355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Кобяков » Кони пьют из Керулена » Текст книги (страница 18)
Кони пьют из Керулена
  • Текст добавлен: 26 марта 2017, 12:00

Текст книги "Кони пьют из Керулена"


Автор книги: Григорий Кобяков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)

В первых числах апреля, через месяц после приезда первых научных сотрудников, пришли тракторы советских марок – «Беларусь» и «Алтаец». Их привезли опытные механизаторы, – подготовленные в госхозах. Потом пришла колонна машин, груженных семенами, сеялками, плугами, культиваторами, боронами. Приехали двое советских специалистов – агроном и инженер-механик.

Во второй половине апреля начали пахоту. День был солнечный и теплый. На поле выехали всем коллективом. Приехала делегация из «Дружбы». В нее вошли старые скотоводы. Многие из них никогда в жизни не видели, как пашется земля. Прискакали люди с близких и далеких чабанских стоянок – посмотреть на работу железных быков.

Трактористы, принарядившиеся ради этого торжественного дня в яркие национальные костюмы, доложили директору станции о готовности машин. Хучир поглядел на часы, может просто по привычке, а может, для того, чтобы запомнить и этот праздничный час, и эти минуты, – пожал механизаторам руки и, волнуясь, не сказал, а выдохнул лишь одно слово:

– Трогаем!

Взревели тракторные мотору. Плужные лемеха легко врезались в землю. Старики из «Дружбы» заволновались: на лицах одних появились растерянные улыбки, другие, опасливо озираясь, стали отодвигаться, отходить подальше от «железных быков» и от упругих пластов взорванной плугами вековечной целины. Стариков можно было понять. На их глазах жизнь рушила один из главных буддистских догматов – грешно трудом своим осквернять землю, наносить ей глубокие раны.

Через три месяца старики эти снова приедут сюда и в величайшем изумлении будут смотреть, как под степным ветром колышутся, катятся волнами золотые колосья пшеницы. И вот тогда-то они потребуют от своего председателя, чтобы он немедленно ехал в Улан-Батор и просил у правительства «железных быков», чтобы пахать и их артельную землю.

Но это осенью. А сейчас люди шли вслед за тракторами, взрывающими степь, вдоль первой борозды до конца не сознавая еще, что их древняя степь начинает новую жизнь.

В одном месте второй трактор вдруг замедлил ход и остановился. Остановились и люди. На гребне пласта лежала, вывернутая лемехом, стальная красноармейская каска.

Каску бережно подняли, очистили от земли и па ней, пониже звездочки, увидели пулевую рваную пробоину. Не нужно было никаких слов, чтобы понять, как и почему оказалась здесь эта каска. Это подал о себе весть год тысяча девятьсот тридцать девятый. Святая и горькая земля халхингольская сохранила в себе вещественные реликвии прогремевшей здесь войны. Люди постояли молча, а потом из свежих пластов стали складывать курган-памятник безвестному сыну русской матери, отдавшему свою жизнь за свободу и счастье Монголии.

Погода благоприятствовала земледельцам. На полях появились дружные всходы. Затем над степью загрохотали майские грозы. Людей суеверных эти грозы с их мощными громовыми раскатами и ослепительными вспышками пугали. Им, цепенеющим от страха, казалось – это разгневанные боги шлют свои проклятия людям, осмелившимся изранить землю. Земледельцев грозы радовали: посевы досыта получали влагу.

Осенью, во время уборки богатого урожая, приехал на станцию высокий гость – Первый секретарь Центрального Комитета Монгольской Народно-революционной партии и Председатель Совета Министров МНР. Осмотрев опытные участки и производственные поля, он назвал научных работников пионерами новой социалистической Монголии, прокладывающими путь к изобилию страны и пожелал всем нм по три добра: доброго здоровья, доброго настроения и добрых успехов в труде.


Глава девятая

И опять пылит желтая степная дорога. Слева в сиреневой дымке виднеются нечеткие, словно укрытые марлей, пустынные высоты захалхинголья. Справа лежит седая ковыльная степь, с невысокими буграми-курганами. «Не будь этих курганов, – говорят степняки, – то и орлам некуда было бы сесть».

Над степью – белесое, без облаков небо. Прокаленный горячим солнцем степной воздух безжалостно сух.

В машине – одуряющая духота: пахнет перегретым железом, бензином, горькой полынью и потом. Я, отвыкший от такой жары, чувствую себя прескверно. И чтобы совсем не раскиснуть, пытаюсь вспомнить другую дорогу и другие цветы.

Ехали мы как-то зимним днем с Халхин-Гола на Керулен. В одном из распадков остановились. Вышел я из машины и вдруг на снегу увидел цветы. Живые цветы! Желтенькими искорочками на тонких и крепких, как, проволочки, ножках, они выскочили из окаменевшей тверди. Ветер, снег, стужа – а они цветут! Я нарвал букет, привез домой. Но, занесенные в тепло, они в первую же ночь сникли, погасли, осыпались.

Воспоминание о зимних цветах и о зимней дороге на какое-то время отвлекло от жары. Но потом она навалилась с еще большей силой. Кажется, и дышать стало трудней.

Я попытался скрыть свое состояние от Алтан-Цэцэг. Однако не смог. Она встревожилась:

– Может, машину остановить?

– Нет, что вы! – запротестовал я и даже набрался храбрости пошутить над собой на монгольский манер. – Мне, как верблюду, хорошо.

– Верблюду? – Алтан-Цэцэг рассмеялась. – А вы знаете, что верблюду не очень хорошо?

И, не ожидая моего ответа, стала рассказывать, как однажды верблюда сильно обидел олень. Было это давным-давно, когда верблюд носил большие ветвистые рога и немало гордился ими. Рога были настолько красивы, что олень, увидев их, не выдержал, попросил:

– Верблюд, будь другом, одолжи мне свои рога на пару дней.

– Зачем они тебе?

– Хочу жениться. Пусть они украсят мою комолую голову. Как только сыграю свадьбу – сразу верну.

– А ты не обманешь?

– Ну, что ты сомневаешься?

Доверчивый и добрый верблюд дал рога оленю-жениху. Олень нацепил их и сразу же поскакал в горы.

День проходит, два проходит. Верблюд все в горы смотрит и ждет, когда вернется олень. А тот, коварный и хитрый, вовсе и не собирался возвращаться. Зачем отдавать рога, которые так ему понравились?

Бедный верблюд до сей поры все смотрит в горы и ждет оленя. От того, наверное, такой гордый и обиженный вид у него.

Сказочка мне понравилась. Усмехнувшись, я спросил:

– Неужели я похож на обиженного верблюда?

– Сегодня – почти, – снова рассмеялась Алтан-Цэцэг и в темных глазах ее я увидел лукавые смешинки.

– Но меня никто не обижал…

– Друзья не обижают, – уже без смеха ответила она.

Настроение у Алтан-Цэцэг было светлое и даже чуточку шаловливое: она не чувствовала усталости, ее не томила жара. Здесь, в этих степях, на этой дороге, под этим немилосердно палящим солнцем она была дома.

Не знаю отчего – оттого ли, что легкий ветерок над степью повеял, оттого ли, что пятиминутную остановку сделали и немного размялись, от радостно-возбужденного настроения Алтан-Цэцэг, которое не могло не передаться мне, от всего ли вместе, но только мне стало легче дышать. Жара теперь не давила, она как бы отхлынула от меня.

– Вам что-нибудь спеть? – вдруг спросила Алтан-Цэцэг.

– Спойте! – попросил я.

Алтан-Цэцэг запела. Голос ее, тонкий и переливчатый, как голос жаворонка, и раздольный, как степь, рассказывал о чем-то хорошем и радостном. Пела она недолго. Когда смолкла, я спросил:

– О чем песня?

– Обо всем, – улыбнулась она и, описав рукой полукруг, добавила: о степях, о небе., о новой жизни. В русском переводе это будет звучать примерно так:

 
Ветер и небо,
степи и воды.
Верой и правдой нам служат теперь,
Воле народа
покорна природа —
В будущее открывается дверь…
 

Задумалась на миг и, как бы размышляя вслух, продолжала:

– Помните наш разговор о национальном характере? Действительно, живем мы пока медленно. И кое-кто склонен считать, что ускорять темп жизни незачем, что не надо торопить время в степи. Течет себе и течет. Куда спешить: дней в году много и лет в жизни много. Для старой Монголии это подходило, а нам не подходит.

Нам есть куда спешить, мы, как поется в песне, дверь открываем в будущее. А будущее, – Алтан-Цэцэг проследила за круто взмывшим перед самой машиной коршуном, добавила: – это механизация всех работ, электричество, скорости. Значит, степь не мажет оставаться неизменной, вот как эта…

Мы далеко уже уехали и от поселка, и от полевого стана научной станции, где провели утро. Здесь степь была действительно другой, наверное, такой же, как пятьдесят, как сто лет назад. Качались белые ковыли, в них большими темными плешинами врезались выжженные солнцем участки с жухлой и хрусткой побуревшей травой. И нигде, сколько доставал глаз, не было видно ни отары овец, ни табуна лошадей, ни веселого дымка.

– Степь не должна быть такой! – твердо закончила Алтан-Цэцэг.

Я внимательно поглядел на ее чуть прищуренные глаза, на сдвинутые брови, на пальцы, сжатые в крепкие кулачки. Все выражало решимость, но не ту, какая бывает у людей в минуты отчаяния, а продуманную, спокойную, наполненную силой решимость преобразователя и творца.

Такие вот, как Алтан-Цэцэг, как ее товарищи с научной станции свою молодость проводят торопливо, неуютно, как-то вразброс. Но кто скажет, что без этой торопливости, неустроенности, без жадного стремления больше узнать, выполнить скорее задуманное может существовать молодость.

– Что вы успели сделать за эти немногие годы? – спросил я Алтан-Цэцэг, когда мы рано утром ехали на полевой стан.

– Вы имеете в виду работу Научной станции?

– Да.

– Мы ответили на первую и главную часть вопроса, когда-то поставленного жизнью, и ответ этот удивил не только самых пылких оптимистов, но даже и нас самих.

– Чем же?

– Халхин-Гол – благодатный край и для животноводства и для земледелия – и это теперь не теоретические предположения, не гипотезы, а выводы, подтвержденные многими опытами. Растет, созревают и дают высокие урожаи пшеница, рожь, овес, ячмень, гречиха, просо, кукуруза на зерно, лен, подсолнечник, картофель, свекла, помидоры, огурцы, арбузы, дыни. Здесь плодоносят яблони и вишни… Опыты мы продолжаем. Но теперь с маленьких делянок переходим на большие производственные площади. Научные работники – их у лас сейчас около трех десятков – ведут, как говорят геологи, детальную разведку: изучают и отбирают наиболее урожайные сорта, изучают почвы по участкам и составляют почвенные карты, испытывают новые культуры, новые породы скота. Ученые Забайкалья свою беспородную, но крепкую и выносливую овцу одели в тонкорунную мериносную шубу, создав забайкальскую высокопродуктивную породу. Используя опыт и помощь соседей, мы теперь одеваем монгольскую овцу в забайкальскую шубу. И получается неплохо.

На полевом стане я рассчитывал встретить пусть молодых, но уже солидных ученых мужей. А встретился с безусой юностью. «Ученые мужи» в своих простых рабочих куртках и телогрейках, в кепочках с пуговицами, в беретках и спортивных шароварах очень смахивали на студентов, приехавших на уборку урожая. Даже в общежитии у них был студенческий беспорядочно-условный порядок: на постели валялась раскрытая книга, на столике лежал черствый кусок хлеба и стояла кружка с водой, на скамейке – шахматная доска с не доигранной партией, на стене – гитара.

Недолго я побыл среди – этих ребят, но понял, что это настоящие люди – веселые, решительные, целеустремленные.

В тесной конторке, заставленной всевозможными мешочками с зерном различных культур и сортов, снопами, Алтан-Цэцэг познакомила меня с директором Научной станции Хучиром. Хучир, как и его сотрудники, был одет в рабочий спортивный костюм и кирзовые сапоги. Как человек, влюбленный в свое дело, он отчала потащил меня по опытным делянкам, а потом, вернувшись в конторку, развернул передо мной карту Прихалхинголья, исчерченную цветными карандашами.

– Вот, смотрите… Два с половиной миллиона гектаров земли. Когда-нибудь они станут монгольской Кубанью… Часть этой площади исследована. Выявлено двести семьдесят три тысячи гектаров земель первой и второй категорий и триста тысяч гектаров сенокосов. Мы сейчас вошли в правительство с предложением о создании здесь десяти-двенадцати госхозов…

Хучир ткнул карандашом в ленту Халхин-Гола.

– Если вот здесь, в среднем течении, перегородить реку плотиной, а вот здесь прорыть стокилометровый канал… Дальше, до самого Буир-Нура, вода пойдет самотеком по руслам давным-давно высохших древних речек…

Карандаш остановился у Буир-Нура. Хучир поднял голову. Я залюбовался им. В эту минуту он был похож на военачальника, подготовившего со своим штабом план генерального наступления. А карта, что перед ним лежала, напомнила ту военную двухверстку, на которую наносились направления атак, прорывов, штурмов. Да, так, пожалуй, оно и было. Только тут атаки и штурмы были бескровные.

– Мы можем оросить двести тысяч гектаров и создать поливное земледелие. Если к этому создать еще лесные полосы, чтобы преградить путь и ослабить силу весенних гобийских ветров, то все это, вместе взятое, будет означать полную независимость от капризов природы.

Хучир остановился, перевел дыхание и виновато поглядел на Алтан-Цэцэг, как бы спрашивая: «Не слишком я увлекся?» А я понял: Алтан-Цэцэг, видимо, один из авторов этого величественного плана.

– Мы тут прикидываем, – продолжал директор, – на строительство плотины и канала потребуется шестьсот миллионов тугриков. Затраты для нашей страны большие. Но они окупятся в течение одиннадцати лет…

И вот сейчас, в дороге, размышляя о коллективе Научной станции, об Алтан-Цэцэг, я подумал, что совсем еще мало знаю ее. Эта маленькая женщина, сидящая рядом, открывалась мне все новыми гранями.

Я повернулся к Алтан-Цэцэг. Наши взгляды встретились.

– Вам скучно со мной? – вдруг весело рассмеялась она. – Я все толкую о деле да о деле…

– Скажите, вы любите степь? – спросил я и сам себя выругал: надо же быть таким олухом, чтобы ее, потомственную степнячку, спрашивать об этом.

Алтан-Цэцэг помолчала. Подумав чуть, все же ответила:

– Степь я не люблю!

От удивления и растерянности я онемел. Казалось, сейчас она повернется и расхохочется мне в лицо. Но она даже не улыбнулась. Сидела и задумчиво глядела на летящую под колеса дорогу. Моя же мысль почему-то толкнулась в далекое прошлое, в солдатскую юность.

Я вспоминал страшные бураны, бушевавшие в степи, те мартовские двое суток, когда мы искали потерявшегося Максима. Вспоминал лютую стужу, от которой леденела кровь в жилах и с пушечным грохотом трескалась бесснежная земля. Вспоминал беспощадный зной, от которого нигде невозможно было найти укрытие (на маршах-бросках солдаты падали от солнечных и тепловых ударов) и думал: «Действительно, за что же любить такую степь?»

И, словно, подтверждая мою мысль, Алтан-Цэцэг негромко повторила:

– Степь я не люблю.

Но тут же, как бы очнувшись, поправилась:

– Не люблю вот такую, дикую.

Мне стало стыдно за свои мысли.

– Я пробовала жить без степи, – продолжала размышлять Алтан-Цэцэг, – и убедилась, что не могу. Тянет она к себе.

– Вот и попробуй понять вас: «Не люблю степи и не могу без нее».

Шофер по имени Чардавал, за всю длинную дорогу не проронивший ни звука, словно его и не было с нами, вдруг подарил одно-единственное слово:

– Женщины! – и смолк, снова весь запечатавшись.

Алтан-Цэцэг, заметно волнуясь, – подрагивали длинные ресницы, подрагивали сухие губы – все глядела и глядела на свою «дикую», обиженную природой степь, в которой не было ни вольных рек, ни прохладных рощ, ни медвяных трав.

– В своих снах, наверное, вы видите степь совсем другой?

– Вы угадали, – пересилив волнение, сказала Алтан-Цэцэг. – В снах, и довольно частых, я действительно вижу степь иной: обжитой, уютной, преображенной человеческими руками.

Вздохнула. Вздох не горестный, а легкий, какой бывает, когда снимают тяжелую ношу. Оживилась. Заговорила, увлекаясь:

– Помните, вчера вспоминали о «космическом разговоре»? Был такой разговор. Я, подобно журавке, летала над степью. Меня ласково качал ветер и поднимал все выше и выше, к самому Солнцу. Из той выси я любовалась родными просторами, покрытыми садами и хлебными нивами, лесными полосами и тенистыми парками, нарядными поселками и прямыми, как стрелы, дорогами. И я спросила у Солнца: «Когда все это будет?». Солнце мне ответило: «Будет тогда, когда вы, люди, приложите руки и дадите воду степям. Ну, а я не пожалею тепла. Вода и тепло дадут все!».

Ей-богу, она, эта маленькая женщина с матовым лицом и открытыми глазами – настоящий поэт.

Я спросил:

– Хучиру, директору станции, наверное, такие же сны снятся?

– Нет, сны у нас разные, – засмеялась Алтан-Цэцэг, – а мечта одна. С нею вас директор познакомил… Мечта, как я понимаю, – Я это прежде всего взгляд в будущее. Лишить человека мечты – это все равно, что птицу лишить крыльев. Не будет перспективы, не будет горизонта. А горизонт должен быть у каждого в жизни. Разве не так?

– Пожалуй, так, – согласился я.

– Значит, надо мечтать! И работать. И шагать к своему горизонту.

Наша машина все бежала по степи. Здесь в тысяча девятьсот тридцать девятом году прогрохотала война. Три десятилетия минуло с тех пор. Но все еще видны снарядные и бомбовые воронки, котлованы, орудийные дворики, ходы сообщения, траншеи, окопные зигзаги. Все это полузасыпалось, полуобвалилось и заросло жесткой, как щетина, травой. Из травы то там, то сям торчат траки танковых гусениц, пушечные лафеты, позеленевшие снарядные гильзы, обрывки ржавой колючей проволоки.

И еще на лике халхингольской земли остались курганы братских могил и памятники тем, кто добывал победу. На западных границах огромной Советской страны еще не началась большая, и тяжелая война с немецким фашизмом, а здесь, далеко на востоке, на прибрежных высотах Баин-Цагана и Хамардабы русские ребята уже лежали в земле. Они умерли за свободу и счастье монгольского народа.

Поклониться праху павших мы теперь и ехали.

От памятника танкистам комбрига Михаила Яковлева мы отъехали уже далеко. Но легкий танк с маленькой пушечкой (скорлупка против нынешних) и два серых бруска, взметнувшиеся к небу, все еще стояли перед глазами.

– К Шанрайсагу! – сказала Алтан-Цэцэг, и шофер свернул на не торную, видимо, еще фронтовую дорогу, ведущую по распадку вниз, в долину Халхин-Гола. Река то приближала к нам свои тальниковые берега, то отодвигала их. Но вот машина остановилась.

– Шанрайсаг, – сказала Алтан-Цэцэг и показала на крутой откос.

Сначала я увидел хаотическое нагромождение серо-желтого камня. Но вглядевшись, понял, что это – творение человеческих рук и разума. Прежде всего, мое внимание привлек огромный прямоугольник из невысоких каменных стен с небольшими буддийскими пагодами по углам и с молитвенными надписями на старо-монгольском языке. Потом в каменной ограде-прямоугольнике я разглядел что-то похожее на человеческую фигуру. Да, так оно и было. Немного потребовалось фантазии, чтобы дорисовать и увидеть большого каменного человека, который полулежал на гористом склоне. Поза его была такой покойной и мирной, что казалось: к горе привалился сильно уставший пастух. Он даже разулся – пусть и босые ноги его обдует ветром. Отдохнет пастух, поднимется и, гордый и могучий, снова примется за свои мирные и многотрудные дела…

Я вопросительно поглядел на Алтан-Цэцэг.

– Изваяние Шанрайсага, – ответила она, – бога милосердия и благого отношения ко всему живущему на свете.

Алтан-Цэцэг рассказала, что изваяние этого бога создано монгольскими мастерами-каменотесами в начале девятнадцатого столетия по приказу местного князя Тована, который владел пограничными с Маньчжурией землями. Цель была одна: каменным языком навеки доказать своим воинственным соседям, что земля прихалхингольская принадлежит монголам и что на своей земле они хотят заниматься мирным трудом.

Он, этот князь Тован, видать, любил свою родину, коль осмелился в те глухие и жестокие времена, когда его страна и его народ стонали под игом маньчжурских завоевателей, обозначить таким необычным способом край монгольской земли.

На взгорье между Хамардабой и Баин-Цаганом, рядом с военным кладбищем, по приказу правительства Монгольской Народной Республики в тысяча девятьсот пятьдесят четвертом году был сооружен монумент, названный «Памятником девяноста героям».

На кладбище, где нашли свое последнее пристанище герои, лежат строгие ряды серых могильных плит и стоят старенькие, сделанные из подручных материалов сразу после боев, скромные памятнички. На трех из них время сохранило металлические пластинки с именами захороненных.

Я переписал эти имена в свой блокнот.

На постаменте – танковая башня. «Памяти танкистов, героически павших при разгроме японских захватчиков в районе Халхин-Гола: Прядко А. Н., Косенко С. Л., Лямзин Н. И., Краснов Н. В., Медведев С. Р., Скворцов В. Д., Войткевич П. И., Карасев В. П., Иванов А. Л., Желудков И. С., Мажаров Н. И. 26 августа 1939 г.»

На бочке из-под бензина в венце из гильз ствол пушки, увенчанный звездой. «Здесь похоронены неустрашимые воины РККА, героически погибшие в боях на реке Халхин-Гол, мужественно защищая границы МНР: Степанюк Е. А. – 20.8, Киселев В. К. – 20.8, Чашников Ф. Б. – 20.8, Пожанов В. Д. – 20.8, Халилов А. К. – 22.8, Рябцев В. И. – 23.8, Гребенников М. П. – 26.8, Бобыкин И. П. – 26.8, Каменщиков Е. Г. – 26.8, Бриндес А. К. – 26.8, Присяжнюк П. И. – 26.8. Прощайте, дорогие товарищи! В.Ч. 4-99».

Пирамидка-обелиск. «Юдин Виктор Иванович, Арефьев Василий Васильевич, Аплетоев Александр Антонович, Пляскин Василий Максимович, Кухарь Иван Павлович, Григорьев Василий Филатович, Демиденко Григорий Яковлевич, Мусалямов Хаирнас, Ковалев Григорий Иванович, Голованов Николай Андреевич».

Алтан-Цэцэг собирала полевые цветы и букетики их клала к памятникам. Мы с шофером стояли у серых надмогильных плит и горячими ладонями мяли береты. В голубой вышине парили птицы. От несильных порывов ветра кланялись и шелестели травы.

– Спите спокойно, сыны русских матерей!

Возвращались поздно. Где-то к полуночи увидели, как мелькнул один огонек, затем другой и третий. Потом открылась целая золотая россыпь.

Мы подъезжали к Центральной усадьбе объединения «Дружба».

Алтан-Цэцэг, немножко уставшая от длинной дороги, вдруг встрепенулась. Указывая на живые мерцающие огни, которых становилось все больше и свет которых становился все ярче – от этого света само небо зажигалось голубым сиянием – воскликнула:

– Ну, как не любить вот такую степь!

Через полчаса Чардавал – меньший сын чабана Дамдинсурэна лихо подвернул машину к крылечку беленького домика и резко тормознул. И сделал нам еще один подарок – сказал второе слово за длинный-длинный день:

– Спасибо!

И уехал в гараж.


Глава десятая

Дома Алтан-Цэцэг ожидало письмо.

– Из Дархана, от сына, – посмотрев, на конверт, лежащий на столе, сказала она.

Сыновья не любят писать длинных писем матерям, а матери и не ждут от них «дневников». Они рады и нескольким фразам, лишь бы в них были добрые вести: жив, здоров и помнит родительский очаг.

Это письмо было на нескольких листочках. Прежде чем начать читать его, Алтан-Цэцэг перебрала все листки и только после этого ее глаза торопливо побежали по строчкам.

Закончив читать, она некоторое время сидела неподвижно, глядя прямо перед собой невидящими глазами.

«Что-то важное», – подумал я.

Глухим прерывистым голосом она сказала:

– Сын пишет, что недавно в Дархане он познакомился с одним советским специалистом, инженером-строителем, который после боев на Халхин-Голе был другом и командиром его отца – Максима Соколенка. Он это понял потому, что инженер рассказал, как весной сорок первого года монгольская девчонка по имени Катюша спасла во время сильного шургана советского солдата Максима Соколенка и как Максим и эта девчонка потом подружились…

Я лихорадочно рылся в своей памяти, пытаясь найти в ней человека, который был и другом и командиром Максима. Откуда-то из самой глубины, с каких-то дальних полочек памяти я выхватывал полузабытые имена и фамилии. Командир батареи лейтенант Ломоносов? Командир взвода младший лейтенант Кортиков? Командир отделения связистов сержант Ласточкин? Старшина Гончаренко? «Был командиром и другом…» Кто же из них стал инженером-строителем, кто помнит ту мартовскую многодневную бурю и девчонку, которую мы называли Катюшей?

– Сын пишет, что пригласил того инженера к себе на квартиру и показал ему отцовское фронтовое письмо. Взглянув на почерк, инженер сразу обрадованно сказал: «Максимов почерк, точно». А когда прочитал, тяжело вздохнул: «Многих мы потеряли на войне. Максим мечтал украшать землю садами. Не довелось».

Алтан-Цэцэг закрыла глаза, ладошками потерла виски. Нехорошо и мне стало. Видно, пережитое всегда будет идти рядом с нами, напоминая о себе и болью, и радостью, и тревогой.

После долгого молчания Алтан-Цэцэг сказала:

– Об отцовском письме-завещании Максим долгое время ничего не знал. Как, впрочем, и об отце. Только однажды, когда ему исполнилось лет одиннадцать, он спросил: «А где же все-таки мой папа и кто он?» Вопрос был настолько неожиданным и прямым, что я испугалась, хотя знала, рано или поздно сын об этом спросит. Но в ту минуту я вдруг застыла, похолодела вся. Он, поняв, видимо, что ответа не дождется, отвернулся и выбежал из дома. Во дворе вскочил на заседланного коня и помчался по улице. Нашла я его за городом, на военном кладбище советских летчиков. Несколько дней потом ходил, как подбитый журавленок: сам не свой.

Об отце уже больше не спрашивал. Казалось, забыл его. Но вот исполнилось Максиму семнадцать лет… Выполняя просьбу отца, я передала ему письмо-завещание. Сделала это в день окончания им баинтумэнской средней школы…

… Максимка бережно принял тогда из рук матери старый, пожелтевший от времени солдатский треугольничек.

– Письмо – мне?

– Тебе.

По лицу Максима пошли красные пятна. Руки чуть дрожали. Он стоял с письмом-треугольничком, не решаясь открыть его. Он словно бы прислушивался, как за окном разгуливается горячий ветер-степняк и как растревожено, чуя перемену погоды, кричат какие-то птицы.

– От отца – тихо спросил Максимка.

Алтан-Цэцэг поняла, что Максимка всегда думал и тосковал об отце, не зная толком, кто он.

Она вышла из дому, оставив сына наедине с отцом.

Вернулась домой часа через два или три. Сын был внешне спокоен. Только лицо осунулось. По спокойствию, которое давалось ему, видимо, нелегко, по сосредоточенной молчаливости Алтан-Цэцэг поняла, что в сыне произошел какой-то перелом, что в эти одинокие часы он повзрослел и посерьезнел. Материнское сердце рвалось на части: что теперь скажет сын? Что она ему ответит?

Однако Максим молчал. Он не спеша собирался на выпускной вечер: надел новую белую рубашку с галстуком, отгладил брюки, до блеска начистил туфли. Собравшись, не глядя на мать, Максим сказал:

– С выпускного вечера, мама, приду утром.

И ушел.

Алтан-Цэцэг после ухода сына заметалась по комнате, словно птица, только что посаженная в клетку.

Потом присела на диван. На плечи навалилась усталость. Ее пугал предстоящий разговор. Пыталась заняться шитьем не получалось, игла не слушалась рук. Взялась было довязывать варежки – петли слетали со спиц.

Могла бы, конечно, лечь спать, но разве уснешь? Нет, пожалуй, таких отцов и матерей, которые могли бы спать в эту особенную июньскую ночь, когда их дети, уже взрослые, самостоятельные люди, прощаются со школой, с учителями, с друзьями, когда они, взявшись за руки, до рассвета бродят по улицам города и своей тихой песней бередят сердца тех, чья юность давно отшумела.

Нет, не уснуть в такую ночь. А тут еще отцовское письмо. Как отнесется к нему Максимка, все ли поймет? А если не поймет, да возьмется судить ее за прожитые годы? Сказал: «С выпускного вечера приду утром». Ждать невыносимо…

Алтан-Цэцэг уткнулась в книгу и мало-помалу тяжкие судьбы сестер Даши и Кати, судьбы Ивана Ильича Телегина и Вадима Петровича Рощина из «Хмурого утра» («Зовлон туулсан-инь») Алексея Толстого на какое-то время увлекли ее, заставили забыться. Вихри русской революции с обнаженным до предела драматизмом событий ворвались в комнату.

Едва время перевалило за полночь, Максим вернулся. Алтан-Цэцэг не удивилась столь раннему приходу сына, как не удивился и он, застав мать не спящей. Более того он, кажется, даже обрадовался этому.

– У меня важный разговор к тебе, мама, – сказал Максим, присаживаясь к столу.

– Я жду этого разговора, сын, – ответила она, стараясь унять бег сердца. Невольно подумала: давно ли ее Максимка был совсем крохой. Одетый в белую байковую распашонку – белый цвет, по преданиям, счастье приносит – он беспомощно барахтался в кроватке. Встречая ее, пахнущую солнцем и степью, он широко распахивал свои синие, как у отца, глаза, смешно таращил их и раскидывал, словно собираясь крепко обнять ее, свои пухленькие непослушные ручонки. Рос Максимка вольным верблюжонком. Теперь вот «важный разговор» у него…

– Скажи, мама, кем же мне все-таки стать? – Максим пригладил мягкие светлые волосы. – Какую профессию выбрать?

– Разве ты не выбрал? – озадаченно спросила Алтан-Цэцэг и обернулась к сыну. Удивление ее не было поддельным. Она знала, что Максимка увлекается физикой и давно, чуть ли не с седьмого класса, мечтает «приручить электрическую искру вплоть до грозовой молнии». Это увлечение пробудил в нем школьный учитель, великий фантазер и мастер на всякие опыты (Эдиссоном его прозвали в школе), а укрепил сосед-машинист турбины на электростанции. С ним Максимка не раз ходил на дежурства. Однажды в «Дружбе» Максимке удалось наладить старенькую автомашину. Молодой неопытный шофер пришел в восторг.

– Да ты, брат, настоящий механик! Из тебя, знаешь, какой водитель получится?

Узнав, что «механику» всего лишь четырнадцать лет минуло, шофер присвистнул:

– Голова!

Сыном орла и лисицы назвал Максимку старик, которому Максим повесил в юрте молнию в стеклянном пузыре.

– Почему орла и лисицы? – не понял Максимка похвалы.

– Потому – объяснил старик – что ты не обижен ни разумом, ни хитростью. Смекалистый парень.

Всего один миг потребовался, чтобы вспомнить эти события.

– Выбрать-то выбрал, – раздумчиво ответил Максим на вопрос. – Но можно и перевыбрать. Не пойти ли мне, мама, в военное училище?

– В военное? – спросила Алтан-Цэцэг, стараясь скрыть свой испуг. Сама эта мысль для нее была и неожиданной и горькой. – Почему в военное?

– В Завещании…

– Твой отец был глубоко мирным человеком. Он мечтал о садах на Керулене, о пшеничных нивах…

Сказала о пшеничных нивах, и в сознании полыхнуло новое воспоминание.

Стояли на Керуленском мосту. Время было перед самой войной. У Максима тревожное настроение. Вдруг он спрашивает: «Ты видела когда-нибудь, как наливается колос, как созревают хлеба?» – «Не видела». – «В такое время ночами зарницы играют в небе, а земля пахнет полынью и медом». Помолчал, тоскливо добавил: «Наверное, другие зарницы заиграют, зарницы войны…» Предчувствие не обмануло солдата…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю