Текст книги "Кони пьют из Керулена"
Автор книги: Григорий Кобяков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)
Лодой поклонился свахе и свату.
– Спасибо, люди добрые, за ласковые слова. Вы очень хорошо сказали о наших детях. Но не примите за обиду – не отцы и матери теперь женят и выдают замуж своих сыновей и дочерей, а сами молодые выбирают друг друга и сами решают.
И Лодой вернул растерявшейся свахе подарок.
Поднялся сват и, взяв у свахи хадак, с поклоном обратился к Лодою:
– Нас послали не только родители. Нас послал Лувсан и просил передать, что он выбрал невесту и, как записано в «Сокровенном сказании»…
Сваты не рассчитывали получить согласие, они хотели бы заручиться пусть слабой, но надеждой на согласие в будущем. Однако Лодой, снова поблагодарив сватов, твердо сказал:
– Эго могут решить только сами молодые.
– Если мы, старшие, не решим, то как же это смогут сделать дети? – недоумевая, спросила сваха.
Лодой улыбнулся.
– Наши дети – люди самостоятельные. У них свои дороги и свои судьбы. И они вправе ими распоряжаться. Мы свой родительский долг выполнили: вырастили их, воспитали, научили, как надо жить и работать…
И тут вошла Алтан-Цэцэг, смущенная и немножко растерянная (от этого она была еще более привлекательна). Она вела за руку Максимку.
– Поздоровайся, сын, с гостями деда, – сказала Алтан-Цэцэг.
– Сайн байну, – проговорил, чуть картавя, малыш.
– О-о! – воскликнули удивленно сваты, глядя на открытые голубые глаза Максимки, на его светлые волосы, на белое нежное лицо. Первой пришла в себя сватья. Она неловко взяла со стола горсть конфет и подала Максимке.
– Угощайся, белый мальчик.
Максимка принял гостинец от незнакомой тети и, поклонившись, поблагодарил ее.
– Дорогих гостей, – сказала Алтан-Цэцэг, – мы с сыном просим извинить. Нас ждут друзья.
Когда закрылась дверь за Алтан-Цэцэг и Максимкой, Лодой увидел на лицах сватов замешательство. Жених, отправляя их свататься, видимо, ничего не сказал о том, что у невесты есть сын. А может, он и сам не знал об этом. «Хорошо поступила Алтан», – подумал Лодой.
– Я давно знаю родителей Лувсана, – заговорил он. – Это уважаемые, почтенные и мудрые люди. Добрая молва о них идет по степи. Я знаю и Лувсана. Совсем молодой еще, он стал героем Великого похода. Бесстрашный, мужественный летчик, настоящий батор. И я рад был бы породниться с этой хорошей семьей. Но, ценя и уважая человеческое достоинство, я не могу навязывать своей отцовской воли дочери. Так же, очевидно, поступят и славные родители Лувсана…
Слова Лодоя о Лувсане и его родителях очень понравились сватам. Согласившись с Лодоем, они выпили еще по чарке и постепенно стали собираться в дорогу.
Глава пятаяы
Каждый день, когда солнце садится за керуленские холмы, старая Цэрэнлхам седлает коня и тихонько едет за овцами, которые пасутся у самой сопки Бат-Ула, и гонит их к юрте.
Максимка любит встречать бабушку и помогать ей загонять овечек в маленький дворик возле юрты. Как крикнешь: «0-о, эге-ге!» – все овцы, а их два раза по стольку, сколько пальцев на руках, собьются в кучу и бегут в открытые ворота, толкают друг друга, прыгают. Совсем бестолковые.
Изредка, отправляясь за овцами, бабушка берет и его, Максимку. Но это тогда, когда недалеко от юрты оказывается смиренный и старый верблюд по кличке Хат. Максимка подходит к верблюду, ладошкой хлопает его по ноге и говорит:
– Хат, ложись!
Верблюд гордо поворачивает маленькую смешную голову к Максимке, со свистом втягивает ноздрями воздух и шевелит жесткими губами, словно спрашивая: «Что это за мышонок там шевелится, да еще и разговаривает?» И послушно начинает подгибать передние ноги, медленно опускаясь. Затем так же не спеша подгибает задние ноги и животом ложится на землю. На землю кладет и длинную шею. Максимка забирается на спину Хата и устраивается между двумя теплыми и мягкими, как подушки, горбами, похожими на холмы. И сидит, как в кресле. Хат снова поворачивает голову, шумно втягивает в себя воздух и шевелит губами – ну, как, брат, удобно устроился? – затем медленно встает. И тут главное – удержаться на верблюде. Вставая, он сначала распрямляет задние ноги, потом передние. Того и гляди скатишься на длинную шею.
Поехали, что ли? – косит Хат глазом, как бы спрашивая у всадника разрешения. И направляется за конем Цэрэнлхам, неслышно ступая по земле. Максимка блаженно улыбается – ехать на Хате – истинное наслаждение. Шагает он, словно плывет, – неторопливо покачиваясь, размеренно, спокойно. Максимке в такие счастливые минуты бывает и хорошо, и чуть боязно: от высоты немножко кружится голова и замирает сердце.
Однако чаще Максимке приходилось оставаться у юрты. Хат обычно уходил далеко в степь, домой же возвращался, когда на небе начинали мигать фонарики. Оставаясь один, Максимка тоже не скучал. Он, как и все работящие люди, не любил сидеть сложа руки, а занимался обычными хозяйственными делами. Около юрты всегда паслись одна-две хромоногие овцы, а он их подкармливал чем: нибудь вкусным: конфетами, например, или печеньем. Но овцы не очень любят сладкое. Вот соль им только давай…
Потом со Сторожем пас свою отару – из камешков. Или бегал, кувыркался с ним. Прыгать и кувыркаться Сторож готов с утра до вечера.
Приезжала бабушка. Они загоняли овец во дворик, расседлывали и отпускали на волю коня, шли к юрте. Сторож ложился у двери, удобно клал голову на лапы, закрывал глаза. А уши, стоящие торчком, все время были в движении – он ловил ими все звуки и шорохи. Если доносился какой-то посторонний, непривычный звук, открывал глаза, приподнимал голову…
Бабушка разжигала огонь в очаге и варила чай. Чаевничали неторопливо и долго. Спешить было некуда: осенние вечера длинные. Если рано ляжешь спать – к утру отлежишь бока.
После отъезда матери на учебу Максимка тосковал.
Заслышав гул авиационного мотора, он пулей вылетал из юрты и ждал, когда один самолет отвернет от других, снизится, сделает круг над их юртой. Но самолет больше не снижался и кругов не делал. Максимка возвращался в юрту.
– Мама скоро приедет? – спрашивал он бабушку.
– Теперь уже скоро, – успокаивала Максимку Цэрэнлхам. – Пройдет всего лишь одна осень и одна зима.
– Хочу к маме…
Чтобы отвлечь Максимку от дум о матери, старая Цэрэнлхам начинала что-нибудь рассказывать. В ее рассказах была правда и выдумка. Птицы и звери разговаривали человеческими голосами, смелые и добрые баторы всегда побеждали злых князей и лам, юноши и девушки превращались в красивых журавок или лебедей.
Укрывшись теплым козляком – большой шубой из козьих шкур, Максимка засыпал со счастливой думой о будущем: когда он вырастет большим, то станет смелым и добрым батором.
Как обычно, Цэрэнлхам заседлала коня и прежде, чем ехать за овцами велела Максимке приглядывать за двумя хромоножками. А если она задержится – из-под руки поглядела на небо, закрытое серой хмарью, – то хромоножек загнать. От юрты никуда далеко не уходить.
– Ладно, не уйду, – пообещал Максимка.
Проводив бабушку, он пошел на берег. Там стоял сказочный зверь, похожий на собаку. Почти целый день Максимка лепил его из глины.
Налетел порыв ветра, потом другой. Вода в Керулене зарябилась, по реке пробежала зябкая дрожь. Холодно стало и Максимке. Он попрыгал немножко – согрелся. Пошел по берегу вниз, туда, где столбы с натянутыми на них струнами-проводами перешагивали через реку и где паслись оставленные овцы.
Сегодня струны звонко пели. И столбы с белыми чашечками-стаканчиками наверху тоже, пели. И пение это – з-з-з-з – было каким-то сердитым и угрожающим.
Как-то летом Максимка спросил у матери, – для чего эти столбы и струны и куда они убегают. Мать объяснила так: люди, живущие далеко друг от друга, по этим струнам посылают телеграммы и разговаривают. Много раз потом ходил Максимка сюда, чтобы поглядеть, как по струнам от столба к столбу, от стаканчика к стаканчику поскачут телеграммы и слова. Только ни разу не довелось ему увидеть этого чуда. Решил, что телеграммы и слова скачут ночью, когда все люди и все птицы спят. Особенно птицы: коршуны да ласточки-стрижи. Они всегда дежурят по многу часов подряд. Коршуны сидят на столбах, а стрижи-ласточки, как бусы, лепятся по струнам. Не прорваться ни слову, ни телеграмме.
Не коршуны, так стрижи – цап-цап! – и расхватают.
Постоял Максимка немножко у гудящего столба, подумал, что сегодня, наверное, по струнам полетят сердитые слова и погнал хромоножек к юрте. Помогал гнать сам ветер: он усердно подталкивал в спину.
Загнал Максимка овечек, постоял около их дворика, раздумывая, что бы еще сделать, но ничего не придумал. Посмотрел на сопку Бат-Ула. Стало тоскливо! По степи целый день такой теплой, уютной и ласковой, ходуном заходил ветер. Максимке стало еще холодней, он зашел в юрту и крепко запер дверь.
Долго прислушивался, не едет ли бабушка. Не раз выглядывал. Но бабушки не было. Всю степь закрыла густая хмара. В воздухе появились белые мухи.
Ветер, сердясь, все сильнее колотил по юрте, словно какой-то великан, подгуляв, пробовал свои кулаки. Юрта качалась, деревянные решетчатые бока ее гнулись и жалобно скрипели. Через круг вверху стали залетать снежинки. Пушистые и холодные, они ложились на очаг и таяли, потому что очаг сохранял еще живое тепло.
Максимке было тоскливо и неуютно. Он подошел к двери, попытался открыть ее. Но в лицо и в-грудь ударил ледяной воздух и так сильно, что Максимка чуть не упал. Ему забило рот и нос, дышать стало трудно. Однако он не испугался. Сильнее надавил на дверь плечом. Дверь, рванувшись, широко распахнулась. Максимка шагнул через порог.
Ничего не видно кругом. Ветер кружил и бесновался. Он посвистывал и кашлял, словно простуженный верблюд.
А бабушки все не было.
Максимка вернулся в юрту. Подумал: «Хорошо бы разжечь огонь». Поискал спички – нс нашел. Он мог бы, пожалуй, высечь огонь огнивом-кресалом, но огнива не было. Бабушка всегда его носит с собой на поясе, в кожаном кисете с табаком.
Максимке захотелось спать. Он забрался на свою кровать и закутался в козляк. Скоро согрелся. За тонкими войлочными стенами юрты страшно, по-волчьи – у-у, у-у-у – выл буран. От этого воя холодело в животе. Максимка подумал о волках, которые нападали на смелого батора Гуро из одной бабушкиной сказки и о глиняном звере, который, ожив, спас Гуро. У Максимки теперь тоже есть глиняный зверь нохой, друг, значит. Но лучше, если бы рядом был Сторож.
Съежившись от страха в комочек, Максимка накрыл голову, а ноги затолкал в рукав шубы. Теперь стало теплее и жуткого воя не слышно…
Спал долго. Когда проснулся, в юрте было сумрачно, не поймешь: вечер ли еще тянулся, утро ли наступило. На очаге и вокруг него белым суметком горбился снег.
Бабушки в юрте не было. Постель на ее лежанке оставалась нетронутой. Максимка хотел было заплакать, но от холода так свело челюсти, что плакать сразу расхотелось. Он слез с кровати, быстро натянул на ноги теплые меховые гутулы, надел шубейку и начал прыгать – вверх-вниз, вверх-вниз…
Жалобно и призывно гавкнул Сторож. Максимка подбежал к двери, толкнул ее. Дверь не открылась. Нажал плечом посильнее – скрипнул снег, дверь подалась. Еще нажал – яркий белый свет ударил в глаза. Обрадованный Сторож кинул лапы на Максимкины плечи, повалил его. Длинным языком лизнул в нос и щеки. Побарахтавшись в снегу, Максимка поднялся.
Кругом расстилалась белая, укрытая снегом, степь – больно глядеть. И не было ни ветра, ни хмари. Кругом покой и тишина.
Максимка обхватил шею Сторожа, спросил, где же бабушка. Сторож, кажется, понял: он жалобно взвизгнул, в коричневых глазах его появилась печаль. Вильнув хвостом, Сторож бросился за юрту.
Бабушка вечером уехала к сопке Бат-Ула, Но сколько ни всматривался Максимка в ту сторону, ничего не увидел. До самой сопки степь была белая, ровная и гладкая, и па ней – ни коня, ни овечки, ни человека.
Перебираясь через тугие сугробы, наметенные ветром, Максимка пошел к дворику. Овцы-хромоножки лежали засыпанные снегом. Из снега торчали лишь поднятые головы. Блестящими глазами овцы глядели на Максимку, словно просили выручить их из беды.
– А ну, поднимайтесь, о-го-го! – что есть мочи крикнул Максимка, но ни одна не поднялась. Овцы только поворачивали свои узколобые головы и печально глядели на маленького хозяина. Жалобно блеяли: «Бе-бе».
Максимка перелез через изгородь и руками стал разбрасывать снег. Когда удалось поднять овец, сначала одну, потом другую, выгнал их из дворика на бесснежное место, за юрту.
И тут увидел, бабушку.
Вся покрытая куржаком, с черным задубевшим лицом, согнувшись в седле, она медленно приближалась к юрте и совсем не с той стороны, откуда ее ждал Максимка. Она ехала с верховьев Керулена. Лошадь едва брела, а за лошадью по следу, как усталые собачонки, брели две баранушки.
«Где же остальные, ведь их много было?» – подумал Максимка и кинулся навстречу бабушке. Но она какая-то странная была. Не улыбнулась, как всегда, ни одного слова не сказала Максимке, вроде бы даже не заметила его.
Лошадь подошла к юрте. И снова Максимке странным показалось, что бабушка не слезла с седла, а как-то сползла. Постояла немножко и, выставив руки вперед, растопырив их, как слепая, пошла к двери. Сделала шаг, другой, третий… Максимка открыл дверь. Бабушка кое-как добралась до лежанки и упала на нее.
– Бабушка! – стал трясти и дергать ее за рукав Максимка, но она не шевелилась, только один раз приоткрыла глаза и снова закрыла.
Максимка заплакал.
И тут послышался надрывный вой мотора. К ним кто-то ехал. Максимка выскочил за дверь.
К юрте приближалась машина. Вот она подкатила к самой двери. Из машины выскочил дедушка. Он сразу подхватил Максимку на руки, прижал его к себе.
– Ну, как вы тут? – громко спросил он. – Живы?
Максимка ничего не успел ответить. В темных и веселых дедушкиных глазах появился испуг. Крепкие руки ослабли. Дедушка опустил Максимку на землю, поглядел на трубу без привычного и зовущего голубого дымка, на четырех овечек, сиротливо стоявших возле дворика, на коня, свесившего понуро большую голову и мокрого ото лба до копыт, торопливо шагнул в юрту. За ним – шофер. Когда туда вошел Максимка, дедушка и шофер, сняв шапки, стояли над бабушкой. Она лежала прямая и спокойная.
У дедушки по лицу текли слезы. И он, такой большой и сильный, батор, не стыдился их. Закрыв лицо широкими ладонями, дедушка стал покачиваться. Максимка понял: бабушка умерла.
Долгое столетие прошумело над головой старой Цэрэнлхам. Свою многотрудную жизнь она закончила там, где заканчивали ее предки, в степи, в юрте.
Глава шестая
Как-то вечером, за чаем, Лодой сказал:
– Наверное, хватит вам задыхаться в пыльном городском воздухе. Не пора ли проветриться?
– До Халхин-Гола? – спросила Алтан-Цэцэг и выжидающе посмотрела на отца.
– Думаю, что гостю не бесполезно будет побывать на самом краю монгольской земли, известном после тридцать девятого года всему миру.
Я, конечно, не возражал. Более того, давно ждал этого предложения.
На шустром газике утром мы выехали из города. Желтое шоссе убегало сначала на северо-восток, чтобы чуть позднее повернуть строго на восток. Шоссе было настолько прямым, что, казалось, какой-то батор-великан из огромного лука пустил стрелу, и она, улетая, своим хвостом прочертила в степи бесконечную черту, которая стала затем дорогой.
Переехав Северный мост через Керулен, мы остановились и вышли из машины, чтобы попрощаться с городом и набрать воды. Отсюда город снова казался большим белым кораблем, плывущим в бушующее море, По берегу реки важно и величаво вышагивали тонконогие журавли. В глубоком и прозрачном небе, не взмахивая крыльями, кругами плавали белоголовые орланы. С востока, с синеющей гряды невысоких холмов, прилетел тугой и горячий ветер. В этой степи было такое раздолье и такой простор, что, казалось, одолевать его и жить в нем могут только богатыри.
К полудню солнце начало так поджаривать, что голубое небо поблекло. Стали появляться миражи, которые у меня, давно отвыкшего от этих чудес природы, вызывали странное ощущение. Видишь: дальний холм с легкостью пушинки отделился от земли и поплыл, качаясь на голубых упругих воздушных волнах. Подъезжаешь ближе, холм – сплошная каменная глыба – аккуратно садится на место. А то вдруг видишь речку или озеро. Потом все исчезает.
– Хочу пить, – сказал я.
Вода, взятая нами в Керулене, нагрелась и не утоляла жажды. К тому же ее надо было беречь для машины, которая то и дело начинала самоварить.
Алтан-Цэцэг сделала знак шоферу, и тот свернул с дороги. Сразу за «плавающим» холмом оказались юрты – стоянка чабанов.
Подъехали к крайней.
Гостеприимная хозяйка напоила зеленым чаем и сразу исчезла жажда.
– Халхин-Гол далеко? – спросил я хозяйку, когда Алтан-Цэцэг сидела уже в машине, поджидая меня.
Хозяйка посмотрела на наш газик-вездеход и ответила:
– Близко.
Ответила истинно по-монгольски: конь добрый – близко, конь худой – далеко. Но «близко» – я по опыту знал – понятие условное, оно только новичка может ввести в заблуждение, И сотня, и две километров здесь – не расстояние.
«А вот для пеших, – подумал я о солдатской службе, – это было расстояние. Да еще какое!»
Алтан-Цэцэг словно догадалась о моей мысли. Как только машина тронулась, она спросила:
– Вы помните наш неоконченный разговор?
– Помню, – неуверенно ответил я, лихорадочно роясь в мыслях.
– О дорогах Максима, – помогла Алтан-Цэцэг.
Я глазами показал на шофера, как бы спрашивая: «А удобно ли вести разговор при постороннем человеке?»
– Ничего, он – один из немногих, кто не знает русского языка.
После краткосрочных курсов Максиму присвоили звание младшего лейтенанта и назначили командиром взвода управления в одной из батарей. Потянулись напряженные дни, заполненные тренировкой орудийных расчетов. Вскоре, однако, Максим уехал на фронт. Где воевал, на каких направлениях – все скрывала полевая почта. Был только номер почты, откуда шли предельно краткие, как боевые донесения, письма Максима. В каждом письме-донесении совет и наказ: «Не жалейте времени на учебу. На фронте учиться будет поздно».
Только летом сорок второго он написал чуть подробнее и почти указал адрес. «Здесь такие же жаркие, как на родине у Катюши, степи, и так же горько пахнет полынью. Война продолжается, нам снова приходится отходить, но деремся отчаянно».
Рубеж, за который дрались, зашифровал очень прозрачно. «Встретил здесь своих бывших однополчан – Данилу, Олега, Николая» – по первым буквам Дон. Далее сообщал, что в тяжелых боях за высоту «Н» и с ним случилась беда: в один и тот же день, в один и тот же раз совершил и подвиг и преступление.
Батарея, которой командовал Максим, оказалась отрезанной от своих войск, попала в окружение. Но она продолжала сражаться. Немцы дважды бросали самолеты, однако, не досчитавшись двух «лапотников» – пикирующих бомбардировщиков Ю—87 – налеты прекратили. Была отбита и танковая атака. На поле боя запылали три свечи.
На батарее кончились боеприпасы и, не находя другого выхода, Максим приказал подорвать уцелевшие пушки, разбить приборы и прорываться к своим. Ночью повел батарейцев на прорыв. Это был яростный штыковой и гранатный бой. Патроны у Максима кончились. Перехватив винтовку за ствол, он орудовал ею, как палицей.
Прорыв удался. Максима вызвал командир корпуса.
Уважающий дерзкую отвагу, генерал, ни слова не говоря, снял со своей груди орден Красной Звезды и привинтил к гимнастерке Максима. И сказал:
– Ты, пожалуй, не Соколенок теперь, а настоящий Сокол. Хвалю за доблесть и мужество.
Но тут же посуровел:
– За потерю пушек накажу, как за преступление.
– Но…
– Никаких «но». Приказ Сталина – «Ни шагу назад» – знаешь? Ставил подпись под ним? Пойдешь командиром взвода управления до получения новой материальной части…
Погиб Максим командиром батареи глубокой осенью сорок второго в Сталинграде. Батарея оказалась в боевых порядках пехоты. Кроме воздушных атак, приходилось отбивать танковые. Максим Соколенок не умел и не хотел «кланяться» вражеским снарядам. И однажды, когда возле батарейного командного пункта разорвалась мина, разведчики, прибористы и дальномерщики увидели, как их командир медленно опускается на землю…
Алтан-Цэцэг выслушала мой рассказ о Максиме спокойно: годы, видимо, приглушили боль, залечили ее. Недаром же говорят, что время лучший лекарь. Когда я сказал о том, что Максим погиб в Сталинграде, мне показалось, что по ее лицу скользнула тень удовлетворения, что ли. Меня это покоробило.
– Не огорчайтесь, – тихо сказала Алтан-Цэцэг, до сих пор я не была убеждена, что Максим погиб в Сталинграде, только лишь предполагала. Теперь я… спокойна.
Я пожал плечами.
– Не огорчайтесь, – снова повторила Алтан-Цэцэг, – и простите меня… Не о том говорю… Мы с сыном давно собираемся съездить в тот город на Волге, чтобы поклониться праху Максима. Исполнить долг памяти… И поэтому надо было знать точно…
Мы надолго замолчали. Каждый думал о своем. Я смотрел на бегущую под колесами дорогу, на степь. Под колесами монотонно шуршала щебенка. В открытые боковые окна били упругие струи все еще не остывающего воздуха. Хотя день начинал клониться к вечеру, в машине по-прежнему было жарко. Резко пахло железом, горючим, полевыми травами.
Услышал глубокий и протяжный вздох. Обернулся. Увидел сомкнутые ресницы Алтан-Цэцэг: мою спутницу сморила жара и дорожная усталость. Сильно качнуло машину не то выбоина на дороге попалась, не то за-несло на повороте. Вместе с машиной качнулась и Алтан-Цэцэг. Но она не проснулась. Только вздрогнули длинные ресницы, и голова ее упала на мое плечо. Приоткрыв припухшие губы, как это случается со спящими детьми, Алтан-Цэцэг ровно и спокойно задышала. Шофер показал мне знаком: «Вы тоже вздремните».
Машина, пофыркивая, как усталая лошадь, катилась по, желтой дороге. Мне ни спать, ни дремать не хотелось. Я поглядывал то вперед, боясь пропустить что-нибудь интересное для себя, то в боковые окна на равнину, залитую предвечерним синеватым светом. В голову лезли воспоминания.
Скоро стали зажигаться крупные степные звезды. Шофер включил фары. Свет их бил далеко вперед, высвечивая свой путь.
В стороне от дороги тракторы, похожие на больших черных жуков, распахивали вековечную целину. И сейчас, глубоким вечером, механизаторы не прекращали работы. А совсем еще недавно монголы, не занимались хлебопашеством.
На Халхин-Гол приехали поздно. Густая темень не давала возможности разглядеть поселок, который был Центральной усадьбой сельскохозяйственного объединения «Дружба» и в котором размещался участок Халхингольской научной сельскохозяйственной станции. Здесь меня ждала уютная комната в маленькой гостинице, а Алтан-Цэцэг – ее квартира.
Основные учреждения научной станции, научные работники ее, завершив здесь цикл экспериментальных и опытнических работ, с половины шестидесятых годов стали перебираться выше по долине Халхин-Гола, на Хамардабу, которая стала главной базой. В поселке же оставалась лишь небольшая часть хозяйства – плодовый сад, опытный участок под зерновые культуры и ферма высокопородного крупного рогатого скота. Осталась и часть. научных работников. Среди них – Алтан-Цэцэг.
После окончания университета Алтан-Цэцэг предлагали остаться при кафедре. Особенно усердно за нее хлопотал декан кафедры, один из немногих в до время кандидатов наук. Выпускник Тимирязевской академии и ее аспирант, человек, увлеченный наукой до одержимости, он приметил в этой красивой, вдумчивой и способной студентке умение систематизировать явления и находить связи между ними, умение логически мыслить, сопоставлять факты, обобщать, экспериментировать.
– Дорогая Алтан, у вас научное мышление и призвание исследователя.
– Вы правы, дарга Шагдасурэн, – с усмешкой отвечала Алтан-Цэцэг, – еще в детстве я допытывалась у бабушки, почему, скажем, растет трава, почему верблюжью колючку не едят коровы и овцы, и страшно огорчалась, когда не получала «научных» ответов на свои – вопросы.
– На бритом и тощем лице Шагдасурэна выступали красные пятна. Он снимал очки и, смыкая створочки глаз, недоуменно спрашивал: – Вы смеетесь, Алтан-Цэцэг?
– Нет, не смеюсь, дарга Шагдасурэн, – оставляя шутливый тон, отвечала Алтан-Цэцэг. – Мне приятно от вас слышать о научном мышлении и призвании исследователя, только готовилась я к практической работе. К тому же у меня нет ни педагогических знаний, ни способностей. А без этого…
– Русские говорят, – не давая досказать, перебил Шагдасурэн, – не боги горшки обжигают.
– Лучше, если свое дело будут делать все-таки боги.
Шагдасурэн был настойчив. И Алтан-Цэцэг его понимала. Давно уже поговаривали – слухами, как известно, земля полнится – что сельскохозяйственный факультет отпочкуется от университета и вот-вот начнет развертываться в самостоятельный институт. А для него нужны научные и преподавательские кадры и, прежде всего, свои, национальные. Где их брать? Конечно, в самом университете из наиболее подготовленных и способных выпускников.
Особую настойчивость и усердие в хлопотах, как догадывалась Алтан-Цэцэг, декан проявлял еще и потому, что у него к ее персоне в последнее время появился не только научный интерес. Но до крайности стеснительный и конфузливый, он не осмеливался и заикнуться о своих чувствах. Впрочем, вопрос этот глубоко интимный, и о нем обе «высокодоговаривающиеся стороны» деликатно умалчивали.
Словом, предложение было лестным. Однако Алтан-Цэцэг его не приняла. Она и сама себе в то время не могла ответить – почему. Не было педагогических знаний? Но знания – дело наживное. Нет способностей? Но, будучи студенткой третьего курса она прочитала в родном техникуме несколько лекций о новых открытиях в зоотехнической науке. Ребята аплодисментами провожали ее. Директор, побывав на двух лекциях, сказал: – Закончишь университет – приходи к нам. Нужен завуч.
Говорят, трудно степняку привыкать к большому городу с его душным и пыльным воздухом, суетливостью и толкотней на улицах и в магазинах. Но Алтан-Цэцэг нравилась суматошная городская жизнь. Нравилась благоустроенная квартира, она любила ходить в театры, в библиотеки. В городе она не тосковала ни по широким степным просторам с их розовыми долгими закатами, обещающими устойчивую ветреную погоду, ни по неторопливому, как у степных речек, течению жизни.
И все-таки она отказалась остаться в городе. Позднее поняла – почему. Ее неудержимо тянуло дело – живое, хлопотное, любимое. То дело, которое она начинала и которое стало ее жизнью. Когда-то еще в техникуме, размышляя о жизни, Алтан-Цэцэг записала в своем дневнике: «Дороги юности, куда они ведут и куда приведут?» И ответила: «К солнцу!» Красивые, высокие слова. Когда говоришь, пишешь, думаешь о чем-то высоком и благородном, то и слова должны быть соответственные. Вялыми, дряблыми и бескрылыми словами высокую мысль не выразишь.
Работая в «Дружбе», Алтан-Цэцэг немногое успела сделать. Но едва ли смогла бы сделать больше в ту трудную военную пору. У нее тогда не хватало ни знаний, ни опыта. Однако это нисколько ее не смущало. У юности – и она это прекрасно понимала – есть свои преимущества: желание все узнать и уверенность в своих силах.
После окончания первого курса-летом, Алтан-Цэцэг снова побывала в «Дружбе». Ехала туда с нескрываемой тревогой: в ее памяти были еще свежи трагические события прошедшей зимы. Казалось, все случившееся тогда – смерть Ванчарая, страшная болезнь, занесенная с той стороны, гибель скота – надломит людей и надолго затемнит их жизнь. Этого не случилось. Горе не согнуло, оно сблизило и закалило их, как огонь и вода закаляют металл.
Приятной была тогда встреча с молодыми специалистами, сменившими ее.
Председатель Самбу угадал: птенцы-желторотики оказались упрямым народцем. Позднее до Алтан-Цэцэг доходили вести, что сразу после войны по настоянию зоотехника Хандху и ветеринара Дуламжав объединение приобрело несколько алтайских мериносов и быка-производителя белоголовой казахстанской породы. Молодые специалисты совместно с животноводами начали работу по улучшению породности скота. К Алтан-Цэцэг ребята обратились с просьбой прислать литературу…
Вот туда-то, где наука шагала в обнимку с практикой, и тянулась Алтан-Цэцэг после окончания университета.
– Значит, окончательно и бесповоротно вы решили вернуться к прошлому? – с грустью спрашивал Шагдасурэн, прощаясь с Алтан-Цэцэг. – Очень жаль, что наука потеряла способного человека.
Нет, не прав был молодой ученый. Алтан-Цэцэг совсем не тянулась к прошлому, хотя оно было для нее дорогим.
– Не возвращаюсь к прошлому, а еду к будущему, – сказала она своему учителю и наставнику и, вспомнив давнишнюю дневниковую запись, блеснула своей белозубой улыбкой. – К Солнцу еду!
– Хорошо, если так…
В управлении сельского хозяйства Восточного аймака, куда Алтан-Цэцэг явилась с направлением, ее встретил Самбу, в недалеком прошлом председатель объединения «Дружба», а ныне начальник управления.
Приезду Алтан он обрадовался.
– О, ученый зоотехник! – воскликнул Самбу и сразу же, с места в карьер, предложил должность. – Будешь работать здесь, Алтан, в управлении. Держу для тебя место главного!
– А если здесь я не хочу работать?
– Что? – от изумления у Самбу расширились глаза и дернулся шрам, пролегающей через всю щеку. Он жестко глянул на Алтан-Цэцэг, нетерпеливо побарабанил пальцами по столу. Наконец, резко и в то же время как-то растерянно, бросил:
– Ты того… не переучилась, брат?
Алтан-Цэцэг засмеялась: Самбу до сих пор не бросил смешной привычки всех называть словом «брат».
– Или должность главного зоотехника не устраивает?
– Не устраивает. – чистосердечно призналась Алтан-Цэцэг.
– Что же устраивает? Куда ты хочешь?
– В «Дружбу».
– Так и знал. «Дружба» тебя, видать, приворожила. И не только тебя. Во сне ее часто вижу…
– Кого во сне видите? – будто не поняв, о чем идет речь, спросила Алтан-Цэцэг. Она давно знала, что Самбу не равнодушен к Цогзолме. С виду грубоватый и резкий, он был до удивления робким в делах сердечных. Человек далеко уже не юный, он страшно боялся оказаться в положении лошади, которую наездник берет под узцы и во всем подчиняет себе.
Самбу погрозил пальцем и засмеялся:
– Понял намек. Цогзолма, ну и я, конечно, просим тебя сегодня вечером быть нашей гостьей.
– Вы – уже?..
– Да, мы – уже, – засмеялся, в ответ Самбу и непритворно вздохнул:
– Зоотехник в «Дружбу» действительно нужен. Хандху теперь председательствует. Хоть и молодой, но толковый мужик. И настойчивый, как черт. Работать с ним интересно.
– Спасибо, товарищ Самбу! – взволнованно сказала Алтан-Цэцэг.
– Постой, постой… Ты же понимаешь, брат, что послать в объединение зоотехника с университетским образованием для нас пока непозволительная роскошь. Ты здесь нужна: или в управлении, или в сельхозтехникуме. Директор техникума во всех руководящих органах пороги обил…