться. Если Том заход ит в супермаркет, то не выходит оттуда без дюжины пачек сигарет, рассованных по карманам куртки.
Его сага знакома любому до боли.
Настоящий трудный ребёнок, взятый из современной социальной сказки. Родители умерли, тюрьма д ля малолетних и всё такое. Но у меня никогда не было чувства, что он так уж несчастлив. У него есть своя мечта – Гавайи и длинноногие женщины, а благодаря его необычайному таланту материальные заботы ему относительно чужды.
– Привет! – говорит он. – Только что был в порнокино – прокрался туда через запасный выход. Ну, скажу я вам, на добрых полкило полегчал, хотите верьте – хотите нет!
Мне хочется подурачить его, и я спрашиваю, о чём был фильм.
Он отвечает вполне серьёзно:
– Ну, там были две школьницы, одна боялась получить плохую отметку по математике и отправилась домой к учителю, и тогда…
Я отмахиваюсь. Всерьёз это слушать невозможно, а шутки что-то не приходят в голову.
– Хочешь сигарету? – спрашивает он.
– Всегда.
– Вот. А мне за это дай какой-нибудь клинышек! Скоро начнётся гроза. Это как бомбёжка. У машин срабатывает сигнализация. Можно спокойно взламывать под шумок. Пошли, Хаген, быстренько откроем какую-нибудь и посвистим куда глаза глядят!
– Не надо. Не хочу связываться с машинами.
– Что ты как старик!
Это правда. Я старик. Это случилось, когда мне было лет двенадцать и я начал потаскивать книги из школьной библиотеки. И случайно узнал, что в Лондоне, во времена Оливера Твиста, беспощадно вздёргивали на виселице даже двенадцатилетних воришек. Тот факт, что я был бы приговорён к смерти, родись я на двести лет раньше, глубоко потряс меня. И в моей душе водворилась преждевременная старость. Каждый день я проживал будто последний, а однажды в школьной тетрадке по математике вместо домашнего задания написал: «Что пользы вычислять площадь круга, если он в любую минуту может замкнуться?»
Учитель поставил мне низший балл, но я думаю, ему стало не по себе от этого моего домашнего задания.
Лилли постучала пальчиками по плечу Тома:
– Слушай, а ты ведь тоже считаешь, что Ирода надо повесить?
– Мы тут спорим о способе смертной казни, – объяснил я.
Том наморщил лоб, облизнул губы.
– Смертная казнь, – сказал он, – это дело хорошее. По-настоящему трагичное. Можно было бы снять об этом неплохой фильм. Помните, как тому маленькому немецкому гашишному дилеру грозила смертная казнь в Малайзии? Вся Германия тряслась в ужасе и молилась за него. Романтично! Или вам так не кажется?
Что он такое несёт? Я думаю, его следовало бы выпороть, не повредит…
– Он прав! – верещит Лилли. – Смертная казнь возвращает жизни её прелесть!
С меня довольно. Я неторопливо удаляюсь – мимо эксклюзивного кафе, с обслугой которого я нахожусь в состоянии войны.
Время от времени я вижу кого-нибудь из своих старых знакомых по прежним временам среди тех, кто там рассиживает, полизывая разноцветные шарики мороженого, и меня ностальгически тянет зайти, перекинуться словом, но обслуга гонит меня прочь. Моё присутствие здесь нежелательно, утверждают эти твари. По правде говоря, ни один из знакомых по моей прежней жизни не оторвался от своего мороженого и не встал, чтобы поболтать со мной где-нибудь в другом месте.
На грубых деревянных скамьях возле ящика с песком сидят блицшахматисты, они готовы за две марки сыграть партию с любым желающим. Один из этих крупье особо притягателен для меня – ископаемое седовласое существо, состоящее из одних костей и пергамента. Руки у него так трясутся, что противники дают ему минуту форы. Но он всё равно в основательном цейтноте. Того и гляди помрёт, не закончив партию. Этакий ужас. Наверняка большой мастер был в молодости.
Том подходит ко мне сзади. Он моя тень. Мой Санчо Панса. Мой фактотум.
– Как я истосковался по музыке, – говорю я, – по настоящей, великой музыке. Все мелодии у меня в башке уже расползлись в кашу, потеряли всякие очертания. Очень нужно хоть немного хорошей музыки. Ну, там, третий акт «Тристана», под управлением Кляйбера. Или «Электра» Бёма – Ризанека. «Борис Годунов» Мусоргского. Ну, хоть что-нибудь! Можешь мне это устроить?
– Каким же образом?
– Ну, не знаю. Организуй похищение оркестра!
– Сходи лучше в магазин пластинок!
– Бэ-э! Это не настоящая музыка.
– Тогда иди в оперу…
– Хм… В Мюнхене сейчас машут палочкой разве что какие-нибудь неудавшиеся капельмейстеры.