Текст книги "Кони пьют из Керулена"
Автор книги: Григорий Кобяков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)
– Да, я видел сеятелей. Они долго ходят по пашне, щупают землю, разминают ее в ладонях. Лица у них в такие минуты просветленные и какие-то благоговейные. Люди религиозные, прежде чем бросить горсть зерна, осеняют себя широким крестом. Неверующие обходятся без креста, но все равно перед самым началом не преминут сказать: «Ну, с богом!». И это «с богом» звучит как заклинание, как просьба, обращенная к земле-кормилице и к солнцу-благодетелю, сделать год хлебородным.
– Верно, все верно, – пересохшим голосом подтвердил Максим, когда я сказал ему о сеятелях. Оживившись, заговорил о том, что на Минусе сейчас колхозники сеют поздние культуры, что год, судя по письмам с родины, обещает быть урожайным.
После некоторого молчания Максим снова заговорил о садах. Я понял: к садам у него особая любовь. Закончил он тем, что и здесь, в Монголии, тоже могли бы сады цвести, особенно по долинам Керулена и Халхин-Гола.
– Почему же не цветут?
– По самой простой причине: скотоводы не умеют заниматься садоводством, да и времени у них нет на это, А почвы удивительно как хороши.
– К почвам нужен еще и климат, – осторожно возразил я.
– Климат здесь не райский, конечно, но приноровиться к нему можно. Впрочем, не такой он и плохой. Весны, правда, сухие и буранные. У нас по весне звенит все капелью и ручьями, здесь тоже звенит, только по-иному. – Подумал чуть, добавил – Насчет садов, может, преувеличиваю, а вот хлебные злаки и овощи и даже бахчевые культуры отменные урожаи давать будут. В этом – уверен.
Я спросил:
– Говорят, после демобилизации ты собираешься остаться здесь, в Монголии?
– Говорят – зря не скажут, – усмехнулся он, – а откуда такие вести?
– Земля слухом полнится, – неопределенно ответил я.
– Me скрою: есть такая думка. Осуждаешь?
– Нет.
– Когда последний раз с поручением комбата ходил в город, на всякий случай завернул в наше консульство. Там сказали, что в созданных госхозах и сельскохозяйственных объединениях араты собираются заняться земледелием, да не знают, с чего и как начинать. Земледелие для Монголии – новая, непривычная отрасль хозяйства. Просят у нашего правительства специалистов: агрономов, механизаторов. И технику, конечно. Ну, а какой специалист может быть лучше, чем тот, который уже знает местные условия. Агроному, скажу я тебе, есть где развернуться здесь.
Не последним доводом в его решении остаться в Монголии после демобилизации, подумал я, является, видимо, и дружба с Катюшей. Но об этом промолчал. Сказал о другом:
– Демобилизоваться-то не штука да будет ли демобилизация? Тут бабушка надвое сказала…
Максим ничего не сказал, только зябко поежился. И вдруг заговорил о родителях, о себе, о своей жизни. Многое из того, о чем рассказывал Максим, я уже знал, но слушал со вниманием, не перебивая. Каждому человеку, даже самому скрытному, в какие-то минуты жизни хочется выговориться до конца, излить свою душу.
Родился Максим в двадцатом. Отец его, Сергей Соколенок, комиссар эскадрона из партизанского отряда Петра Щетинкина, незадолго до рождения сына, осенью девятнадцатого года, ушел с отрядом освобождать от колчаковцев Урянхайский край. А оттуда летом двадцать первого в составе экспедиционного корпуса Красной Армии двинулся в Монголию воевать с бандами японского подкидыша барона Унгерна и вышвырнутыми из Сибири осколками разбитых колчаковских полков и дивизий. Об этом Сергей сообщил короткой запиской: «Вернусь домой после того, как напою боевого коня в Керулене».
Нс вернулся комиссар Сергей Соколенок. Он сложил свою голову на монгольской земле за счастье и свободу аратов-кочевников. Как это произошло, Анфиса Михайловна и ее трехлетний Максимка, комиссарский сын, как называли мальчонку в сибирской деревне, узнали лишь два года спустя, когда в Минусинск приехал из Монголии боевой друг Сергея и его ординарец Иван Лядов.
Не на Керулен, не на Селенгу или Толу забросила военная судьба Сергея Соколенка. Сначала он попал в алтайский пограничный городок Кош-Агач, а оттуда о отрядом Карла Байкалова пошел и Кобдокский край на помощь монгольскому революционному отряду Хас-Батора. Отряды объединились. Теперь их действия против банд белого генерала Бакича, енисейского есаула Казанцева и полковника Кайгородова стали более успешными.
В объединенном русско-монгольском отряде насчитывалось немногим более трехсот сабель – горстка по сравнению с белогвардейской саранчой из колчаковских недобитков. Но отчаянные и лихие конники гонялись за белыми бандами и били их и в открытой степи, и в узких речных долинах, и на горных перевалах. Командиры отряда Байкалов и Хас-Батор, комиссар-забайкалец Михаил Широких-Полянский (он воевал в отряде под именем Церенова) да, пожалуй, и все бойцы понимали: пока банды разобщены, словно пальцы растопыренной руки, их нетрудно бить. И очень важно было не дать, чтоб рука сомкнулась в тугой и крепкий кулак.
Однако настал день и час, когда и людям, и коням отряда потребовался незамедлительный отдых. И те, и другие невыносимо устали от длительных переходов и жестоких схваток.
Передышку сделали, заняв в районе озера Толбо-Нур монастырь Сарагул-гуна. И тут случилось то, чего опасались. То ли разведка проморгала, то ли под покровом ночи сумел улизнуть от сторожевой службы какой-то монастырский служитель и добраться до белых, то ли вражеский лазутчик был подослан в монастырь – словом, монастырь оказался ловушкой для отряда. Горы, охватывающие железным кольцом Сарагул-гуну, заняли генеральские банды, в которых оказалось почти четыре тысячи штыков и сабель. И это – против уставшего, потрепанного в боях отряда в триста бойцов. Одиннадцать к одному!
Генерал Бакич, предвкушая легкую победу, шлет в Сарагул-гуну парламентеров с письмом-ультиматумом: «Вы окружены превосходящими силами корпуса генерала Бакича, дальнейшее сопротивление бесполезно…»
Генерал предлагает отряду немедленно сдаться па милость победителя.
– На милость победителя? – быстрый Байкалов, затянутый в ремни, крупными шагами меряет монастырскую келью, ставшую штабом, и спрашивает созванных на совещание командиров и комиссаров эскадронов:
– Будем ли ставить вопрос: «Сдаться или не не сдаться?» Ядовито усмехнулся Широких-Полянский, комиссар объединенного отряда:
– Конечно, будем! Но… только смотря в отношении кого?
Хас-Батор поднимает тяжелые припухшие веки, трогает смоляной ус и решительно говорит:
– Драться надо!
– Сергей, садись, пиши, – говорит Широких-Полянский и начинает диктовать ответ на генеральский ультиматум.
«Генералу Бакичу. Вы сами в окружении, только в более крупном масштабе… Предлагаем вам сдаться!..»
Закончив диктовку, Широких-Полянский перечитывает ответ-послание и передает на подпись Байкалову.
Байкалов не спешит подписывать, спрашивает:
– Все ли бойцы знают о положении, в котором мы находимся? – смотрит на часы. – Прошу пойти в подразделения и разъяснить. Мы предоставляем каждому полную свободу выбора: или оставайся в отряде, или, если не надеешься на себя, колеблешься, не способен пожертвовать жизнью во имя революции, – можешь сдаться врагу. Препятствий чинить не будем…
Байкалов поглядел на Хас-Батора. Тот, выражая согласие, кивнул. Поддержал и комиссар.
– Через час прошу доложить, – и Байкалов щелкнул крышкой старинных часов «Павел Бурэ».
Ни среди красноармейцев, ни среди монгольских цириков[3]3
Цирик – солдат
[Закрыть] не оказалось ни одного, кто бы заколебался в выборе, кто бы захотел воспользоваться генеральским обещанием «обеспечить неприкосновенность личности и личного имущества».
Байкалов размашисто подписал подготовленный ответ. Упруго подошел к столу Хас-Батор, поставил подпись и, усмехнувшись, сказал:
– Однако письмо наше взъярит генерала. Надо подготовиться к встрече.
Четыре оборонительных сектора успел создать сводный отряд, готовясь к отражению врата… Все они были вынесены за стены монастыря. Соответственно к отряд был разбит из четыре группы с небольшим резервом у Байкалова в самом монастыре.
Рассветным сентябрьским утром по монастырю ударили пушки и пулеметы. Белое войско двинулось на штурм… До вечера не утихал бой. Все новые и новые батальоны бросал взбешенный генерал в атаки, но на подступах к монастырю они выкашивались плотным пулеметным и винтовочным огнем. Защитники малой крепости сражались не на жизнь, а на смерть, отбивая одну атаку за другой.
В предзакатный час отряд оказался в критическом положении. На западный сектор, который обороняли восемьдесят монгольских цириков, генерал двинул полторы тысячи белогвардейцев. Они смяли защитников и ворвались в монастырский двор. Генерал готов был торжествовать победу.
Но, мгновенно оценив обстановку, Байкалов приказал обороняющим северный, восточный и южный секторы – на них нажим ослаб – повернуть фронт внутрь монастыря, И тут оказалось, что совсем было потерянный двор стал мышеловкой для прорвавшихся в него белогвардейцев. Они попали под уничтожающий трехсторонний огонь.
Довершила дело резервная группа, которую повел комиссар Широких-Полянский. Двор был очищен, и брешь, куда хлынули белые, замкнута. Первый штурм воинству Бакича не принес успеха. Более того, врагу, как выяснилось, был нанесен ошеломляющий удар. Пол-тысячи солдат не досчитался генерал после штурма. Только в монастырском дворе белогвардейцы оставили сто шестьдесят трупов.
Потери объединенного отряда по сравнению с вражескими были не велики – тридцать семь красноармейцев и сорок один цирик – но для малого гарнизона довольно ощутимы. Тем более, что был потерян прославленный и стойкий воин, умный командир – Хас-Батор. В ночном бою, тяжело раненного, его захватили белые.
Позднее стало известно: Хас-Батора пытали, но, не добившись от него ни слова, отрубили голову. Потом, насадив ее на пику, возили по хошунам для устрашения населения. Однако мертвая голова героического бойца революционной Монголии не устрашала, а звала в бой, собирала монголов вод знамена революции.
На двадцатый день белые повторили штурм. Он был не легче первого. Но осажденным помогли вражеские пушкари. Видимо, не имея опыта горной стрельбы, они накрыли огнем свои наступающие цепи – снаряды пошли с большим перелетом. Попытались исправить ошибку – снова саданули по своим. Атака захлебнулась.
Через неделю еще один штурм, третий. Но осажденные снова выстояли. Не помогла наступающим к хитрость. Стадо яков, которое они погнали вперед, оказалось ненадежным прикрытием. С диким ревом оно разбежалось после первых же залпов. Бойцы предприняли неожиданную конную контратаку и рассеяли белых по котловине. В этой контратаке был тяжело ранен Сергей Соколенок – он возглавлял конников.
Уже почти месяц продолжалась осада Сарагул-гуна. Изо дня в день таяли силы осажденного отряда. На исходе было продовольствие – отряд пришлось перевести на голодный паек. Кончались патроны. Не было медикаментов. Ко всему этому мучили ранние заморозки – они застали в летней одежде, и мучила безвестность: удалось ли кому-нибудь из посланцев, отправляемых по ночам, пробиться через вражеские заслоны и добраться до Щетинкина или Максаржава с донесением о бедственном положении отряда.
К Сергею Соколенку, лежащему в келье на охапке сена, часто забегал Широких-Полянский. Почерневший и исхудавший, он опускался на пол и, закрыв глаза, несколько минут молчал. Потом тихо, простуженно говорил:
– Попытаемся подготовить прорыв.
– А удастся?
– Другого выхода нет… Силой не взяли, так измором попытаются взять… Голодного пайка остается на десяток дней.
– О наших что-нибудь слышно?
– В том-то и дело, что ничего.
Вскакивал и прежде, чем уйти, говорил Соколенку:
– А ты держись, друг!
– Вы держитесь…
…На сорок второй день, ранним рассветным утром на северном сопке после короткой перестрелки появился отряд конников с красным знаменем. На помощь осажденным пришел 185-й полк Красной Армии и эскадрон 59-го кавалерийского полка Народно-революционной армии. Белогвардейцы, спешно снимаясь с обжитых позиций, побежали.
Бойцы осажденного отряда кидали вверх шапки, обнимались и плакали от радости – дождались!
Только Сергей Соколенок не дождался. Накануне он умер.
…Иван Лядов привез и передал Анфисе Михайловне горсть монгольской земли, взятой им с братской могилы в Сарагул-гуне.
Партизанский сын рос в деревеньке под Минусинском. Минуса – край теплый, хлебный и благодатный. Здешние крестьяне, не зная засух, с жирных черноземов собирали отменные урожаи пшеницы и ржи, садоводы не сидели без фруктов, арбузы в деревнях не были привозным лакомством. Но партизанская вдова и ее сын перебивались с хлеба на воду, с воды на хлеб. И только колхоз, в который Анфиса Михайловна вступила сразу же, как только он начал создаваться, принес облегченье. Да и Максим подрос к этому времени. В доме появился мужик, который в свои двенадцать-тринадцать лет умел исправно делать крестьянскую работу: пахать землю и косить сено, рубить дрова и вязать снопы, запрягать коней и городить дворы, чистить стайки и пасти коров, складывать в возы солому и носить мешки с зерном.
После окончания семилетки Максим поехал в Шушенское учиться на агронома. Благо, что село было недалеко и можно было навещать мать – она в последнее время что-то стала прихварывать. Сказывалось, видать, пережитое.
Как мечтала партизанская вдова увидеть сына ученым человеком, агрономом! Не увидела. Умерла, когда Максим учился на последнем курсе техникума.
Немногим более года проработал в колхозе молодой агроном. Осенью тысяча девятьсот тридцать девятого его призвали в армию. Здесь-то и свела нас с ним солдатская судьба.
Нс одну папиросу мы выкурили в эту ночь. Разошлись, когда на небе стали меркнуть звезды и до подъема оставались короткие минуты. Проводив Максима, я подумал о странной игре судьбы: отец-воин мечтал напоить коня в Керулене и погиб здесь. Сын-воин стережет этот край.
Недели две спустя мы снова вернулись к разговору о демобилизации. Пришли газеты с сообщением ТАСС.
В сообщении говорилось, что распространяемые иностранной, особенно английской, печатью заявления о приближающейся войне между СССР и Германией не имеют никаких оснований, так как не только СССР, но и Германия неуклонно соблюдает условия советско-германского договора о ненападении, и что, «по мнение советских кругов, слухи о намерении Германии порвать пакт и предпринять нападение на СССР лишены всякой почвы…»
В тот же день Максим принес ошеломляющую весть: в штабе дивизиона начали составлять списки на демобилизацию.
– ОБС – одна баба сказала? Или сорока на хвосте принесла?
Максим обиделся:
– При чем тут ОБС и сорока? Знакомый штабной писарь по секрету сказал.
Штабных писарей вообще-то надо бы держать в каких-нибудь бункерах-изоляторах: слишком они много знают, слишком много имеют знакомых и слишком много через этих знакомых «по секрету» передают. «Солдатский телеграф» от них начинается. Но в этом случае нас, старослужащих, сообщение «по секрету» устраивало: кому не хочется, исполнив долг, вдруг нагрянуть домой. «Ну, как вы тут поживаете?»
Только вот как понимать письмо, полученное сержантом Ласточкиным из Белостока. Его друг в величайшем смятении писал: «Всю часть подняли по боевой тревоге. Выдали боеприпасы с запасом. Из летнего лагеря уходим совсем. Нас выдвигают на передние оборонительные рубежи. Наконец-то, кажется, наши спохватились. Дошло…»
Странное письмо. Мы показали его политруку батареи. Политрук прочитал и назвал его ни больше, ни меньше, как провокационным. Сержанту Ласточкину сделал шумную выволочку и пригрозил вытащить на комсомольское собрание, как распространителя ложных слухов, играющих на руку врагу.
Как можно верить какому-то частному солдатскому письму, распалялся политрук, когда есть официальное правительственное сообщение?
Действительно, как?
Этот разговор состоялся в субботу. А в воскресенье, в четыре часа пополудни, на точку – еще в первых числах июня все батареи из городка были выведены на точки и заняли огневые позиции согласно Боевому Уставу – приехал комиссар дивизиона чем-то чрезвычайно взволнованный. В спешке батарею построили. Комиссар долго не мог начать речь. А когда начал, то первые же слова, сказанные очень тихо, прозвучали, как пушечные выстрелы.
– Товарищи, началась война…
Ночью небо вспарывали голубые мечи прожекторов. Откуда-то с северной части затемненного города доносился стонущий гул прогреваемых авиационных моторов. Казалось, в самом воздухе повисла настороженность и тревога.
На батарейном узле связи мы с сержантом Ласточкиным по заданию заполняли «паспорта смерти»: на узкие и длинные бумажные полоски вписывали фамилию, имя и отчество каждого, год рождения и год призыва в армию, полевую почту части и домашние адреса. Вообще-то эту работу должен был делать батарейный писарь, но он заболел несколько дней назад. А у нас старшина приметил «гарные» почерки. Заполнив полоски, мы скатывали их в рулончики и вставляли в черные пластмассовые медальоны. Носи, солдат, не теряй. В случае чего – по этому «паспорту» определят, кто ты был, и сообщат родным.
Когда закончили, пошли доложить старшине домой, если «домом» можно считать маленькую землянку. Постучали. Нам никто не ответил. Ласточкин дернул за скобу – дверь подалась. Мы вошли в землянку. На столике мигал свечной огарок. В нос ударило сивушним перегаром. Старшина, неловко скорчившись на узкой железной конке, прямо в одежде и сапогах, спал. Я посмотрел на Ласточкина, глазами спрашивая: «Будить или нет?»
«Нет», – жестом ответил Ласточкин и шагнул к столику. Я успел заметить листок, лежащий около свечи. Размашистым почерком на имя командира батареи был написан рапорт старшины с просьбой отправить его на фронт.
Сержант горкой ссыпал на столик медальоны, задул свечу и мы вышли из землянки. Через несколько шагов Ласточкин сказал:
– Надрызгался вдрабадан.
По тону, каким были сказаны эти слова, я не понял, то ли осуждает сержант старшину, то ли жалеет его.
– Слабый он человек, – сказал я.
– Слабый, говоришь? – остановился Ласточкин. – Нет, не прав ты. На Халхин-Голе воевал он крепко. И сейчас рвется на фронт. Видал рапорт? Отказали. Вот и сорвался с предохранителя…
Со смешанным чувством горечи, стыда и еще чего-то непонятного я брел к своему дальномерному ровику.
Николай Моцный, мой напарник по работе на дальномере, не услышал, как я подошел. Привалившись грудью к брустверу, он всматривался в фотографию своей Верочки и сына, которого он еще не видел и не брал на руки… В неловкой позе, в напряженном лице Николая я заметил какую-то отрешенность. В эти минуты он был наедине со своей маленькой семьей, живущей на далекой Днепропетровщине.
– Пора отдыхать, Коля, – тихо сказал я, спускаясь в ровик.
– A-а, ты уже вернулся.
– Через четыре часа разбужу.
Здесь же в ровике, около дальномера, Николай молча стал устраиваться на отдых.
Через какое-то время ко мне в ровик забежал Максим, нагруженный, как вьючная лошадка. На нем висели ящик телефонного аппарата, винтовка, противогаз, малая саперная лопатка. Из-за спины рогульками торчал металлический станок с катушкой, которую связисты величали странным словом: «Скоровся». Бежит связист, ведет нитку кабеля, а катушка бренчит и бренчит, словно подбадривая: «Скоро вся, скоро вся…»
– Как ты думаешь, – огорошил меня «опросом Максим, – скоро война кончится?
Не знаю, спал или не спал мой напарник и друг Николай Моцный, только мне почудилось, что от вопроса Максима он вздрогнул.
Я ничего не ответил Максиму. Да и не ждал он ответа. Торопливо открыв пачку «Борцов», Максим закурил и, кивнув: «Бывайте! С сержантом Ласточкиным идем на дивизионный командный пункт запасную линию связи прокладывать», – растаял в ночной темени. Через час-полтора мне до скуловорота захотелось спать.
Говорят: солдат спит, а служба идет. Верно говорят. Служба идет. Только прерывается и всегда по тревоге крепкий солдатский сон, если где-то что-то случается: пожар ли большой, наводнение ли угрожает, враг ли перешагнул границу. И тогда солдату некогда спать. Хрупко солдатское счастье и обманчив его покой.
Наша жизнь так закружилась и завертелась, что мы перепутали, где дни, а где ночи. В Белостоке уже погиб друг сержанта Ласточкина, а его письма все еще шли. От берегов Баренцева моря до Черного на огненной черте сражались и умирали наши сверстники – призывники тридцать восьмого, тридцать девятого и сорокового годов. Со дня на день, с минуты на минуту, война могла заполыхать и здесь, на Востоке. Против нас стоял злобный, сильный и коварный враг. Мы зарывались в землю, но теперь уже не в учебных целях, а готовясь к боям. С рассвета и до заката холодными линзами бино– и монокулярных искателей приборов мы обшаривали небо. Пушки стояли не зачехленными, с открытыми затворами. В снарядных ящиках тусклой латунью поблескивали насухо протертые тяжелые и длинные чушки.
Рытье окопов и запасных огневых позиций, подвозка и подготовка боеприпасов, дежурства и учеба отнимали все время. Большую группу солдат и сержантов, имеющих среднее и высшее образование, отправили на офицерские курсы. Армии нужны были командные кадры.
Среди тех, кого мы провожали, был и Максим Соколенок. Ему не удалось даже попрощаться с Катюшей: на сборы были даны короткие часы. Перед самой посадкой в машину Максим отозвал в сторону сержанта Ласточкина и меня.
– Объясните Катюше…
– Все объясним. Не беспокойся…
Помолчали.
– Возможно, у нее ребенок будет. – Максим потупил глаза, вздохнул. Каждая новая фраза была для него трудной. – Прошу: не оставляйте ее.
Не оставим, – пообещали мы, хотя знали, что от нас это совсем не зависит, что вот-вот и нас позовет война, И он это знал. Но ведь неизвестно, как распорядится судьба.
– Может, свидимся…
– Конечно, свидимся.
В глазах Максима, голубых и глубоких, как весеннее небо, стыла невыразимая боль.
Катюша появилась через несколько дней. Она свернула с дороги, перевела скакуна с галопа на легкую рысь и, наконец, на шаг. На лице ее – мы видели ее лицо, на Катюшу в эта минуты были направлены все оптические приборы – на лице ее, возбужденном и радостном, появились вдруг растерянность, недоумение, тревога. Возможно, это оттого, что нас она не видела: не было той открытой привычной площадки с пушками, а были совсем неприметные холмики. А возможно, сердце ей что-то подсказывало.
Дорогу Катюше преградил часовой – она не видела, откуда он появился, и потому чуть не вскрикнула от неожиданности.
Мы подошли, поздравили Катюшу с, дипломом и стали объяснять, что Максим уехал в Союз и теперь только письма будут их связывать, а встреча откладывается до лучших времен. Объясняли долго, путано, бессвязно. Она же, встревоженная, маленькая, несчастная, глядела на нас и, казалось, совсем ничего не понимала. Ну, решительно ничего. Не напрасно, видно, говорят, что день меркнет ночью, а человек – печалью.
Катюша рукой провела по глазам и снова взглянула на нас, словно спрашивая: «Да скажите вы мне – что случилось-то?>
Мы замолчали. И сразу же дрогнул подбородок, дрогнули губы Катюши. Она вдруг вскрикнула, и сломавшись, как былинка, припала к луке седла, лицом зарылась в жесткую гриву. Резко повернула коня, вздыбила его. Диким ветром конь понесся в степь.
С тяжелым сердцем мы глядели вслед: девушка ни разу не остановила коня, ни разу не оглянулась. Только долго-долго по сухой земле стучали копыта да красным огоньком металась по ветру кисточка се островерхой шапки-малахая. Скрылась она за сопкой Бат-Ула.
* * *
… Вот о чем заставило вспомнить то нежданное и негаданное письмо, полученное мною из Монголии.
Глава четвертая
«Мне тяжело рассказывать вам, далекому русскому другу, о себе и о своей жизни. Все эти годы я жила сознанием, что есть на свете человек, которому ты не безразлична. Меня почему-то никогда не покидало чувство, что его я непременно дождусь. Если не самого, то хоть весточки о нем. Чувство это я берегла, как очень дорогое и очень важное. Оно всегда помогало мне находить силы в борьбе с жизненными неурядицами и невзгодами.
Не дождалась! Через многие годы поняла: надо, наконец, смириться с мыслью, что «степного сизого орла» сожгла война, что его нет и никогда не будет.
Как мне было жить?
У нас в Монголии говорят: хорошо, когда облако не закрывает солнце. У меня было много дней, когда я не видела солнца. Оно было закрыто тучами. Но все пережила.
В жизни не каждому человеку выпадает на долю счастье узнать Большую Любовь, а потом пронести ее через годы. Я узнала и пронесла. Если смерть моя не будет мгновенной, то умирая, я ни в чем не раскаюсь, ни о чем не пожалею.
Лучшая из наук – дружба. Благодаря Максиму, другим советским людям, с которыми мне приходилось или работать, или рядом жить, я узнала, какая это верная и добрая сила. Известно: у кого много друзей, жизнь того широка, как степь. У кого нет друзей – жизнь его, как ладонь, узка. У меня много друзей.
Теперь самое главное: Максима нет, но есть другой и тоже Максим – наследник его жизни, его крови, его духа. Сын – продолжение его. И этим я счастлива.
Вам благодарна за добрую память. Буду рада видеть вас своим гостем. Приезжайте!
Катюша – Алтан-Цэцэг.
Р. S. Волнуюсь, не нахожу себе места».
И я не нахожу себе места. Вспоминаю: «Разве могут навсегда затеряться и исчезнуть следы человека на земле? Разве могут оказаться в забвении имя и дела его? Человек – не песчинка…» Ну, не удивительно ли все это?
В каждом из нас постоянно живет нетерпеливое желание вновь побывать в тех местах и на тех дорогах, по которым шагал в далекой юности.
На некоторое время задерживают мелкие формальности, связанные с подготовкой проездных документов. Как-никак – загранпоездка. Но вот сделано все. Скоро я встречусь с Катюшей. Получается как в кино. Смотришь фильм, и вдруг на каком-то кадре лента обрывается. Ты сидишь и ждешь, когда киномеханики склеют ленту и дадут продолжение.
Лента, рассказывающая о дружбе монгольской девушки и русского парня, оборвалась на печальном кадре. И вот теперь я должен «склеить ленту» и дать продолжение.
Каким оно будет?
В ее письме нет рассказа о жизни. Но, как говорил поэт, «в письмах все не скажется и не все напишется».
Итак, в дорогу.
Советская пограничная станция Соловьевск. Капитан-пограничник, провожая меня в вагон международного сообщения Москва – Баин-Тумэнь, пожелал доброго пути и дружеских встреч на монгольской земле. От крепкого рукопожатия, от хорошего напутствия, от улыбки друга стало светло и приятно.
Впереди Эрен-цабо, монгольская станция. Ее еще не видно, она, как и вся эта пограничная, седая от ковылей и полыни степь, закрыта вечерним сумраком. Но вот в окнах вагона побежали назад электрические огни, и над степью, и над станционным поселком поплыл длинный и озорной тепловозный гудок: «При-еха-ли!»
Поезд замедлил ход, остановился. В вагон вошли молодой загорелый цирик и таможенный служащий. Цирик отдал честь, лихо прищелкнув каблуками. Таможенник улыбнулся и на чистом русском языке сказал:
– Здравствуй, товарищ!
– Сайн байну, дарга! – ответил я на приветствие по-монгольски.
Все трое рассмеялись.
Итак, я среди друзей.
– А вас здесь встречают, – сообщил таможенник и как-то загадочно улыбнулся! Видя мой недоуменный и вопросительный взгляд, добавил: – Дама…
В дружественную страну я ехал не с официальным визитом, и никто, конечно, не должен был меня встречать да еще на самой границе. Правда, о своем приезде я известил телеграммой Катюшу-Алтан-Цэцэг, чтобы своим появлением во внеурочный час не поставить ее в неловкое положение. Неожиданный приезд хорош лишь тогда, когда приезжают к родным и очень близким знакомым.
Разволновался. Торопливо полез в карман за пачкой «Беломора». Смешная привычка мужчин-россиян: чуть что – непременно хвататься за папиросы. Спички никак не мог найти. Прикурить мне дал, щелкнув пистолетом-зажигалкой, таможенник.
– А ее, простите, как звать?
«Этого еще не хватало – сдал голос» – подумал про себя.
Но таможенник не успел ответить – его позвали в другой вагон. Вместе с ним вышел и пограничник. Мне оставалось гадать, кто эта дама, и ждать ее.
И вот она появилась.
Глаза…
Я смотрел на нее и видел только глаза – темные, как спелые вишни, широко распахнутые и печальные. Она шла по вагону, осторожно ступая, словно боясь переступить какую-то невидимую черту.
Я сделал шаг навстречу. Тихо спросил:
– Катюша?
– Алтан-Цэцэг, – улыбнулась она.
– «Золотой цветок» означает?
– В Монголии исстари принято девочкам давать красивые имена, – и подала горячую крепкую руку.
Я увидел ее белозубую улыбку, а на длинных будто приклеенных ресницах – капельки-слезинки.
– Что же мы стоим? – спохватился я, заметив любопытные взгляды пассажиров.
Она шагнула в купе.
Вопросы и ответы о здоровье, о погоде, об удобствах в дороге, пустые и никчемные, но, видимо, необходимые при встречах. Такой уж обычаи у нас, русских, и у монголов.
Я испытывал странное ощущение – ощущение смещенного времени. Вчера и сегодня. Причем вчерашний день вставал в памяти так четко, словно совсем не было долгих-долгих лет жизни и тяжелых дорог, не было событий, которые крушили судьбы не только отдельных людей, но и детых народов и государств.
Я помнил ее лицо, налитое солнечней свежестью юности. И глаза, изумленно и вместе с тем тревожно глядевшие на мир. Время высушило, опалило ветрами щеки и круглый с ямочкой подбородок. У глаз появились лучики морщин – знаки прожитых лет. Однако знаки эти нисколько не старили ее. Не заметил я и усталости, что приходит с годами к людям, много пережившим.
Я помнил ее голос. Звонкий тогда, он звучал приглушенней, но тверже теперь.
Не растолстела, не изменилась, сумев сохранить изящность и стройность. Не осталось угловатости и резких жестов, их сменила мягкая женственность.
Косу срезала, носила высокую прическу – дань европейской моде.
Я глядел на нее и хотел увидеть ту Катюшу, что былинкой сломалась в седле и ускакала в вечернюю хмурую степь, унося с собой свою боль, свои слезы, свою беду. И не мог увидеть. В ее облике было что-то новое, совсем другое. Годы, которые пролегли между двумя рубежами – Вчера и Сегодня – принесли это новое. Но несмотря ни на что, она оставалась красивой.
Это была мягкая, спокойная красота начавшейся осени.
Она чувствовала себя неловко, смущенно, непривычно. Я – тоже. В жизни, к сожалению, нередко бывает так: встретятся знакомые люди, и даже близкие, а разговор у них не клеится: или говорить вдруг окажется не о чем, или что-то мешает. Вот и нам что-то мешало. Но что? Может, она не хотела, чтобы кто-то посторонний бесцеремонно вторгался в ее жизнь, в ее мир, тщательно оберегаемый ею? Но это уже произошло, и от этого теперь никуда не уйти, никуда не деться.