Текст книги "Кони пьют из Керулена"
Автор книги: Григорий Кобяков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
Ждали до полудня. Иван Николаевич, наконец, облачился в защитный костюм и пошел. Вот он дошел до юрты, открыл дверь, постоял и быстро зашагал к лагерю.
– Что там?
– Пока живы, – коротко и невесело ответил Иван Николаевич и велел Санжид отнести на камень обед больным.
Лидия Сергеевна, увидев в ярко освещенной дверной раме Ивана Николаевича, замахала руками: «Не входить!» Очнувшись окончательно от вязкой, тягучей дремоты, вдруг почувствовала облегчение. И с радостью подумала, что у нее была все-таки простуда и что ей ужасно повезло. А к вечеру легче стало и маленькому Очирбату.
Ночью шел дождь. Под его равномерный успокаивающий шум и Лидии Сергеевне и Очирбату спалось хорошо. Утро вставало ясным, свежим, радостным. Солнце светило по-особенному, оно как бы пронизывало все насквозь и тугим снопом било в открытое верхнее окно юрты.
Лидия Сергеевна, выйдя из юрты, улыбнулась солнцу, улыбнулась небу, улыбнулась широкой степи. Потом высоко над головой подняла обе руки, сообщая этим счастливым жестом друзьям:
– Мы живы! У нас все в порядке!
В лагере увидели этот жест и поняли. Алтан-Цэцэг засмеялась. Смех ее, сначала осторожный и несмелый, побежал, покатился, как степной огонёк. Улыбнулся Иван Николаевич и зашаркал в палатку – спать.
…В то же утро Алтан-Цэцэг снова уехала в поселок, чтобы навестить сына и передать людям радость.
Маленький Очирбат постепенно привык к «злому духу», к доктору. Он теперь никуда не рвется, не кричит, но по-прежнему дичится и, пожалуй, все еще побаивается. Тогда Лидия Сергеевна решается на рискованный, недозволенный эксперимент: она снимает с лица маску.
– Очирбат, смотри… Я доктор Леднева, Лидия Сергеевна. Запомни: Лидия Сергеевна. Ижий – мама…
Мальчик щурит глаза, вглядываясь в её бледное лицо, в ее седые волосы и добрые-добрые глаза, тянется к ней худыми ручонками и начинает звонко смеяться:
– Доктор Леднева, хугжин ижий… Ижий – мама…
Доктор Леднева или старая добрая мать, как назвал ее Очирбат, довольна, теперь будет дружба. И действительно, мальчик меняется на глазах. Он с аппетитом начинает есть, послушно принимает таблетки, не ревет при виде шприца. Очирбат все понимает: за «стеклянными глазами» есть добрые-добрые глаза доктора Ледневой, хугжин ижий.
Они по-прежнему сидят в изоляции. По-прежнему продолжают лечение. Теперь наверняка можно сказать, что маленький Очирбат с помощью русского доктора выкарабкался, ушел от косой, которая своими холодными, безжалостными и пустыми глазницами уже глядела ему в глаза.
Все чаще они – Лидия Сергеевна и Очирбат – выходят из юрты вместе и, дружно поднимая руки к солнцу, сообщают о себе:
– Мы живы. У нас все в порядке. Ждите нас, люди!
По степи – от стоянки к стоянке, от юрты к юрте, от семьи к семье – словно ветер, летела молва: советский доктор Леднева спасла от черной смерти монгольского мальчика Очирбата – младшего сына старого Чултэма, советский доктор Леднева не пустила черную смерть гулять по степи…
Девять раз над Черной речкой занималась тревожная заря и девять раз садилось солнце. И вот в десятый раз Поднялась заря – огромная, розовая, праздничная.
С самого раннего утра в лагерь отряда из поселка и чабанских стоянок стали подъезжать люди, чтобы поглядеть на русскую женщину.
Гостей принимали Иван Николаевич и Алтан-Цэцэг. Иван Николаевич, возбужденный предстоящим событием и смущенный вниманием, переходил от одной группы людей к другой – он даже не шаркал своими подошвами – и тонким бабьим голосом что-то говорил о совсем «незначительных шансах выжить в данной ситуации» и о том, как «доктор Леднева ухватилась за эти шансы…» Алтан-Цэцэг он сказал:
– Простите, но о Ледневой я думал плохо. Теперь вижу: ошибся. Преклоняюсь перед нею. Верно сказано: «Безумству храбрых поем мы песню».
– Может, и письма напрасно отправили? – спросила Алтан-Цэцэг.
– Письма? – Иван Николаевич развел руками – Тут, девушка, служба. Я обязан был…
На машине приехали из поселка председатель объединения Самбу и партийный секретарь Жамбал. Они привезли для мальчика новую одежду и башмаки. Медсестра Санжид тут же отправилась к камню. А санитары понесли ведра с горячей водой.
…И вот они вышли – доктор Леднева и Очирбат, смущенные людским вниманием и чуточку растерянные.
– Сайн хугжин ижий… Би айх, – маленький Очирбат боязливо озирается: что хотят еще с ним сделать, почему так много народу?
– Нс бойся, дурачок, – ласково говорит Лидия Сергеевна и берет Очирбата за руку. – Это добрые люди. Они приехали поглядеть на тебя. Ты – маленький герой, батор.
Толпа, стоящая у палаток, притихла. Из-под небесной сини донесся четкий орлиный клекот. Кто-то, кажется, Дамдинсурэн, негромко сказал:
– Их приветствуют орлы. Добрая примета.
Лидия Сергеевна и Очирбат подошли к людям. Толпа расступилась, взяла их в круг, охватив плотным живым кольцом. Они, держась за руки, остановились.
Старые суровые степняки, обожженные солнцем и вьюгами, опускаются перед русской женщиной на колени и целуют подол ее платья…
Лидия Сергеевна не может сдержать слез. Горячие, они катятся по ее бледным щекам. Ветер шевелит ее белые волосы… Десять дней, проведенных в изоляции, голову Лидии Сергеевны осыпали снегом.
Кольцо размыкается. К доктору Ледневой подходит парторг Жамбал. Волнуясь, он говорит:
– Ты спасла монгольского мальчика и поэтому ты для него теперь мать. По старому обычаю нашего народа мы нарекаем мальчика твоим именем. Отныне его звать Очирбат-Леднев.
Мальчишка прижался к Лидии Сергеевне.
– Сайн хугжин[16]16
Сайн хугжин – хорошая женщина.
[Закрыть]…
Председатель Самбу преподносит ей хадак цвета небесной сини – на счастье, на долгую жизнь.
– Спасибо, – говорит он и земным поклоном кланяется Лидия Сергеевна.
– Спасибо, – говорят люди.
Бывают легенды. Бывают события, которые становятся легендами. И они не подвластны времени, потому что люди – свидетели, очевидцы, участники таких событий рассказывают о них своим детям и внукам, а дети и внуки расскажут своим детям и внукам.
Глава десятая
Ванчарай своей болтовней хоть ненадолго, но внес в душу Алтан-Цэцэг разлад и смятение. Подвиг советского врача Лидии Сергеевны Ледневой укрепил в ней веру в советского человека, в его могучую силу и непобедимость. А мудрый Жамбал высказал простую и ясную мысль: только работой мы можем помочь нашему великому другу приблизить победу.
Алтан-Цэцэг работала, не замечая времени. День сменялся днем, неделя – неделей. Она успевала бывать всюду – на фермах, в отарах, гуртах. Вечерами, когда солнце укладывалось спать, она вела неторопливые беседы в юртах. Теперь она всюду была своя. Даже старые мудрые скотоводы не считали для себя унижением обратиться к ней с вопросом. «Алтан-Цэцэг, подскажи…», «Алтан-Цэцэг, посоветуй…»
Ее считали «ученой». А «ученая» не всегда могла подсказать, посоветовать. Часто она попадала в тупик – не хватало знаний и опыта. Это ее смущало, расстраивало, порой доводило до слез. В такие минуты она вспоминала Максима.
Однажды она провожала Максима из города. На керуленском мосту остановились. Максим положил руку на ее плечи, обнял. Под большой и крепкой солдатской рукой ей стало тепло и уютно. Опьяненная радостью, она запела. Максим слушал, и рука его, лежащая на се плечах, отчего-то вздрагивала.
– О чем песня? – спросил Максим, когда она умолкла.
– О счастье, – ответила она.
Максим рассмеялся:
– Слишком коротко рассказала.
– Могу и подлинней. В песне говорится о том, как молодой человек едет учиться в далекие края, оставляя солнечную степь и родную юрту, над которой вьется веселый дымок. Его будут ждать здесь. И он обязательно вернется. И привезет из далекой страны, от хороших друзей много сокровищ. Эти сокровища – знания.
– Ты бы хотела поехать за этими сокровищами? – спросил Максим.
– Очень. Но сначала хочу поработать.
И вот, поработав, Алтан-Цэцэг все чаще задумывалась об учебе. Но это была далекая мечта. Она стала близкой, когда осенью Советский Союз преподнес Монголии подарок – в Улан-Баторе построил университет и направил в него своих ученых, преподавателей. Впервые в тысячелетней истории Монголии прозвенел звонок, позвавший студентов в университетские аудитории. Один из трех факультетов был зооветеринарный. Но в те сентябрьские дни, когда шел первый набор, Алтан-Цэцэг и заикнуться не смела об учебе: и Максимка совсем крохотный, и дел невпроворот, и смятение, закравшееся в душу от слов Ванчарая, все еще было живо.
Смятение заглушила работой. Пророчество Ванчарая не сбылось. Советский Союз выстоял на Волге, окружил там немцев и устроил им невиданный «котел».
Осень сорок второго года в монгольских степях была бесснежной. Когда налетал сильный ветер, шелест сухих трав напоминал тихий перезвон колокольчиков. Наконец, в ноябре выпал снег. Но его быстро и дочиста вылизал ветер. Трудно было животноводам.
Ранним утром, когда на дворе еще не растаяла густая фиолетовая синь, пришел парторг Жамбал. Вместе с гостем в юрту ворвался плотный клубок белого морозного пара, расплылся по полу и тут же исчез, испарился.
Ни Алтан-Цэцэг, ни Тулга не ждали столь раннего гостя. Они недавно встали и едва успели растопить очаг. Решили: «Видимо, по какому-то делу пришел. Может быть, поздравить с наступающим праздником Цагар-сара – белым месяцем – первым месяцем весны по лунному календарю и Новый годом».
Гость, как показалось им, был немножко навеселе. Во всяком случае сегодня он был совсем не таким, каким бывал всегда. Жамбал поздоровался, отряхнул от снега мохнатую лисью шапку-малахай, прошел и сел на почетное место – в северной части юрты.
«А может, с Максимкой что неладно?» – кольнула мысль Алтан-Цэцэг, и она поглядела в глаза Жамбалу. Максимку она часто теперь оставляла ночевать у Авирмид. Но глаза Жамбала ничего плохого не сказали. Алтан-Цэцэг подумала: «Случись что с Максимкой – прибежала бы сама Авирмид».
– Вы вот тут спите, – не спеша начал парторг и глаза его залучились ясным светом, – а новостей-то и не знаете, важнейших новостей!
– Наша делегация из Союза вернулась? – спросила Тулга.
Тулга спрашивала о делегации монгольского народа, которая ездила в страну Советов, чтобы передать советским воинам колонну танков «Революционная Монголия», построенную на средства, собранные трудящимися МНР. Танкисты сорок четвертой гвардейской танковой бригады, принимая дар, поклялись: «На танках «Революционная Монголия» они дойдут до самого логова фашистского зверя – до Берлина».
– Это уж все знают, – так же не спеша ответил Жамбал. Потом он выколотил пепел из погасшей трубки о подошву гутула и торжественно произнес: – В Сталинграде, как в чугуне, наши друзья прихлопнули плотную крышку – и капут всем фрицам сделали. Сам фельдмаршал Паулюс со своими генералами под этой крышкой оказался. Только что радио передало приказ Верховного Главнокомандующего Сталина, в котором он поздравил войска Донского фронта с успешным завершением ликвидации окруженных под Сталинградом вражеских войск и объявил благодарность бойцам, командирам и политработникам фронта за отличные боевые действия.
Помолчав, наслаждаясь произведенным впечатлением, продолжил:
– Дождались, наконец, праздника. Друзья наши начали колошматить немцев как надо, по-советски. Здесь дела тоже пойдут веселее. Недобрый сосед, – Жамбал кивнул головой на восток, – теперь почешет за ухом… Я вот тут записал, послушайте…
Жамбал старался читать как можно торжественней, явно подражая знаменитому московскому диктору, и от этого был немножко смешон. Но слушательницы не смеялись. Они, восторженные и пораженные огромными цифрами, сидели тихо, боясь пропустить хоть одно слово.
– «За время ликвидации окруженной группировки, – читал Жамбал, заставляя свой дребезжащий голос звенеть сталью, – были разгромлены или взяты в плен 22 дивизии, а также ряд частей усиления и специальных войск. На поле боя было подобрано и похоронено 147 200 убитых немецких солдат и офицеров. Советские войска взяли в плен свыше 91 тысячи человек, в том числе 2500 офицеров и 24 генерала во главе с фельдмаршалом Паулюсом…»
Жамбал перевел дыхание, рукавом дэли обтёр выступивший пот на широком, изрезанном глубокими морщинами лбу и обвел своих первых слушательниц горящими глазами.
– Вот какие дела у наших друзей. Эх, выпить бы сейчас за них!..
– Что же мешает? – засмеялась Тулга. – У нас бутылка архи есть…
– Нельзя, к людям скорее надо ехать, в степь. Вот что, дочки, садитесь-ка к столу за запишите цифры. Ты, Алтан, поедешь на молочную ферму и там порадуешь девчат, я поскачу к чабанам, а ты, Тулга…
– Поехать сегодня я никуда не смогу, – с сожалением сказала Тулга.
Жамбал поднял одну бровь:
– Никуда не надо ехать. Ты вот что… Диктант сделай… Или письмо детей своим родителям о Сталинградской битве…
– Это что-то новое в педагогике.
– Новое или не новое – неважно. Важно, чтобы правда находила самый короткий путь к людям и согревала их. Добрая весть – это ведь как улыбка друга.
– Будет сделано. Вы мне только помогите текст письма-сочинения составить.
– Это можно.
Жамбал и Тулга присели к столику.
– Да, чуть не забыл, – обернулся Жамбал, – письмо тебе, Алтан, переслал отец. Вот, возьми. Из Советского Союза.
С тех – пор, как сгорели письма Максима, Алтан-Цэ-цэг не получала больше ни одного. Она ждала и не ждала. «Почему он должен хранить память, – укоряла себя, – если я даже письма его не могла сберечь?»
А сердце тосковало. Тоску она пыталась глушить работой и песней. Песня – как волшебница: может заставить улыбнуться злого, может отогреть застывшее сердце. Запоешь – и будто просветлеет на душе, и все вокруг оживет, и мир как бы распахивается, становясь просторней.
Но, видно, не властно время над памятью. Не забывался Максим. Нет-нет, да и приходил он, как видение. И чаще – во сне. Алтан-Цэцэг захлебывалась в отчаянно-радостном возгласе, а потом, проснувшись, лежала, не смыкая глаз до утра, не в силах унять удары сердца.
И вот наконец-то письмо. Принимая его из рук Жамбала, Алтан-Цэцэг обратила внимание на то, что это был не обычный солдатский треугольничек, а казенный конверт. И адрес был написан не его, Максимовой, рукой. У Алтан-Цэцэг тревожно стало на душе. К ней пришло смутное предчувствие чего-то страшного и непоправимого., Вскрыла конверт. В нем оказался Максимов «треугольник» с ее городским адресом и с просьбой к друзьям, написанной четкими печатными буквами: «Адресату послать после моей смерти».
Алтан-Цэцэг дважды прочитала печатные буквы и только после этого до нее дошел смысл написанной фразы. Внутри сразу стало больно, словно Дам что-то оборвалось. Обычай предков не велит оплакивать смерть близкого человека. Но тяжелый комок, подкатившийся к горлу, как пузырь лопнул, и она закричала. Жамбал и Тулга вздрогнули от этого крика.
Жамбал, большой и растерянный, поднялся со своего места и шагнул к Алтан-Цэцэг. Обнял ее, усадил на кровать. Она припала к плечу Жамбала и забилась в беззвучных слезах, которые, казалось, прожигали щеки – настолько были горячи. Жамбал молча гладил тугие плечи Алтан-Цэцэг, зная, что никакие слова не утешат горе.
Алтан-Цэцэг низко наклонилась, подобрала с полу оброненное письмо и, закрыв обеими руками лицо, стала покачиваться из стороны в сторону.
– Кто честным умирает, того люди сто лет помнят, – пробормотал Жамбал.
Тулга собрала тетрадки и тихо вышла из юрты: если у человека горе, то ему лучше всего побыть одному.
«Прочитать, когда вырастет и возмужает сын». Рука, написавшая это письмо-завещание, была твердой, а голова – ясной. Максим, зная, что смерть на войне ходит у каждого за плечами, думал о завтрашнем дне, думал о судьбе своего наследника. Какой он, наследник, – Максим не знал. Даже не знал, что сын. Писал сыну, потому что хотел его иметь.
«Когда ты, сын, будешь читать эти строки, с трудом разбирая стертые временем карандашные буквы, представь себе далекое для тебя время, подумай о людях, которые жили, сражались и умирали во имя счастья человека на земле, во имя твоего и твоих сверстников счастья.
Ты родился маленький, неведомый, неизвестный мне человек. Ты будешь плакать, болеть, улыбаться, учиться говорить и ходить, играть… Подрастешь – пойдешь в школу, начнешь читать книги, научишься думать о серьезных вещах, о жизни. И когда прочитаешь это письмо, хочу одного, чтобы слова мои дошли до твоей души.
Милый мой мальчик! Ты будешь жить в чудесные годы. Может быть, это письмо будешь читать в квартире, залитой ярким электрическим светом. А я писал его при свете пламени, охватившего большой город на Волге. Помни, как нелегко далось людям твое счастье.
Война, сынок, – это горе, страдания, слезы и кровь. Война – это жертвы. Пусть память о павших борцах всегда будет в твоем сердце. Пусть эта память поможет тебе стать сильным и волевым человеком, строителем и бойцом. Да, бойцом!
В Монгольской Народной Республике я слышал чудесную легенду о том, как великий батор Ленин подарил батору Сухэ золотой меч, карающий врагов, а народу Монголии Ленин подарил социализм. Надо уметь держать этот меч, чтобы в любой час встать па защиту новой жизни от врагов, которые и в твое время еще не переведутся.
И последнее: всегда и везде береги мать. Будь достоин ее, своей гордой и умной, чистой и доброй матери, моей подруги. Люби ее.
Прощай!
Максим Соколенок, твой отец».
Для Алтан-Цэцэг этот длинный-длинный день прошел как в тумане. Поднявшись с постели, она что-то делала, о чем-то разговаривала, куда-то ходила. Под вечер спустилась к Халхин-Голу. Скованный льдом, он лежал широкой белой лентой с большими и жесткими суметами снега. По его берегам стыли тальниковые заросли. Они закуржавели, мороз покрыл каждую веточку белой мохнатой шубой. Где-то в верховье парила наледь. Белый холодный туман облаком поднимался к холодному небу.
Алтан-Цэцэг пошла домой, когда над степью и над замерзшей рекой поднялась заиндевевшая большая луна. В неживом и таинственном лунном свете фантастически блестели снежинки.
Дома окоченевшую Алтан-Цэцэг Тулга долго отпаивала горячим чаем. Потом достала бутылку архи, привезенную из Улан-Батора, налила в пиалу водки и, подавая, сказала:
– Пей. Говорят, помогает и от простуды, и от горя. Алтан-Цэцэг приняла пиалу, зажмурилась и, запрокинув голову, большими глотками стала пить. Огнем обожгло рот и горло. Алтан-Цэцэг закашлялась, уронила пиалу. Не прошло и. минуты, как почувствовала: по всему телу стало разливаться тепло, а голова закружилась и вдруг стала тяжелой. Тулга помогла ей раздеться и лечь в постель. Алтан-Цэцэг заснула, будто провалилась в глубокую черную яму.
На второй день она была на молочной ферме, рассказывала дояркам о завершении Сталинградской битвы, ездила на пастбище и, кажется, выругала пастуха за то, что пасет коров по выбитым местам. И думала, думала… О Максиме, которого взяла война. О себе. О Максимке, который уже учился ходить. Хотела представить свое и Максимкино будущее – и не могла. Мысли, как обрывки аркана, то скручивались, то расползались, то завязывались в узлы, которые невозможно развязать.
Почему-то вдруг в памяти всплыли слова, сказанные директором техникума на выпускном вечере.
– Вы отправляетесь, – говорил директор, – в Большую дорогу. Какой она будет – зависит прежде всего от вас самих. Вы– хозяева своей судьбы. Но хочу, что бы каждый из вас был способен однажды вдруг остановиться в раздумье, оглянуться назад и спросить себя: «Все ли я делаю для общества, что могу, приносят ли мои дела пользу людям, не отстаю ли я от требований жизни и времени?» И тот, кто сумеет поставить эти вопросы перед своей совестью и сумеет честно ответить на них, – легче пойдет дальше, смелее будет преодолевать ухабы и выбоины, грамотнее решать вопросы. Вы закончили техникум, но не закончили образование. Учиться надо всю жизнь. Кто перестанет учиться, кто, как овечка, захочет довольствоваться зеленой травкой, тот перестанет быть специалистом…
Как никогда раньше, почувствовала вдруг себя слабой, никчемной девчонкой, не знающей ничего и не умеющей ничего. «Рационы кормления составить… Выбрать пастбища… Разве это требуется от настоящего зоотехника? Это же всего лишь малая толика дел. А в наказе-завещании отца сыну сказано: «Будь достоин ее, а своей гордой и умной… Гордой и умной…»
Тоскливо усмехнулась и хлестнула гнедого, который от неожиданности фыркнул, присел на задние ноги и, сделав свечку, галопом помчал всадницу домой.
«Будь достоин ее…» Встречный ветер выжимал слезы, но Алтан-Цэцэг гнала и гнала скакуна, словно дома ее ждала неотложная работа.
Зимний день короток. Только прискакала, поставила коня, как на степь навалились сумерки. Пошла к сыну.
Жамбал был уже дома. Он в этот день как бы сбросил со своих плеч десяток-полтора лет. Был оживленный, возбужденный, громогласный.
Алтан-Цэцэг попыталась представить, как Жамбал вчера и сегодня – он двое суток мотался по степи – приезжал на стоянки чабанов и табунщиков. Едва переступив порог юрты – сегодня он не ждал чая, не спрашивал хозяев о погоде, о состоянии скота, о здоровье семьи, как этого требует древний обычай – сразу выкладывал новости, которых люди ждали, которыми жили.
В степи не любят торопыг, как не любят и проявлять излишнее любопытство. Приехавший гость сам расскажет о деле, с каким он явился. Но ради удивительных новостей Жамбал отступал от обычая предков. И еще – ради бумаги, на которой были записаны слова из приказа самого Верховного Главнокомандующего о разгромленных вражеских дивизиях, о пленных солдатах, офицерах и генералах. К бумаге у степняков особое почтение. Бумага – не слова, которые в одно ухо могут залететь, а в другое вылететь. Бумага – документ. Его и пощупать можно, и поглядеть, и за пазуху положить.
– Приезжаю к Дамдинсурэну, – живо рассказывает Жамбал, – говорю ему: наши советские друзья в хвост и в гриву погнали фашистов.
«Пора», – радуется он.
– А твой скакун Сокол, которого ты подарил Красной Армии, попал к гвардейцам генерала Плиева. Это достоверно мне известно. Думаю, что самому командиру не стыдно будет сесть на такого коня. В быстроте Сокол и с ветром может поспорить.
«Да, это так», – отвечает Дамдинсурэн, – но теперь, когда погнали, я готов подарить и другого скакуна. Так что имей в виду, парторг».
– Вот как люди встречают победу. Теперь не надо гадать, почему отступали до самой Волги. Силы собирали. Чуешь?
От избытка чувств, от радости, Жамбал вдруг устроил возню с детьми – с Максимкой и Очирбатом-Ледневым. У Очирбата, маленького сына Чултэма, спасенного русским доктором Лидией Сергеевной Ледневой, не осталось родственников, всех их унесла «черная смерть». После отъезда Лидии Сергеевны мальчика взяла на воспитание семья Жамбала. Жамбал и Авирмид были на седьмом небе: у них появился свой сын.
И вот сейчас, схватив Очирбата-Леднева и высоко подкинув его на руках, Жамбал закричал:
– Пошли наши советские друзья! Никто и ничто их теперь не остановит!
Не видел Жамбал, как сжалась в комочек Алтан-Цэцэг, как затрепетали ее руки, словно крылья у подраненной птицы. Закрыв лицо ладонями, Алтан-Цэцэг выскочила из юрты.
Жамбал, услышав стук двери, осторожно опустил сына на пол и выбежал следом.
– Постой, дочка!..
Алтан-Цэцэг никуда и не убегала. Здесь, сразу же за дверью, она стояла и открытым ртом ловила морозный воздух.
Жамбал взял ее за руку:
– Остынешь раздетая. Пойдем в юрту.
Когда вернулись, Жамбал попросил у Алтан-Цэцэг письмо. Алтан-Цэцэг подала. Жамбал присел к столику, прибавил фитилек в лампе, стал читать. По мере чтения брови его сходились над переносицей, пока не сомкнулись совсем. На лбу и на шее резко обозначились морщины, спина согнулась. Он снова стал очень старым, усталым человеком. Дети, поглядывая то на Жамбала, то на Алтан-Цэцэг, застыли в тревожном ожидании: они не могли не заметить наступившей резкой перемены в настроении взрослых.
Максимка, обычно спокойный и не капризный, вдруг раскапризничался. Неужели беда взрослых как-то дошла до его маленького сердца? Неужели он почувствовал беду?
Глава одиннадцатая
– Я к вам, дарга, – сказала Алтан-Цэцэг, едва переступив порог маленького председательского кабинета.
Самбу, не отрываясь от своего занятия – он переставлял красные флажки на географической карте, обозначающие продвижение на запад наступающих советских фронтов и армий – предложил Алтан-Цэцэг пройти к дивану и сесть.
– Ничего, я постою, – сказала Алтан-Цэцэг.
– Русские говорят: в ногах правды нету. Я думаю, – Продолжал председатель, – выйдя на Ростов, Мариуполь и Таганрог, наши друзья, как краюху, отрежут всю кавказскую группировку немцев. И, зажав ее где-нибудь на Кубани или в Ставрополье, аккуратненько прихлопнут.
Председатель сделал руками охватывающее движение, как бы иллюстрируя, как это должно получиться и жестко хлопнул ладонями:
– Вот так! Мокрое место от фрицев останется. Зарвались, сволочи…
Алтан-Цэцэг невольно усмехнулась: куда ни придешь, ни приедешь в эти дни – всюду свои доморощенные стратеги находятся. Чабан Дамдинсурэн специально приезжал к парторгу, чтобы выпросить географическую карту. Лишней карты не оказалось. Чабан огорчился. Жамбал выклянчил у Тулги школьную: не отправлять же чабана без карты. Теперь в юрте у Дамдинсурэна по вечерам собираются степняки и, склоняясь над картой, толкуют о сражениях.
Алтан-Цэцэг подошла к столу и положила листок.
– Что это? – спросил Самбу, все еще занятый флажками.
– Заявление.
– Какое заявление? Куда?
– Заявление мое. Прошу отпустить на учебу.
– На учебу? – председатель воскликнул: – Ты это здорово, брат, придумала!
«Братом» Самбу называл-любого собеседника и не замечал, что в обращении к женщинам это звучит смешно. Но что поделаешь – привычка.
Алтан-Цэцэг развеселилась.
– Учиться хочу.
– Понимаю: что зрячему океан, то слепому тьма.
Самбу тоскливо посмотрел на темное, покрытое медным узором окно, за которым только-только начинал брезжить рассвет. На окно посмотрела и Алтан-Цэцэг. Она, кажется, поняла, о чем думал в эту минуту председатель. На пастбищах лежит глубокий снег, и скоту трудно его добывать. Кошар почти совсем нет, если не считать времянок, слепленных кое-как из тальника и камышей. Коров мало. Зима нынче на редкость суровая: с метелями и лютыми морозами. Закрутит с вечера метель, запуржит все пути-дороги, занесет степь сугробами. А поутру эта степь лежит смирная, тихая и блестящая под холодным солнцем. Впереди – весна с ее бешеными шурганами. Алтан-Цэцэг даже стало немножко жаль председателя: такой у него удрученный вид.
– Твой отъезд на учебу сейчас, – начал рубить Самбу, не стесняясь в выражениях, – будет похож на бегство. Хуже – на дезертирство с переднего края, на трусость и предательство. Ты-что ж, хочешь стать на дорожку Ванчарая?
– Но я не убегаю! Я прошу отправить на курсы…
– Не дури, эгче. Я тоже хочу на курсы. Но что делать, если такой возможности нет.
– Ее может и не быть.
– Как это не быть? – вдруг рассердился председатель. – Летом мы пригласим двух-трех выпускников сельскохозяйственного техникума, ты введешь их в курс дела и тогда… Все честь по чести.
– Но тогда не будет курсов.
– И не надо. Зачем они? Получать не знания, а несчастные обрывки… Нет, учиться надо всерьез и долго, чтобы стать настоящим специалистом. В университете. Или в сельскохозяйственном институте. А, может, в самой «Тимирязевке». Слышала про такую академию?
– Как не слышать, слышала. – Алтан-Цэцэг задохнулась от радости. Такого оборота дела она даже и в мыслях боялась допустить, это казалось несбыточной мечтой, фантазией, сказкой. Она зажмурилась, словно в глаза ей ударил яркий поток света и ослепил ее.
– Но вы твердо обещаете? – не спросила, а пролепетала, потеряв голос от. счастья, Алтан-Цэцэг.
– Ничего я не обещаю.
В недоумении она захлопала ресницами.
– Как?
– А вот так…
Председатель не договорил. В дверь негромко, но настойчиво постучали.
– Войдите! – крикнул Самбу.
И вошел… Ванчарай, беглый ветеринар. Алтан-Цэцэг от неожиданности и удивления ахнула, а председатель поперхнулся на полуслове. Оглядел, словно впервые видел Ванчарая, хмыкнул:
– А легок, брат, на помине.
И, не ответив на приветствие и не пригласив сесть – Ванчарай так у порога и топтался – Самбу жестко и вместе с тем насмешливо спросил:
– Зачем пожаловал, гость любезный?
– Заявление принес, – отведя в сторону глаза, ответил Ванчарай.
Самбу громко, от души, расхохотался.
– Уж не в академию ли ты просишься? – спросил он и взглянул на Алтан-Цэцэг.
– Прошусь на работу, – торопливо сказал Ванчарай.
– На работу? – председательские брови удивленно поползли вверх. – Это на какую такую работу ты просишься?
– Согласен на любую, – снова заторопился Ванчарай. – Пойду рядовым чабаном, табунщиком, пастухом… если поверите.
– Ты же, я слышал, после бегства от нас опять у заготовителей работал. Что – не понравилось там?
– Не в том дело.
– В чем же?
Ванчарай не ответил. Ему трудно было говорить. Конечно, не будь у председателя злой насмешливости в тоне, не смотри так презрительно Алтан-Цэцэг, Ванчарай попытался бы рассказать, как он, в страхе убегая от чумы и от войны с японцами, казавшейся ему неизбежной нынешним летом, повторял вслед за одним недобрым человеком: «Я хочу жить… Мне нет никакого дела до других. Героизм, патриотизм, долг – все это чушь. Мир устроен для того, чтобы жить. А кто жертвует жизнью ради кого-то или чего-то – глупец…»
Ванчарай попытался бы рассказать, как потом, после бегства, его жег стыд, как по ночам «роса выедала глаза», и как, наконец, понял, что только в «Дружбе» перед теми людьми, от которых бежал, он может смыть свой позор.
И еще попытался бы рассказать о своем разрыве с отцом, о том, как увидел в нем не старшего друга и товарища, а врага. «Не всегда у гнилого дерева и сук гнилой», – сказал тогда Ванчарай и ушел от отца.
И вот он стоит перед злым и насмешливым председателем, перед Алтан-Цэцэг и не знает, что сказать и как объяснить пережитое.
Самбу вздохнул, в голосе послышалась жалость.
– Не дорожишь ты, Ванчарай, званием человека. Чумы испугался… А русская женщина не испугалась. Жизнью своей рисковала ради спасения монгольского мальчика. Своих детей могла сиротами оставить… Слышал об этом?
– Слышал.
Кивнув на карту, на красные флажки, сбегающие сверху вниз ступенчатой лесенкой, Самбу жестко проговорил:
– Когда там худо было – слабые люди качнулись и давай брехать на всю степь: «Спасайся, скоро японцы войной пойдут!» И ты качнулся. Да что там «качнулся», – как полевая мышь при степном пожаре побежал. А сильные не убегают, хотя им и тяжело бывает. Они своих лучших скакунов отдают ради того, чтобы там, – Самбу снова кивнул на карту, – лучше было. И там лучше стало.