355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Федосеев » Приключения 1974 » Текст книги (страница 10)
Приключения 1974
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 21:27

Текст книги "Приключения 1974"


Автор книги: Григорий Федосеев


Соавторы: Алексей Азаров,Юлий Файбышенко,Владимир Кашаев,Николай Елин,Владимир Туболев,Николай Волков,Анатолий Голубев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц)

Шибаев, она его запомнила еще тогда, на площади – могучего, светловолосого, с мощной челюстью и каким-то телячьим взглядом, – этот Шибаев действительно был неузнаваем: обросший светлой бородой, с исхудалым темным лицом, над которым в беспорядке вились светлые волосы. Услышав свою фамилию, он кивнул. Голубые выпуклые глаза его коротко оглядели всех и куда-то ушли, взгляд словно провалился.

– Спросите: Шибаев был начальником разведки, знает ли он базы отряда Реткина? – Шренк, покусывая губы, следил за допрашиваемыми.

– База была в Черном бору, – сказал Шибаев глухо, – я ее назвал тогда господину Кранцу.

– Были ли запасные базы?

– Нет, – сказал Шибаев, опять куда-то пропадая, – не помню. Да и не было их.

– Почему он уверен, что их не было? – Шренк все пытливее приглядывался к Шибаеву. Полине стало не по себе от этого его интереса. После того, что рассказала Нюша, она с особенным любопытством ждала встречи с Шибаевым, и он сразу же вызвал в ней глубокое и полное сострадание.

– Полковник фон Шренк спрашивает вас, почему вы так уверены, что у Редькина не было запасных баз? – Она смотрела прямо в эти голубые выпуклые глаза, полуприкрытые золотыми ресницами.

– Потому что не такой Редькин человек, чтобы иметь сорок баз, – сказал, возвращаясь откуда-то издалека, Шибаев, – он драться любит. А базы закладывать – на это другие мастера.

– Кто мастер закладывать базы? – не слушая ее перевода, перебил Шренк.

– Да хоть бы Шалыгин был, – сказал Шибаев, усмехаясь, – все закладывал их, пока под поршень не попал.

– Знает ли он еще какие-либо отряды в местной зоне? – спросил Шренк. Шибаев очень заинтересовал его.

– Отрядов сейчас тут никаких нету, – сказал Шибаев, – да и быть не может. Как эсэсманы прошарили, какие ж тут отряды? Да и раньше один редькинский был: остальные больше с бабами воевали...

– Так, – фон Шренк встал. – Фрау Мальцева, прошу переводить очень точно. Господа, вы уже награждены германской администрацией и этим самым полностью поставлены под ее защиту. Сейчас нам необходимо найти человека, который смог бы найти и внедриться в отряд Реткина. Реткин, к сожалению, жив...

Полина увидела, как у всех четверых в лице что-то дрогнуло. У Шибаева в глазах блеснули не то слезы, не то страх. Остальные сгорбились.

– Реткин жив, – продолжал фон Шренк, – и это опасно, в особенности для вас. Мы и на этот раз разгромим его. Германская армия имеет достаточно сил, чтобы справляться с армиями Сталина, а не только с каким-то Реткиным и его бандой. Но вы должны помочь нам. Десять тысяч марок тому, кто найдет нужного человека. Есть ли предложения?

Полина, переводившая каждую фразу, закончила. Четверо понуро молчали. Потом бородач, крякнув, встал.

– Значит, так, – сказал он, – ежели вы меня хотите послухать, так я такого человечка вам предоставлю.

Полина уловила взгляд Шибаева, тот, весь сожмурившись, как от боли, сквозь ресницы смотрел на Кобзева.

– Только тут такое дело. Десять тысяч – это на двоих? Или как?

– Он получит ту же сумму отдельно, – сказал фон Шренк. – После выполнения задания.

– К завтрему такого человека предоставлю, – солидно подержав в кулаке бороду, сказал Кобзев и сел.

– Совещание окончено. – Фон Шренк жестом отпустил всех. – Фрау Мальцева, вы тоже свободны.

Полина сидела в своем кабинете на подоконнике и курила. Ее била нервная дрожь. Да, Шренк не шутит. Она видела сейчас своими глазами четверых предателей, и один из них завтра должен привести шпика, которого немцы забросят в партизанский отряд. Почему нет связного из леса?

По коридору загремели шаги. К ней в комнату постучались.

– Позвольте к вам, Полин, – сказал, весело и нагло глядя на нее, Притвиц. – Сейчас шеф будет ораторствовать перед головорезами гауптштурмфюрера Кюнмахля. Хочу видеть это из вашего бельэтажа.

Полина выглянула в окно. Фон Шренк в сопровождении Кюнмахля обходил строй батальона. Около кого-то в первом ряду задержался, бросил несколько слов и потрепал по плечу. Потом, повернувшись, четко вышагал на середину пустого пространства площади.

– Солдаты! – крикнул он, стискивая руками ремень. – Вчера в селе Большое Лотохино погибло шестеро ваших соотечественников – солдат Германии. Перебито сорок человек полицейских. Это дело рук партизан. Славяне не созидатели, они разрушители. Они не имели порядка, мы принесли им его. Что они создали, кроме этих жалких хижин? – Шренк повел рукой в сторону строений вокруг площади. – Ничего! Идет война, война на истребление. Если они придут к нам, то разрушат наши древние города и наши памятники, сожгут наши посевы, изнасилуют наших женщин. Но на пути их стоит вермахт, и он не допустит этого. А сейчас гибель шестерых немцев взывает к мести. Вы обязаны быть жестоки, солдаты, во имя Германии, во имя нашего будущего. Я знал в своем районе село Большое Лотохино, но с этого момента вычеркиваю его из памяти. Там ничего не должно быть. Там никого не должно быть, вы поняли меня, солдаты? Будьте страшнее волков. Пусть нас боятся. Только страх держит на цепи дикарей. Во имя Германии и фюрера я позволяю вам все!

Кюнмахль выкрикнул команду. Четкий строй распался на десятки ручейков. Все они внешне беспорядочно, а на самом деле в полном порядке потекли к грузовикам. Один за другим грузовики наполнялись автоматчиками. На кабинах стояли на разножке пулеметы. Вот уже все грузовики набиты, как лукошко грибами, касками и блестят оружием на закатном солнце. Кюнмахль с подножки первого грузовика оглядел батальон, посмотрел на часы. Шренк внизу тоже посмотрел на часы. Погрузка была закончена в три минуты. Кюнмахль махнул рукой и скрылся в кабине. Взревели моторы. Тридцать мощных чудовищ, набитых карателями, один за другим выкатывали на шоссе.

Рядом смеялся и острил Притвиц. Полина подавленно молчала. Какая организация, какая уверенность в своем праве убивать и жечь... Дверь кабинета открылась, вошел фон Шренк.

– Как я и думал, милый Карл, вы под боком у красивой переводчицы. Ну-ка к телефонам.

Притвиц, понимающе улыбаясь, исчез.

– Вы все слышали? – спросил, посмеиваясь, Шренк. – Ну как еще я мог говорить с этими скотами? Надеюсь, вы не поверили ни одному слову этой болтовни. Я уважаю славян, они хорошо дерутся. Но с этими быками со свастикой на рукаве иначе не поговоришь.

– Они сожгут деревню? – спросила Полина, деревенея под взглядом светлых и добродушно посмеивающихся глаз Шренка.

– Война, милая Полин, война, – сказал он, успокоительно беря ее за плечо. – А война, должен я сознаться, довольно кровавая штука.

Утром, когда Бергман высадил ее из машины перед комендатурой, на площадь стали прибывать грузовики батальона Кюнмахля. Солдаты пели. Вернее, орали песни. Глаза у них блестели. Лица и руки до засученных до самых локтей рукавов были в грязи и копоти. От них несло потом, дымом и кровью. Они орали, играли на губных гармошках и плясали. Один, высокий, тоненький, сбросив каску, стоял у заднего колеса «бюссингмана» и блевал. Полина смотрела на них от дверей комендатуры, а они не смотрели ни на что и ни на кого. Потом кто-то из унтер-офицеров крикнул что-то, и нестройная толпа солдат с ревом повалила в поселок. Подошел грязный, всклокоченный Кюнмахль, и тут же подъехала машина фон Шренка.

– В чем дело, Кюнмахль? – спросил фон Шренк, вылезая. – Почему вы так распустили свою орду?

Кюнмахль, раскачиваясь корпусом, смотрел на фон Шренка. Глаза его исступленно высматривали какую-то точку на лбу полковника.

– Кюнмахль! – нервно окликнул его Шренк. – Очнитесь!

– Большого Лотохина нет, – сказал Кюнмахль, облизывая рот и не отводя взгляда от лба Шренка. – Приказ выполнен... Но люди... Люди возбуждены, господин полковник... Я разрешил им развеяться... Они направились в бордель...

– Черт знает что, – пробормотал Шренк, проходя мимо Полины, с которой даже забыл поздороваться, – и это отборные части?!

Утро было солнечным. Крепкий запах хвои гулял между костров. Репнев умылся и сел под куст орешника. Мелкие щербатые листья сразу зашептались у него над ухом..Неподалеку у костра разговаривали Надя и Копп. В последнее время с Коппом происходили разительные изменения. Во-первых, он все время пробовал говорить по-русски, и это отчасти удавалось, во-вторых, он постригся и сбрил бороду, отчего немедленно и неотвратимо потерял всю свою значительность, и превратился в двадцатилетнего белобрысого мальчугана с тонким носиком, с большими голубыми глазами на узком лице. И Репнев с этого момента стал чувствовать себя почти отцом этого наивного и самоотверженного парня.

Вокруг в лагере вовсю шли какие-то приготовления. Редькин отдавал приказы, Точилин посылал кого-то их выполнять. Молодые ребята, которых в лагере было уже человек двадцать, уходили с Трифонычем заниматься боевой подготовкой. Юрка с группой подрывников колдовал над какими-то капсюлями и проводами. Они недавно обнаружили в лесу, у разбитой пушки, несколько десятков снарядов и теперь вытапливали из них тол.

Лагерь жил напряженно. Несколько дней назад был разгромлен гарнизон в большом селе у самого шоссе. Убито несколько немцев и несколько десятков полицаев. Местные помогли, и операция прошла без потерь. Редькин опять готовил большую операцию. Какую – никто не знал.

Ударили выстрелы. Лагерь всколыхнулся. Тушили костры, метались какие-то парни, выкрикивали приказания командиры. Дыбились и ржали лошади. Репнев вскочил. К нему, на ходу надевая санитарные сумки, бежали Надя и Копп.

– Эй, не стреляй! – закричали издалека. – Свои, застава!

– Отставить! – гаркнул Редькин, вскакивая.

На поляну вышли трое. Двое были из отряда – мужики лет под сорок, из бывших точилинских. Рядом с ними шел рослый человек, тяжелоплечий, широкоскулый, в старой пилотке поверх русых, давно не чесанных волос, в расстегнутой шинели, с волосатой грудью в распахе гимнастерки.

– Переговоры вот, – сказал один из дозорных, – от будиловских он, значит.

– В чем дело? – спросил Редькин, оглядывая с ног до головы пришельца. Тот под этим взглядом немного занервничал, застегнул шинель, поправил пилотку.

– Такое дело, – сказал он волжским округлым говорком, – порешили промеж себя, значит, идтить до вас, товарищ командир. Как вы бьетесь с немцами, а наш Будилов больше по питейной части... Да и отомстить нам охота за Большое Лотохино.

– Сколько человек? – спросил Редькин.

– Почитай, рота. Пять десятков.

– Рота, – сказал Редькин задумчиво. – Самогонку пить я вам ведь не дам.

– Да мы знаем, товарищ Редькин, – густо окал будиловец. – Мы и сами заразу эту больше с тоски...

– С то-оски, – передразнил Редькин его говорок, – немцев надо было бить, тогда б не затосковали... А что стряслось в Большом Лотохине?

– А за вас, как вы там побывали, – медлительно тянул волжанин, – эсэс его сожег. Женщин, деток, стариков, не говоря что мужиков – всех в колхозной конюшне кончили. Бензином, такое дело, облили и сожгли,

Редькин вскочил. Он был землисто-бледен.

– Откуда сведения? – спросил он хрипло.

– Робята видали. – Волжанин повернулся: – Робята! Ходи сюда!

Из леса вывалила толпа. Молча и торопливо залила поляну.

Редькин повернулся к будиловцам. Они стояли вокруг, обросшие, сумрачные, исподлобно оглядывали нового своего командира.

– Вот что! – крикнул он, привставая на цыпочки. – Ребята! Если вы пришли ко мне, то знаете, на что пришли! У меня в отряде всегда потери. Потому что тут немцев бьют, а в догонялки с ними не играют. Но чтобы немца бить, нужна дисциплина! Порядок! Организация! Потому что они этим нас всегда и били. Так вот; у меня пьянки не будет! И гулева никакого! И бриться и стричься заставлю с первого раза, кому не подходит, вали обратно. Кто остается – слушай команду: с правой руки ста-но-вись!

Он вытянул руку, и мгновенно, послушные команде, побежали, затолкались, становясь и вытягиваясь, люди. Через секунду стояла стройная шеренга, только в самом хвосте кто-то, матерясь, пытался втиснуться в строй. Редькин, поигрывая желваками на скулах, вышел перед строем. За ним шли Точилин и комиссар.

– День отдыху, – сказал Редькин, искоса поглядывая на носилки, стоящие в траве, на белые повязки, сверкающие в зеленом мареве молочая. – А завтра пойдем и расплатимся с Гансами. Ясно? Поквитаемся за Большое Лотохино и за всю нашу землю!

Весь день шла подготовка к походу. Вновь прибывшие рубили деревья. Рыли землянки. Лагерь сейчас напоминал лесхоз. Везде лежали стволы берез, сосен, их обрубали, строгали, пилили. В нескольких местах на подходе сделали завалы. Редькин помнил уничтожение своей базы в Черном Бору. Теперь он был ученее. Он хотел, чтобы немцы, если бы они прорвались к базе, встретили здесь крепость не только природную, а и воинскую.

Репнев позвал Коппа.

– Пойдем, Ганс, осмотрим ходячих раненых.

Они пошли в ельник. Тяжелый пахучий дух хвои кружил голову. Солнечные клинки вспыхивали в промежутках между елями и гасли.

– Борис, мне сейчас кажется, никакой войны нет, – сказал Копп, повертывая к Репневу юношеское лицо с распахнутыми глазами под белесой щеточкой бровей. – Просто я познаю прекрасную страну и прекрасных людей.

Из-за сосны, выставив перед собой винтовку, выпрыгнул часовой и секунду моргал глазами на подходивших.

– Ф-фу, – сказал он, вытирая лоб, – ну делишки. Кабы не посмотрел, точно бы пальнул. Как же вы, товарищ доктор, по-немецки тут разговариваете.

«Копп забыл о войне, – думал Репнев, – война на день дала ему забыть о себе. А мне нельзя забыть ни на минуту. Вчера эсэсовцы сожгли целое село. Завтра бой. И там где-то, в общем даже недалеко, в тридцати километрах, в одном дне ходьбы, в часе езды на машине, в доме, где я жил когда-то, самая близкая и самая чужая мне женщина».

Он долго не пускал к себе этих мыслей, но вдруг они рванулись и затопили его, овладели им всем, опутали, влезли в каждую пору его тела. Потому что тело его знало ее, ту неистовую, светловолосую, с нежным и капризным лицом, ту стонавшую в его объятиях, ту прихотливо-изменчивую днем, надменную вечером и только ночью сдавшуюся, шепчущую его имя и слова потрясающих душу признаний, ту, пьющую его жадными и жаркими губами, ту невозвратную, любимую... Неужели у нее то же было и с немцем? И вдруг, взглянув на Коппа, весь закостенел от боли. Борис почти ненавидел сейчас этого белесого бессмысленного мальчишку, оба они, и Копп и Бергман, были немцами. И с одним он мог дружить, следовательно, другого она могла любить. Ибо оба они не были нашими врагами. Он представил себе, что в доме в Клинцах происходит ночью. И зубами заскрипел от едкой горечи этой галлюцинации. И немцу она шепчет те слова, что шептала когда-то ему, только ему...

– Надя очень красивая девушка, – сказал вдруг, весь заалев, Копп.

...Если Поля любит Бергмана, то Бергман не наци. И если это так, бдительные комиссары и Точилин ошиблись и спутали ему всю игру. Его ждут там, в Клинцах.

Он вдруг принял решение. Сразу после боя он объяснит все Редькину и снова попросится в разведку в Клинцы. Конечно, после боя будет трудно: появятся раненые. Но он должен убедить Редькина. В Клинцах его ждут...

...Рано утром отряд уже был на марше. Солнце уже взошло и жарко припекало спины. Репнев поглядывал на вспотевшие лица, на соляные круги между лопаток партизанских гимнастерок и рубах, вслушивался в разговоры. Будиловцы (их легко было узнать по бритым незагорелым лицам) были перемешаны с точилинскими и добровольцами, пришедшими в отряд. Повсюду шло выяснение отношений.

Впереди Бориса в четверке шагал молодой парнишка, пришедший с группой Нади, коренастый рассудительный точилинец с бородкой и два рослых будиловских перебежчика.

– Так сам-то он, Будилов, что за птица? – интересовался точилинец. – Трепло? Или к делу годен?

– Оно, браток, вишь, какое дело, – лениво отвечал рослый парень с чубом из-под неизвестно как попавшей к нему мичманки, – мужик-то он смелый и немцев не любит, да программы, понимаешь, в нем нету. Пьет, гуляет, а потом ка-ак подымет ночью, да и поперли на какую-нибудь зондеркоманду.

В негромких разговорах, в глухом топоте, в побренькивании удил шедших позади лошадей, взятых под будущие трофеи и будущих раненых, колонна текла и текла между соснами, увязая в зыбком мху и хвойной подстилке бора. Высверкивало оружие, коротко ржали лошади. Редькин и комиссар непрерывно рыскали из конца в конец колонны. Настроение ожидания и тайного волнения возбуждало людей.

Копп горбился в седле. В своем обмундировании солдата вермахта со споротыми нашивками и погонами он странно выглядел в этой разноликой, но однородно чуждой для него колонне. Под ним был гнедой, смирный мерин, но, даже когда тот шел шагом, Копп съезжал ему на шею. Уже дважды пришлось подтягивать подпруги.

– Странно, – сказал Копп, – Борис, понимаешь ли ты, что мы идем стрелять в немцев и австрийцев таких же, как я. Идем бить гансов, как говорит Юрка. Но я же Ганс.

На звук немецкой речи впереди обернулись, но тут же успокоились.

– Наш фриц разговаривает, – объяснял кто-то будиловским. Те долго еще оглядывались, привыкая к Коппу.

– Ты сам говорил, что сейчас неважна национальность, важно, кто за что борется, на чьей стороне добро. – Репнев посмотрел в ало загорелое лицо Коппа. В светлой влаге Копповых глаз туманилась какая-то дальняя и высокая мысль. Он вдруг застенчиво улыбнулся.

– В какой-то книге восемнадцатого века я вычитал вот такое, – Копп наморщил лоб, вспоминая: – «Война – это сатанинская выдумка, чтобы унизить в человеке все божье. Пока щебечут птицы и звезды пронизывают с ночного неба наши души, пока возлюбленная ждет у мостика над тихим прудом и груди ее полны жажды твоих ладоней, а тело налито терпким вином желания, можно ли думать о смерти своей или ближнего? Умирать посреди цветущей жизни – это ли не нелепость? А как убить другого, когда и для него щебечут птицы, сияют звезды с ночного неба, когда и его ждет налитая соками жизни подруга, склоняясь над перилами вечернего пруда?

И подо всем этим черви готовятся всосать и переварить нашу плоть. И он стреляет в тебя, чтобы выжить, и ты стреляешь в него, чтобы выжить, но разве нельзя просто жить, а не выживать, разве пули, штыки и копья нужны для жизни, а не для смерти?

Господи, как остаться на войне человеком?»

Репнев почувствовал, что все отдаляется от него: и шарканье ног, и звяканье трензелей, и негромкий говорок колонны. Да, он тоже думал над этим: как остаться человеком на войне, как не озвереть, не стать тупым, привычным орудием истребления. Ты молодец, мальчик!

– Сто-ой! – раздалась команда.

Партизаны вышли на опушку леса. Колонна развернулась лицом к Редькину. Он сидел на лошади изжелта-белый, сдвинув серые брови над едкими глазами. Фуражка была нахлобучена на самый лоб, бинокль постукивал по груди.

– Ребята, – сказал Редькин, – будем бить их в бога и душу мать. Будем бить за все. За то, что они к нам полезли, за то, что они тут творят, за Большое Лотохино, за матерей наших, за детей наших. Пленных не брать! Нам их некуда девать. Стрелять по сигналу, и гляди у меня, если кто струсит и начнет без команды! А вы, будиловские, должны показать, что там, у себя, бока не пролежали! После того как взводные расставят вас на позицию, затаиться, лечь как камень и ждать. Прикажу: стреляй от пуза, зашвыривай их гранатами, по сигналу кидайся, рви глотку, режь, не знай пощады! Как они с нами, так мы с ними. Баста.

Он отъехал и махнул рукой, тотчас к нему подбежали несколько человек – командиры взводов, а потом колонна стала делиться, дробиться, расползаться. И скоро на поляне остались только несколько пареньков, оскорбленных тем, что их придали санчасти, Репнев, Копп и комиссар.

– Неправильную линию гнет командир, – подъехал к Репневу комиссар, – мы не фашисты. Пощады, говорит, не знай...

– А куда девать пленных? – угрюмо спросил Репнев, он всегда мучился этим страшным для партизан вопросом: куда девать пленных и что делать со своими ранеными?

– Конечно, верно, – сказал комиссар, кивая шафранным татарским лицом, – а все-таки так прямо валить: «рви за глотку, дави» – неполитично.

Репнев слез с лошади и пошел к лиственному подлеску, сменившему бор. Издалека слышался смутный гул. Значит, они вышли к шоссе. «Почему решили нападать днем? – думал он. – Странный мужик этот Редькин. Но воевать умеет. Посмотрим, что он придумал».

В редколесье, между ореховыми кустами, за пнями, в выбоинах и ямках, лежали партизаны. Серая лента шоссе сверкала метрах в тридцати. Кое-где видны были ползущие фигуры. Группы прикрытия уходили в обе стороны от основных сил.

Репнев прилег чуть позади цепи, смотрел, как маскируются за кустами люди. На той стороне шоссе тоже мелькали между кустов и молодых березок ползущие фигуры. Подполз Редькин.

– Носилки запасли? – спросил он, утирая лиг со лба.

– Копп готовит.

– Надо раненых быстро относить. Тут минуту промедлишь – и хана.

Далеко от ближних к шоссе кустов замаячили шестом.

– Едут, – сказал Редькин, и на лице его возникло выражение такого хищного и сладостного ликования, что Репнев уже не отводил от него глаз. – Едут Гансы! – прошептал Редькин. – Дождался я встречи...

Теперь он не отрываясь наблюдал за шоссе. Вот наплыл рев, стал оглушительным, показался бронетранспортер. Дула его пулеметов шевелились, ощупывая дорогу. Каски солдат торчали над бронированным кузовом. За бронетранспортером метрах в двадцати показались грузовики. Теперь они катили уже вдоль кустарника, в котором затаился отряд, и Репнев, глядя на застывшие за кустами спины, ждал команды, от которой должна взорваться вся эта махина техники и людей. Но колонна шла беспрепятственно. Из каждой машины торчали каски. Они были набиты густо и плотно, как патроны в смотанной пулеметной ленте. Солдаты пели. Это стало слышно, лишь когда грузовики прокатили мимо того места, где лежали Репнев и Редькин. Они пели старую песню «Вахт ам Райн».

У Репнева ненавистью свело скулы. Они ехали по его земле и пели свою наглую, победную песню. Они были на русской земле, у древних рек Великой и Ущеры, а пели о своем Рейне, который они собирались защищать здесь, у нас, у наших рек. Колонна ползла и ползла, а замерший Редькин все смотрел из-за кустов на дорогу и не давал команды.

– Эти наши! – сказал Редькин. Он неотрывно следил за ползшими по шоссе машинами. На кабинах стояли тяжелые пулеметы на разножках, солдаты пели.

Редькин встал. Неторопливо снял с плеча автомат. Репнев увидел, как пулеметчик на второй машине вдруг словно споткнулся о Редькина взглядом и что-то закричал.

– Крой! – гаркнул Редькин, полоснул по сидящим в грузовике, лопнула тишина. Со всех сторон ревело и свистело. Со всех сторон плясало пламя выстрелов. Раз за разом ахали взрывы гранат. Несколько грузовиков горело. Первая и последняя машины, подбитые, подожженные, надежно закупоривали выход с шоссе. Два или три грузовика еще пытались вырулить обратно. С остальных градом сыпались солдаты и падали на серый асфальт. Автоматы, пулеметы и винтовки отряда ошпаривали их с неистовой стремительностью. Одному грузовику удалось вырваться через кювет, но тут же грохнула граната, и солдаты стремглав сыпанули с него, падая и отвечая огнем. Со всех сторон к горящим и уткнувшимся в обочины грузовикам, пронизывая их от борта к борту, тянулись огненные строчки. Все шоссе полно было стонами и криками. Редькин оглядел бушующий квадрат, где погибла немецкая колонна, и высоко крикнул:

– Впе-е-ред!

Со всех сторон ринулись к шоссе фигурки. На бегу они били и били из винтовок и автоматов, и через минуту все шоссе было облеплено партизанами. Одни, продолжая стрелять, обегали развороченные машины, другие копошились около убитых немцев, забирая оружие, и только от того грузовика, что встал, как вздыбленный зверь над кюветом, четко отвечали немецкие «шмайсеры».

Скоро партизаны, оставив на шоссе кое-кого из товарищей, особенно выделявшихся среди темных немецких трупов своими вылинявшими гимнастерками и рубахами, поползли к кюветам и, укрывшись там, начали дуэль с залегшими солдатами. Редькин, перебегавший от группы к группе, вновь встал и снова скомандовал атаку. Опять со всех сторон кинулись к кювету фигурки. Но немцы, залегшие в кювете как в траншее, опять стегнули огнем, и фигурки партизан припали к земле, стали отползать. Редькин, все еще шедший вперед, вдруг рванулся, вскинул голову и начал оседать на землю.

К нему кинулось несколько человек. Репнев, не обращая внимания на злобное жужжание вокруг, подбежал, вырвал из чьих-то рук и отволок в кювет отяжелевшее тело. Тут же оказался Копп. В руке у него были индивидуальный пакет, инструменты. Разорвав гимнастерку, Репнев определил характер ранения. Пуля прошла навылет, рана была неопасной. Он быстро очистил ее. Редькин начал приходить в себя. Вокруг с осиным высвистом реяли пули. Некоторые из них вонзались в травянистую стену кювета.

Редькин открыл глаза, прислушался. Подбежал и склонился над ним Точилин.

– Ранен?! – У Точилина все лицо плясало, дергались губы. – Говорил же я! Говорил!..

– Точилин, – сказал, вслушиваясь в звуки боя, Редькин, – гранатами! И брать. Оружие надо прихватить из машин и раненых увести с шоссе, а эти... гады... не дадут. Пока помощь к ним не пришла, глуши гадов.

Точилин исчез. Бинтуя плечо Редькину, Репнев оглянулся: Коппа не было рядом. Одновременно там, где двигались под машиной немецкие каски, грянуло несколько разрывов. Огонь у немцев сразу ослаб. В это время все увидели стоящего на шоссе Коппа. В своем мундире со споротыми погонами и пилотке он стоял, развернувшись к торчащим немецким каскам, и что-то кричал. Стрельба прекратилась. Редькин, застонав, попытался подняться.

– Что он там орет? – спрашивал Репнева, морщась от боли в плече. – Переводи.

– Геноссе зольдатен! – кричал Копп. – Нет смысла лить кровь. Пора сдаваться!

– Ду-бина! – в ярости захрипел Редькин. – Скажи ему... – Он застонал. В полной тишине слышно было, как лопается что-то в кожухе догорающей машины и как позванивает катящаяся по шоссе спавшая с чьей-то головы каска.

Из кювета поднялся солдат и крикнул в ответ Коппу, что они будут драться до конца, потому что партизаны убивают пленных. Копп вдруг пошел прямо на их шевелящиеся каски. У него было слепое лицо, полное какой-то нежной веры.

– Геноссе! – кричал Копп. – Я такой же, как вы. Вы видите меня? Я из плоти и крови. Разве меня убили?

Редькин вскочил. Серое лицо его дергалось, он беззвучно от ярости матерился. Немцы же, помедлив секунду, вдруг начали мешковато вылезать из кювета, бросая оружие, вскидывать над собой руки.

И в этот миг загромыхал пулемет на кабине разбитого грузовика. Партизаны, вылезшие из кюветов, попадали обратно. Рослый офицер без каски с залитым кровью лицом резал очередями своих сдавшихся соотечественников. Двое или трое оставшихся в живых метались по шоссе, что-то вопя и спотыкаясь о трупы, но лязгающие по асфальту пули догнали наконец и этих. И в тот момент, когда упал последний из солдат, к грузовику кинулся Копп.

Он бежал простоволосый, в разодранном мундире, прямо навстречу слепящему огнем дулу пулемета и кричал только одно слово: «Геноссе... Геноссе...»

Немец в кузове подпустил его на десять шагов и всадил в грудь безоружному Коппу очередь. Две гранаты разнесли вдребезги остатки грузовика и немца-пулеметчика, а на шоссе в предсмертных муках катался Копп.

Перед кабинетом фон Шренка Полину остановил Притвиц. Он красноречиво указал на приоткрытую дверь – оттуда несся рык.

– Что там? – спросила Полина, прислушиваясь к голосу фон Шренка. Она даже предположить не могла, что он способен на такой рев.

– Шеф беседует с представителями гестапо и русской полиции, – улыбнулся Притвиц.

– Что-нибудь случилось?

– Случилось, но вам, красивой женщине, не должно быть дела до этого. – Притвиц нагло кокетничал.

– Притвиц, изложите переводчице комендатуры положение вещей, – голос Полины был тверд.

– Некий Реткин, – меланхолично сказал Притвиц, поигрывая ключами, – уничтожил на шоссе полторы роты нашей мотодивизии... Конечно, никто не предполагал, что эти идиоты будут передвигаться по нашим местам без охранения и дозоров. Но они же «фронтовики», а здесь же «тыл»! – Он скривил яркий, как у женщины, рот. – Вот и расплата.

– Но почему полковник так взволнован?

– Потому что подпорчена его репутация. Ведь наш шеф – это светило. Он известный специалист по очищению прифронтовых зон, и действовал он в Югославии. Его там ранили, он лечился в госпитале, и в это время партизаны атаковали немцев. Не знаю уж, что он тогда пережил, но, видимо, немало. С тех пор он и переквалифицировался на антипартизанские действия. Шеф – творческая натура. Он, если хотите, художник. Совсем недавно он уничтожил этого Реткина. Затравил, как охотник травит лису. И вот тот опять в наших местах и с немалыми силами. И теперь наверху могут плохо подумать о полковнике фон Шренке.

Полина, прислушиваясь к тому, что говорят в кабинете, а там уже говорили, а не кричали, не упустила ни слова из информации Притвица. Она и сама знала, что фон Шренк – птица высокого полета.

– Где ваши осведомители, Кранц? – на высокой ноте вопрошал фон Шренк. – Где они, я вас спрашиваю? Вас же, господин Куренцов, кажется, пора уволить. То дерьмо, которое вы считаете своими агентами, годится только на удобрение.

В ответ загудел голос Куренцова, мешавшего русские слова с немецкими. И снова пронзительно спросил фон Шренк:

– Где отряд Реткина? Вы оба представляете здесь службу безопасности. Вы должны знать. У меня есть все: батальон Кюнмахля и широкая возможность подкреплений из Пскова. Я прижму его и раздавлю так же, как сделал два месяца назад. Но я спрашиваю у вас: кто мне укажет место его базы?

В кабинете молчали.

– Двести немецких трупов посреди стратегического шоссе. Операция произведена днем. Нагло, резко, умело! Как мы сможем править туземцами, если мы позволяем этим бандам убивать хозяев? Разговор окончен. Мы вернемся к нему позже.

В дверь, стараясь не топать, прошли трое. Куренцов и два его помощника. У всех троих на лице было выражение тоскливой ненависти.

– Шеф знает, как производить экзекуции, – на ухо Полине сказал Притвиц. – Кранц никогда не простит ему, что он отчитывал его вместе с Куренцовым.

Через несколько минут вышел Кранц. Он бегло оглядел стоявших у окна переводчицу и адъютанта, кивнул им и вышел. На правильном его лице не было никакого иного выражения, кроме сосредоточенности.

Полина прошла к себе в комнату, села, как всегда, у окна. От картины Шишкина на стене веяло старинным покоем. Она вдруг обрадовалась ее присутствию в комнате. В последнее время дома ей бывало неуютно. Вся жизнь обратилась в ожидание. Нюша, ничего не понимавшая, но заразившаяся общей атмосферой тревоги, суетилась около, все время расспрашивая и неизвестно чему соболезнуя. Бергман, не задавая вопросов, изредка взглядывал своими коричневыми, уходившими все дальше в синеву глазниц зрачками, и от немоты этого вопроса она страдала особенно сильно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю