Текст книги "Приключения 1974"
Автор книги: Григорий Федосеев
Соавторы: Алексей Азаров,Юлий Файбышенко,Владимир Кашаев,Николай Елин,Владимир Туболев,Николай Волков,Анатолий Голубев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 30 страниц)
– О курсах, с папой? – сказала Катя. – А когда?
– Сегодня.
– Не знаю, – сказала Катя задумчиво. – А разве?.. Впрочем, попробуйте, может быть, он и согласится.
– Еще бы! – сказал Дынников, который вдруг сообразил, что если Истомин согласится, то можно будет собирать курсы у него на квартире, а следовательно, и видеть Катю не только по службе. И даже иногда провожать ее на законном основании от милиции до дома. И говорить по дороге не только о входящих-исходящих и прочем нудном, как зубная тягость, делопроизводстве.
Он подождал, пока Катя уберет «ремингтон», и вышел с ней на улицу в пугающую темноту. Крышку деревянной коробки маузера он отстегнул еще на лестнице и потихоньку перевел флажок предохранителя в положение «огонь», а саму коробку передвинул вперед, чтобы была под рукой.
Катя шла быстро, торопясь, и Дынников молчал по дороге, то и дело сбиваясь с шага и тоже невольно частя. Это мешало ему вглядываться в опасные тени переулков, и он обрадовался, когда подошли к ее дому. Знакомая собака выбралась из лаза под воротами, обнюхала его руку и облизала ее.
– Ну вот еще, – сказал Дынников, смущаясь. – Дура какая...
Он поднялся вслед за Катей по шаткому крыльцу и вошел в темненькие сени, а оттуда – в комнату, в живое, чуть душное тепло человеческого жилья.
– Посидите, – сказала Катя и быстро ушла за перегородку, откуда секунду спустя донесся ее шепот, шуршание матрасных пружин и ответный шепот – с покашливанием, мужской, неясный,
Дынников огляделся. В комнате было тесно от множества вещей – четырех пузатых комодиков, стульев с гнутыми спинками, этажерок, на одной из которых в чинном порядке выстроились фарфоровые слоны с задранными хоботами, углового столика под кружевной накидкой и другого стола, обеденного, посредине которого, однако, стояла не лампа, а ваза с крашеным бессмертником. Лампа же висела под потолком, и вниз от нее тянулись цепи с черными шарами; к одной из них была привязана гарусной ниточкой игрушка – в розовом платье китаянка. Судя по увиденному, Дынников ожидал, что Катин отец окажется уютным старичком, с плешинкой и, может быть, в пенсне при шелковой тесьме. А из-за перегородки, стуча босыми пятками, вышел мужчина с заспанными глазами, еще нестарый и ростом на полголовы повыше Дынникова. Не подавая руки и не кланяясь, он как-то разом окинул Дынникова взглядом с фуражки до шпор, оправил сбившуюся на сторону рубаху и сказал, небрежно растягивая слова:
– Весьма рад.
И сел, коротким жестом предложив Дынникову место на диване. Под рубашкой у него, не застегнутой на груди, густо вились темные волосы. Дынников, завязывая разговор, потрогал пальцем куклу в розовом.
– Китайка?
– Китаянка, – сухо и невнимательно сказал Истомин.
Так же невнимательно, не выказывая ничего, он выслушал предложение Дынникова и, отрицая его, покачал головой.
– Почему же? – спросил Дынников. – Мы не бесплатно просим; и деньги выделим и паек – по возможности, конечно.
– Не в этом дело, – сказал Истомин, и глаза его стали чужими. – Мой предмет далек от интересов ваших лично и ваших коллег. Я – историк, а история России... Впрочем, вы читали Карамзина?
Из-за перегородки выскользнула Катя и остановилась поодаль, держа в руках ярко расписанные чашки.
– Папа!
– Карамзина? – вяло сказал Дынников. – Не доводилось. Ну и что же?
Истомин, раздумывая, постукал пальцами о стол.
– Извольте. История, если хотите, не только предмет, но и отношение к эпохе, не так ли? Для вас монархия – это всего лишь расстрелянный чекистами Николай Второй, придворная камарилья во главе с Алисой, Пуришкевич и распутинщина. А для меня она – Петр и Екатерина Великие, Иоанн Грозный, Калита и Василий Темный, наконец, славные имена ревнителей земли русской. Не будь их, не было бы России, и народа ее, и вас, и меня... И когда я говорю о монархии, то вижу и поле Куликово, и рать Невского, изгоняющую тевтонов. И горжусь, что они были, несли Руси, а следовательно, и мужику, пахарю, всяческий прогресс и процветание.
– Процветание? – сказал Дынников.
Не ожидая ответа, он поднялся, тяжело поводя плечами.
Цепляя маузером за стулья, сделал шаг к двери. Истомин равнодушно проводил его глазами и почесал грудь.
– Значит, говорите, процветание? – повторил Дынников, холодея сердцем.
– Не верите? – сказал Истомин и скучно улыбнулся. – И все же... Сам по себе народ темен и сер. И не в силах двигать историю. Эпоха создается личностью. Вспомните Петра и скажите, вправе ли мы, говоря о промышленности и мореплавании, стереть со скрижалей его имя и позабыть, что им создавались и флот, и рудники, и потрясающая мир столица?
– Папа! – с умоляющей улыбкой сказала Катя. – Я очень прошу тебя...
Лицо у нее было несчастное, и Дынников хотел было успокоить ее, но промолчал, подумав, что удобнее и лучше будет поговорить с ней завтра.
Теряя к Истомину последний интерес, он огляделся равнодушно – так, на прощание, и наткнулся взглядом на фотографический портрет в рамке из ракушек. Портрет был знаком, и Дынников, поначалу было скользнувший по нему взглядом и оборотившийся к выходу, вернулся глазами к бледному лицу с короткими усиками и тонко прочерченными губами.
– Кто? – спросил он, делая шаг к портрету. – Откуда он у вас?
– Вот этот? – сказал Истомин.
– Ну да, – сказал Дынников нетерпеливо. – Это же Неклюдов?
В два шага он обогнул стол и, локтем посторонив Истомина, снял карточку со стены. Сомнений не было: Неклюдов, помоложе, чем был бы сейчас, улыбался ему, бандит и убийца Неклюдов, зарезавший агента Александрова и собственноручно избивший до потери ума старичка из банка.
– Это мой ученик, – сказал Истомин. – Бывший ученик, видите ли...
Он стоял между Дынниковым и Катей – в несвежей рубахе, с голыми большими ступнями и руками, мощными, как у борца. Дынников обошел его, как обходят остроугольную вещь. Было жарко, и его душил плотный воздух жилья.
Чашки звякнули в Катиных руках.
– Почему? – сказал Дынников. – Почему я не знал?
Он слушал ее, не перебивая, укладывая каждое слово в память, как кирпич в стену. Они падали, и стена становилась все выше и толще, отделяя Катю от него и оставляя ее где-то там, в чужом мире, гимназисткой с косой и бантом, обожающей танцы в Благородном собрании. В этом мире были и томики Северянина, переложенные памятными ленточками, и записочки от влюбленных мальчиков, и Неклюдов, вальсирующий как бог.
– Дальше, – сказал Дынников жестко.
Не всегда прошлое укладывается в личное дело в папке. В ней не нашлось места ни для того вечера, когда восьмиклассник Неклюдов объяснился в любви шестикласснице Истоминой, самой тихой и самой красивой девочке в женской прогимназии, ни для письма, положенного на крыльцо этой зимой, – листочка в захватанном многими пальцами конверте:
«Оплакиваю ваше предательство и свою любовь. Серж».
Вечер от письма отделили три года: для Кати они заполнились тоской и смятением души; для Неклюдова – кровью; для Дынникова – госпиталями гражданской и больничкой здесь, в уезде, где накладывали ему на новые раны рвотно пахнущие карболкой бинты.
Дынников помял в пальцах письмо, которое Катя, роняя с этажерки слоников, отыскала в оклеенном плюшиком альбоме,
– Еще были? Лучше сразу скажи.
– Нет, – сказала Катя чужим голосом. – Клянусь вам!
– Где он?
– Не знаю... Мы за три года не встречались ни разу...
– Ладно! – сказал Дынников.
Он совал карточку в карман, обламывая рамку, и все не мог попасть – пальцы у него ходили ходуном. Дынников знал себя, знал, что может произойти сейчас, через миг, и поэтому, так и не спрятав карточки, повернулся и пошел к двери.
Уже выходя, он через плечо бросил Кате то самое слово, услышав которое она приглушенно охнула, а потом заплакала ему вслед, прикусывая пальцы, прижатые к губам. Это же слово Дынников твердил про себя, продираясь в темных сенях и спускаясь с крыльца.
Ярость захлестывала его.
Будь его воля, будь граната под рукой, он ахнул бы ее в эти сени, к чертям собачьим разнес и крыльцо и домик, где жили среди комодиков и этажерок с фарфоровыми слонами эти двое – чужие и вредные для него и революции люди. На углу Дынникова догнала знакомая вежливая дворняга. Потыкалась мордой в галифе, взвизгнула и отстала. Дынников посмотрел ей вдогон и тоскливо выругался – скверными окопными словами, какими давно уже не ругался ни на людях, ни наедине с собой.
В эту ночь он все не спал, курил, ворочался на жестком кабинетном диване и пришел в себя только поутру, когда от верного человека с неожиданной оказией подоспело второе письмо. Дынников позвал начосоча и, пока тот читал, разглядывал тополиную зелень за окном и думал о Кате.
– Выходит, сегодня? – сказал начосоч, возвращая письмо. – А не ошибается?
– Мужик надежный, – сказал Дынников. – Я ему верю.
Они еще посоветовались, как им получше встретить Неклюдова нынешней ночью, и начосоч побежал к себе готовить людей.
Если только разведчик не обманулся, если Неклюдов не раскусил его и не обвел вокруг пальца, то нападение должно было произойти нынче, где-то за полночь. Неясно было только, откуда и как – в седлах или пешими – войдут в город бандиты Неклюдова. Выходит, не зря дрогли в овраге сорок конников, а другие двадцать месили грязь на проселках, создавая видимость, что отряд, рассыпавшись, ловит ветер по волостям.
Дынников любовно прикрыл газетой полевой «эриксон», чтобы не лез поколупленной краской в посторонние любопытные глаза, и сел сооружать приказ об отрешении от должности пишущей машинистки, уличенной в связях с преступным элементом. В этом же приказе он объявлял строгий выговор начосочу, который настолько утерял революционную бдительность, что проморгал и самый факт этих связей, и то, что машинистка оказалась дочерью сомнительно настроенного учителя из дворян. Закончив и крупно расчеркнувшись внизу, он без отлагательства составил рапорт начальнику губмилиции, где брал на себя всю ответственность за происшедшее и просил себе замены для пользы общего дела.
Бумага была тонкая, скверная, в ней попадались корявые щепочки, и перо цеплялось за них, разбрызгивая мелкие чернильные слезы. Дынников писал, спотыкался, и видел лицо Кати, и совершенно не к месту вспоминал мелочи, еще недавно трогавшие и волновавшие, а сейчас заставлявшие думать о ней тяжело и отрешенно: мягкие, почти прозрачные колечки волос на шее, когда она сидела, наклонившись за «ремингтоном», смешную опечатку «нахал» вместо «наган», позабавившую и Дынникова и милиционеров, еще какие-то совсем уже глупые пустяки. Особенно отчетливым было возникшее вдруг в памяти видение весеннего слякотного дня, когда наличным составом ходили за город, в рощу, пострелять по врангелевской морде на мишени – изрешетили и ее, и сосну, а начосоч промахнулся и, к общему хохоту, убил хоронившуюся в кустах ворону. Наган в Катиных руках клонился к земле, она закрывала оба глаза, отворачивалась, и пуля, конечно, уходила за молоком. Дынников навскидку бил из маузера, вколачивая свинец в смертельную точку над переносицей.
Вспомнилось и другое – как тащили по коридору упирающегося Мишку, поджигателя бедняцких хозяйств, пойманного Дынниковым в засаде. Мишка упирался что есть силы, цеплялся за скамьи и доски пола квадратными носами добротных хромовых сапог и голосил по-дурному. Потом вдруг успокоился, позволил поднять себя на ноги и сказал, ни к кому, в частности, не обращаясь:
– За меня Неклюдов заплатит! Слезами не отмоетесь, сволочь краснопузая!
И пошел в камеру, отряхивая с колен мелкий коридорный сор.
Катя стояла у стены и прижимала ладони к вискам. Проходя мимо нее, Мишка молодцевато сплюнул и приосанился, а Катя отпрянула и стояла бледная, пока его не отвели в подвал.
– Напугалась? – спросил ее Дынников.
– Ужас какой! – сказала Катя и потерла пальцами виски.
– Этот свое отгулял, за другими черед, – сказал Дынников. И успокоил: – Всех переловим.
Сейчас Дынников вспоминал это, и Катину бледность, и пальцы ее, прижатые в испуге к вискам, и думал, что, вполне возможно, не Мишки, а за Мишку испугалась она тогда, и казнил себя, не разгадавшего ее раньше и позволившего ей окрутить себя, как пацана. Понемногу ему стало казаться, что она нарочно влюбила его, завлекала по-хитрому и делала так, быть может, потому, что сговорилась с Неклюдовым, задумавшим заманить в западню и погубить его, сознательного красного бойца, комиссара уездной милиции. Подумав так, он решил не читать ей покамест приказа, а положить его в стол до времени – ночью Неклюдову своего не миновать, тогда и будет у них настоящий разговор обо всем, и о Кате в том числе.
Дынников запер стол и вышел в канцелярию.
Катин «ремингтон» поперхнулся.
– Здравствуй, – сказал Дынников как ни в чем не бывало и даже заставил себя улыбнуться. – Палец не распух?
Он всегда спрашивал о пальце, зная, что от работы он у нее опухает, болит, и по вечерам она лечит его – держит в мисочке с теплой водой.
– Не очень, – сказала Катя.
По ее лицу он понял, что она сейчас заговорит о вчерашнем, и поторопился опередить ее, спросив:
– Работы много?
– Как всегда.
– До вечера управишься?
– Постараюсь, – сказала Катя.
– Это хорошо, а то дело есть. Ты как – можешь остаться на вечер и всю ночь?
– Да, – сказала Катя.
– Это хорошо, – повторил Дынников и ушел, боясь, что она все же втянет его в опасный и преждевременный разговор о случившемся вчера, и он не выдержит, выдаст себя неосторожным словом. «Пусть побудет при мне, – подумал он. – А то, чем черт не шутит, может, уйдет в банду при налете. Или помощь какую даст... Вполне свободное дело!» Мысль была обидной, и Дынников морщился, тер висок, словно маялся головной болью.
До вечера он просидел в кабинете за делами, звонил по «эриксону», проверяя, не оборвался ли провод, приводил в порядок старые бумаги, готовил все к тому, чтобы новый комиссар, которого пришлют из губернии на его место, мог перенять должность без проволочек. С темнотой на несколько минут заглянул озабоченный начосоч, получил последний приказ и ушел. Во всем милицейском помещении, на два этажа, их осталось трое – дежурный милиционер внизу, Дынников и Катя, и так, втроем, им и предстояло встретить надвигающуюся на город ночь.
Дынников спустился вниз, взял у дежурного чайник с заваркой и пару пайковых ржаных сухарей, шершавых от серой соли, сполоснул кружки и позвал Катю пить чай. От волнения он почти не чувствовал голода, медленно крошил зубами окаменевший сухарь и, убивая время, рассказывал Кате длинную госпитальную историю о себе, молоденькой врачихе и санитарке – историю, в которой его любили безумно и санитарка и врачиха и которая не содержала в себе ни слова правды. Он и сам не знал, зачем врет, и видел, что Катя страдает, но продолжал наворачивать небылицу на небылицу, путаясь в мелочах и понимая, что поступает глупо – настолько, что глупее и быть не может. Если уж он хотел поразить ее воображение, то рассказать следовало бы об окопной червивой чечевице, об отчаянной лихости ребят из взвода Дынникова, перебивших в ночном бою без малого офицерскую роту Дроздовского полка и почти поголовно полегших поутру в круговой обороне, – о суровой и простой правде гражданской войны, такой страшной и такой прекрасной, что ее не нужно было ни дополнять, ни приукрашивать.
Дынников кончил трёп и стал пить чай, избегая глядеть на Катю. Катя молчала, и тишина давила Дынникова, и он обрадовался, когда «эриксон» загудел. Сняв трубку, он назвал себя, услышал знакомый голос с восточным акцентом и ответил, что у него пока тихо, а будет шум, так он не замедлит, даст знать.
– Совсем отсырели тут, – пожаловался кавалерист, и Дынников различил в трубке гулкий его вздох. – Плохо без костра.
– Плохо, – согласился Дынников. – Но зажигать не смей!
– Кого учишь?
– Ладно, – сказал Дынников и посоветовал: – Вы там попрыгайте, что ли, а то и впрямь закоченеете.
И, услышав: «Сам прыгай!» – засмеялся и положил трубку.
Дело шло к концу. Еще час, полчаса, и Неклюдов полезет в город, на банк, в самую засаду. Уйти назад ему не удастся, при отходе его перехватят конники, и тогда бандитам останется или поднять руки, или быть порубленными. Думая об этом, Дынников досадовал на себя, на дурацкую болезнь, мешающую ему сидеть в засаде вместе с другими и держащую без пользы у канцелярского стола. От недоедания или по другой причине он еще с прошлого года ослаб глазами, стал слабо видеть в темноте, а с таким зрением в засаде делать было нечего.
Ночь сгущалась за окном, оклеивала окна черным.
– Давай еще налью, – сказал Дынников Кате и потянулся за ее кружкой.
– Не надо, – сказала Катя.
– От Высоцкого же!
– Ах, какая разница!.. Ну скажите, зачем вы так?
– Как? – спросил Дынников неискренне.
– Все притворяетесь... Что произошло? Да не молчите же!
Дынников хотел было ответить, сказать, что скоро она узнает все, но не успел: за окном гулко и неожиданно простучали копыта и в ту же минуту задребезжал «эриксон».
И тут же ударил выстрел.
Стреляли не в городе. Рядом. Внизу.
Дынников вскочил вслушиваясь. И различил скороговорку многих шагов, и негромкий стук парадного, и голоса. Внизу рождался шум и рос. И в тот миг, когда кружка выскользнула из Катиных пальцев и, звеня, покатилась по полу, возник и оборвался истошный человеческий крик, исполненный боли и смертельной муки.
– Что это?! – бледнея, сказала Катя.
Дынников одним прыжком выскочил из-за стола. На ходу подхватил стул и воткнул его, как засов, в дверную ручку. На два оборота повернул ключ. Дежурный внизу больше не кричал. На столе жужжал «эриксон», И Дынников вернулся, и сказал в трубку, что Неклюдов в городе, напал на милицию и думает, наверное, что все – и милиционеры и чекисты – бросятся сюда, а он той порой ударит по банку и, взяв его, уйдет.
Он говорил и свободной рукой указывал Кате на окно и злился, что она не понимает.
– Да прыгай же! – крикнул он, теряя терпение. – Здесь невысоко. Прыгай, дура!
Это был единственный выход – в окно.
Другого не оставалось.
– Нет, – сказала Катя.
Дынников не понял.
– Тут низко! Успеешь!
Катя продолжала сидеть, бледная, и качала головой:
– Нет!
Он видел ее белое лицо, холодеющие от ужаса глаза, а сам выдирал из деревянной кобуры маузер и лихорадочно соображал, куда положил наган. Вспомнил, что в стол, отбросил трубку, достал наган из ящика, и вовремя: в дверь уже ломились, били равномерно чем-то тяжелым.
– Открывай, комиссар!
– Сейчас! – спокойно сказал Дынников. И навскидку выстрелил в дверь.
Он стрелял и стрелял, и в филенке одна за другой появлялись маленькие черные дырочки. Стучать перестали, в коридоре разом грохнуло, ухнул, падая на пол, пробитый пулей «эриксон», и, брызжа осколками, зазвенело стекло в окне.
– Врешь! – крикнул Дынников, пьянея от ярости. – Врешь, не возьмешь!
Он хотел шагнуть к Кате, прикрыть ее, но не успел.
Удар пришелся ниже левого плеча, и комната, растекаясь очертаниями, мягко поплыла перед глазами.
Последнее, что Дынников увидел, уже умирая, это Катю. Она стояла у стола, лицом к дверям, держа обеими руками его маузер, очень большой и очень черный. И еще увидел он желтенький язычок, лизнувший дульный срез; распахнутую настежь дверь; сломанный стул и падающего на стул Неклюдова, в серой своей гимназической шинели с нестерпимо блестящими пуговицами и льняным чубом, льющимся на глаза. Изо рта Неклюдова струей била на пол и на серую шинель густая, темная и тяжелая кровь. Было Дынникову не больно, только странно, что он может видеть сразу так много, но додумать эту мысль он уже не успел...
Перехваченную за городом банду почти всю порубили в схватке. Сдавшихся свезли в губернскую тюрьму для суда революционного трибунала.
Катю и Дынникова похоронили вместе.
Николай ЕДИН, Владимир КАШАЕВ
Крах агента 008
Мы решила написать детектив. Но мы – сатирики, и у нас получилась пародия на детектив, а точнее, даже сатирическая повесть.
Пролог
В кабинете шефа русского отдела одной из иностранных разведок шло экстренное совещание. Во главе стола, покрытого зеленым сукном, сидел сам шеф, коренастый мужчина в темных очках специальной формы, закрывающих три четверти лица. Шеф неукоснительно соблюдал правила конспирации и требовал того же от своих сотрудников. Подлинной его фамилии никто из подчиненных не знал. Одни называли его «мистер Кокс», другие – «мистер Бэдли», третьи – «мистер Сидоров». Он откликался на любую фамилию.
Шеф внимательно оглядел четверых своих ближайших помощников, находившихся в кабинете, и остался доволен их внешним видом: банальные, незапоминающиеся лица; пустой, заурядный взгляд, одинаковые потрепанные костюмы. Таких людей увидишь – и сразу же забудешь. Даже сам шеф зачастую не мог узнать их, встретив случайно на улице или у общих знакомых.
– Кто из вас, лучших специалистов по России, может ответить, что означает русское слово «Бельск»? – спросил шеф.
Сотрудники задумались. Слово было незнакомое.
– Человек, который белит стены? – предположил мистер Флинт, заместитель шефа.
– Муж белки? – высказал догадку Вагнер..
– Нет, это спортивное общество, – возразил Полонский.
– А вы что скажете? – повернулся шеф к Джину Бренди, который считался в отделе знатоком русской души.
Бренди потер виски.
– Я думаю, что Бельск – это какое-нибудь распространенное сокращение, они у русских в ходу. Ну, например, это может означать «белая водка с красной головкой».
– М-да, – поджал узкие губы шеф, – вы поразительно осведомленные люди. Бельск – это промышленный город у них там, за железным занавесом. И в этом Бельске есть так называемый завод № 7, продукция которого нас весьма интересует. Там сейчас группа видных инженеров работает над очень важным изобретением. По нашим сведениям, работа уже близится к концу. Необходимо заслать в Бельск нашего человека, который бы или достал чертежи, или похитил руководителя работ. Кроме того, завод надо на длительный срок вывести из строя. Учитывая важность задания, может быть, кто-то из вас, господа, возьмется? Что скажете, Флинт?
– Вы же знаете, шеф, – развел руками заместитель, – мне недавно вырезали аппендицит. Я просто не дотащу этого главного инженера. У меня разойдутся швы...
– А вы, Полонский?
– У меня склероз, – горячо возразил тот, – я не запомню ни одной явки.
– А у меня тетя умерла, – сокрушенно покачал головой Вагнер. – Если хотите, я могу представить справку.
– Тогда нечего ходить на службу! – рассердился шеф. – Возьмите отгул! Ну а вы, Бренди, не хотите отличиться? В случае успешного исхода вас ждет повышение и чек на сто тысяч.
– Я-то с удовольствием, – сказал Бренди. – Но вам же известна моя слабость. Я могу выпить лишнего и провалить всю операцию. Нет, тут нужен человек, крепкий во всех отношениях. Такой, например, как Джеймс Монд...
– Джеймс Монд? – задумчиво переспросил шеф. – Агент 008? Ну что ж... Это человек, для которого нет невозможного.
– Но он сейчас в отпуске, – заметил Флинт. – После того блестящего дела в Латинской Америке, когда он организовал одиннадцать переворотов в семи странах, ему предоставили три месяца отпуска.
– Ничего, отзовем, – прищурился шеф. – Он, наверно, уже истратил все отпускные и снова не прочь хорошо заработать. А за эту операцию он получит столько, что ему хватит на всю жизнь...
– 008 – это прекрасная кандидатура, – с энтузиазмом поддержал Полонский. – Человек без нервов, вынослив, как грузчик, находчив, как конферансье. И память отличная.
– И здоровье превосходное, – добавил Флинт. – Лучшего исполнителя нам не найти. Железный характер, стальная воля, золотые зубы. В них можно прятать микропленку.
– Говорит на восьми языках, нем как рыба, – присоединил свой голос к общему хору Вагнер. – Я не помню ни одного дела, с которым он не справился бы. Помните его предпоследнюю операцию? На себе перенести через границу двухтумбовый письменный стол, набитый секретными документами! На это способен не каждый.
– Решено! – шеф стукнул кулаком по столу. – Чтоб завтра же 008 явился ко мне для получения инструкций. За экипировку отвечаете вы, Флинт. Снаряжение, оружие, аппаратура – все должно быть на уровне последних достижений техники. Попробуйте подсунуть ему какое-нибудь старье со склада – голову сниму!
Шеф взглянул на часы.
– Ого, засиделись! Прошу разойтись. До завтра, господа...