Текст книги "Реализм Гоголя"
Автор книги: Григорий Гуковский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 37 страниц)
И все же разрыва между «несбыточным» появлением носа в хлебе и бытовой реальностью нет, но по причинам, обратным «монизму» сказки: там это было единство мира мечты, здесь единство мира действительности социального зла. У романтиков ни герои, ни автор не поражены «сверхреальным», потому что и герои и автор веруют в два мира, реальный и сверхреальный. У Гоголя герои не поражены противоестественным событием, ибо они вообще живут хоть и в совершенно реальном, но не менее того диком и противоестественном мире, укладе жизни; а автор поражен (и возмущен), ибо он понял противоестественность всего этого уклада, и для него «необыкновенно-странно» и то, что нос оказался в хлебе, и то, конечно, как живут все эти Иваны Яковлевичи, для которых весь мир с его чудесами замкнут кругозором страха: после слов Ивана Яковлевича «Ничего не разберу!..» следует: «Иван Яковлевич замолчал. Мысль о том, что полицейские отыщут у него нос и обвинят его, привела его в совершенное беспамятство. Уже ему мерещился алый воротник, красиво вышитый серебром… и он дрожал всем телом». И это красивое шитье, приводящее человека в ужас и беспамятство, красота и великолепие, оказывающееся не утехой человека, а гибелью его, – противоестественны. Так уже в первой, вводной главе повести, посвященной цирюльнику Ивану Яковлевичу, намечается мотив, который образует своеобразие сатирического гротеска во всей повести.
Из дальнейшего мы узнаем, что с коллежским асессором Ковалевым, называвшим себя майором Ковалевым, произошла действительно чрезвычайно странная штука: у него сбежал нос, сбежал со своего места между щеками на майорском лице, оставив там совершенно гладкое – как свежевыпеченный блин – место.
Но и этого мало. Далее оказывается, что сбежавший нос майора Ковалева циркулирует по городу, ездит в коляске, заходит помолиться в Казанский собор, заезжает с визитом к важным лицам и вообще ведет себя как полноправный человек. Между тем он – только нос, ничего более.
Но этот нос – как будто бы и не просто нос; на нем мундир, он ходит, – и о нем говорится так, например: «Нос посмотрел на майора, и брови его несколько нахмурились»; значит, у носа есть и глаза, чтобы смотреть, и брови, чтобы хмуриться. Тем не менее он – именно нос, и майора Ковалева удивляет не столько бегство его носа, сколько несоответствие его поведения: «Как же можно, в самом деле, чтобы нос, который еще вчера был у него на лице, не мог ездить и ходить, – был в мундире!»
И вот развертывается подлинный конфликт, образующий сюжет повести (потому что «Нос», как всякое настоящее повествование, построен на конфликте, на столкновении, на борьбе): майор Ковалев вступает в конфликт со своим собственным носом. Между ними идет борьба, и борьба эта для героя повести майора Ковалева – весьма острая и серьезнейшая борьба: от исхода ее зависят все блага жизни для бедного майора – и выгодная женитьба, и, может быть, выгодное и видное местечко в провинции, да и другие, помельче.
И вот в борьбе человека с носом победа явно клонится на сторону носа. Человек, – и не просто человек, а майор, человек в довольно почтенном чине коллежского асессора, живущий в цивилизованной столице современного государства, охраняемый всей тяжеловесной махиной бюрократии и полицейщины, – ровно ничего не может поделать с носом, безнаказанно издевающимся над ним.
Между тем ведь это дико, нелепо. Ведь с одной стороны перед нами – человек с головой, сердцем, руками и ногами, мыслящее существо, а с другой – всего только нос, который может нюхать – и ничего, кроме нюханья, не может: некая частица без души. Все это, конечно, так, и нос сам по себе действительно, как думает Ковалев, еще вчера не мог ездить и ходить. Но сегодня он уже может и ездить, и ходить, и молиться, и начальственным тоном покрикивать на самого майора Ковалева, и торжествовать над ним, и майор Ковалев бессилен перед своим собственным носом, и все это только потому, что нос сегодня уже не на лице Ковалева, а в мундире. Мало того: «Он был в мундире, шитом золотом, с большим стоячим воротником; на нем были замшевые панталоны; при боку шпага. По шляпе с плюмажем можно было заключить, что он считался в ранге статского советника».
В этом-то и заключается конфликт повести: борьба происходит между человеком в чине коллежского асессора и носом в чине статского советника. Нос на три чина старше человека. Это определяет его победу, его неуязвимость, его превосходство над человеком. И это – совершенно естественно, нормально в обществе, где вообще чин важнее всего. Иной вопрос – что такое общество все в целом устроено противоестественно, ненормально. Об этом-то и говорит своему читателю Гоголь.
В самом деле, что или кто важнее в окружающем Гоголя и его читателя мире: человек без чина или чин без человека, чин, приданный фикции человека, пародии на человека? Разумеется, чин. Все для чина. А человек без чина, просто человек, и живет, и страдает, и умирает – и ровно никому до этого дела нет.
Это и есть безумный и фиктивный мир искусственных отношений и перегородок между людьми, созданный людьми же, мир дикого ослепления, и он-то и есть нелепость и противоестественность. Человек исчез в этом мире, утонул в иерархии чинов. И что ж удивительного, что нос служит по ученой части, ездит в карете и молится в Казанском соборе, облеченный в шитый мундир, когда, может быть, другие носы, или брови, или усы управляют министерствами, и от них зависит судьба тысяч и миллионов людей. Дикость, безумие не в том, что нос майора Ковалева носит мундир, а в том, что, будучи облечен чином статского советника, он важен, властен, и неуязвим, и функционирует как человек, и Ковалев так и думает о нем, как о человеке.
Заметим, что в конце концов нос все-таки потерпел поражение и принужден был вернуться к своему владельцу майору Ковалеву. Но как это смогло произойти? Только потому, что оказался обман: нос вовсе не был статским советником, он был самозванцем! Ну, коли так, то тяжкая рука полиции немедля обрушилась на него: у него был чужой паспорт «на имя одного чиновника», и хотя на вид его можно было принять за персону («я сам принял его сначала за господина», – говорит полицейский чиновник), хотя он по-прежнему, следовательно, имеет обличье человека, но он – ничто, он – только нос, и ничего больше, и ни ездить в карете, ни делать визиты, ни молиться в соборе он не может, а подлежит он задержанию при попытке уехать в Ригу и возвращению к владельцу, ибо на нем нет теперь чина. А ведь чин и делает человека или не-человека в изображаемом Гоголем мире, и это видно в самом изложении повести достаточно отчетливо, хотя бы в настаивании на упоминании чина и чинов, переполняющем местами текст.
Так вводится герой повести Ковалев – весь погруженный в чин, неотделимый от него, прежде всего и почти целиком чином и определяемый: «Коллежский асессор Ковалев проснулся довольно рано… Коллежский асессор Ковалев вскочил с кровати…», и далее: «Но между тем необходимо сказать что-нибудь о Ковалеве, чтобы читатель мог видеть, какого рода был этот коллежский асессор. Коллежских асессоров, которые получают это звание с помощию ученых аттестатов, никак нельзя сравнить с теми коллежскими асессорами, которые делались на Кавказе. Это два совершенно особенные рода. Ученые коллежские асессоры… Но Россия такая чудная земля, что если скажешь об одном коллежском асессоре, то все коллежские асессоры, от Риги до Камчатки, непременно примут на свой счет. То же разумей и о всех званиях и чинах. Ковалев был кавказский коллежский асессор… », и далее опять и опять: «он никогда не называл себя коллежским асессором, но всегда майором… »; «Поэтому-то самому и мы будем вперед этого коллежского асессора называть майором. Майор Ковалев… » и т. д. И далее с такой же комической настойчивостью повторяется формула «майор Ковалев», и она окружается гроздьями соответственной терминологии, свойственной мечтам коллежского асессора или майора (а не человека) о месте – если удастся, то вице-губернаторском, а не то – экзекуторском в каком-либо департаменте.
И далее, все отношения людей, все определения людей заключены в чинах, в местах (служебных). Вот Ковалев пытается объяснить носу недопустимость его бегства: «Конечно, я… впрочем, я маиор. Мне ходить без носа, согласитесь, это неприлично. Какой-нибудь торговке, которая продает на Воскресенском мосту очищенные апельсины, можно сидеть без носа; но я, имея в виду получить губернаторское место… притом будучи во многих домах знаком с дамами: Чехтарева, статская советница, и другие…» И в том же смысле отвечает нос: «Вы ошибаетесь, милостивый государь. Я сам по себе. Притом между нами не может быть никаких тесных отношений. Судя по пуговицам вашего вицмундира, вы должны служить в сенате или, по крайней мере, по юстиции. Я же по ученой части». Итак, и личные отношения людей исчезли за чиновничьими, нет людей, есть чиновники! И по Невскому проспекту чиновничьей столицы идут не столько люди, сколько чины и должности: «Вон и знакомый ему надворный советник идет, которого он называл подполковником, особливо, ежели то случалось при посторонних. Вон и Ярыжкин, столоначальник в сенате… Вон и другой маиор, получивший на Кавказе асессорство, махает рукой…» И через весь текст повести идет эта вакханалия мании чинов. «У меня много знакомых: Чехтарева, статская советница, Палагея Григорьевна Подточина, штаб-офицерша… Вдруг узнают, боже сохрани! Вы можете просто написать: коллежский асессор, или, еще лучше, состоящий в маиорском чине». И честь, и обида, и все здесь относится не к человеку, а к чину: «Нужно заметить, что Ковалев был чрезвычайно обидчивый человек. Он мог простить все, что ни говорили о нем самом, но никак не извинял, если это относилось к чину или званию».
Гоголь не один раз подчеркивает главную беду Ковалева – то, что нос-то его носит чин статского советника. И сам Ковалев объясняет в газетной экспедиции: «Но главное то, что он разъезжает теперь по городу и называет себя статским советником». А затем: «Вдруг тот самый нос, который разъезжал в чине статского советника и наделал столько шуму в городе, очутился как ни в чем не бывало вновь на своем месте…» И опять – в концовке: «Вот какая история случилась в северной столице нашего обширного государства! Теперь только по соображении всего видим, что в ней есть много неправдоподобного. Не говоря уже о том, что точно странно сверхъестественное отделение носа и появленье его в разных местах в виде статского советника… »
Тут, в концовке повести, Гоголь опять подчеркивает тему своеобразной «невероятности» изображенного в ней, тему, намеченную в первых строках повести и проведенную через все изложение ее. Введена эта тема на сей раз пародийно-официальной формулой статей-отчетов «Северной пчелы», речей официальных лиц и т. п.: «в северной столице нашего обширного государства!» Конечно, «история», случившаяся в этой северной столице, действительно имеет касательство ко всему бытию обширного государства Николая Павловича. Итак, автор в конце концов приходит к выводу, что в рассказанной им истории «есть много неправдоподобного». Что же именно? Конечно, то, что нос удрал с лица человека и сам стал человеком? Да, и это, но, оказывается, вовсе не это самое главное неправдоподобие. Ведь у Гоголя так и сказано: «Не говоря уже о том, что, точно, странно сверхъестественное отделение носа…» и т. д.; «… как Ковалев не смекнул, что нельзя чрез газетную экспедицию объявлять о носе? Я здесь не в том смысле говорю, чтобы мне казалось дорого заплатить за объявление: это вздор, и я совсем не из числа корыстолюбивых людей. Но неприлично, неловко, нехорошо!..» и т. д. в том же духе.
Автор, слившийся с точкой зрения своих героев, никак не видит ничего столь уж удивительного в эволюции носа майора Ковалева, тогда как автор настоящий, автор – гневный сатирик, видит, что «сверхъестественное» вовсе не только в этой эволюции. История носа майора Ковалева, право, столь же невероятна и столь же вероятна, как и все, окружающее ее. Это признает и автор – в самых последних словах повести: «А все однако же, как поразмыслишь, во всем этом, право, есть что-то. Кто что́ ни говори, а подобные происшествия бывают на свете; редко, но бывают» (ср. в первой редакции повести: «и притом действительно случается в свете много совершенно неизъяснимых происшествий»).
Этот вопрос о вероятности странной истории носа майора Ковалева имеет две стороны: он рассмотрен в повести на взгляд автора и на взгляд героев. Взгляд автора – это и есть суть, основа, идея повести. Автор как бы говорит читателю: вы находите похождения носа майора Ковалева противоестественными, дикими? Конечно, они дики. Но напрасно вы все же удивляетесь им. Они нисколько не более дики, чем многое множество явлений жизни, каждодневно окружающих вас, к которым вы привыкли и которые кажутся вам нормальными и естественными. О главном из них уже говорилось: о том, что чин, место, фикция звания поглотили человека, стали важнее его. Это — фантастика, а не то, что нос гуляет по Невскому.
Вас удивляет, что нос служит по ученой части, и вы находите это нелепым. А почему вы не находите нелепым следующий эпизод в газетной экспедиции, куда принесли записки с текстом объявлений: «В одной значилось, что отпускается в услужение кучер трезвого поведения; в другой – малоподержанная коляска, вывезенная в 1814 году из Парижа; там отпускалась дворовая девка 19 лет, упражнявшаяся в прачешном деле, годная и для других работ;[75]75
В первой редакции здесь было еще многозначительнее: «у которой уже нескольких зубов недоставало во рту».
[Закрыть] прочные дрожки без одной рессоры, молодая горячая лошадь в серых яблоках, семнадцати лет от роду… там же находился вызов желающих купить старые подошвы» и т. д. А ведь это чудовищное, страшное, дикое явление – каждодневность, этот бред «действительно случается на свете», и никто ему не удивляется. Вспомним здесь, что́ именно значило, что «отпускается в услужение» кучер или «девка 19 лет», годная для всяческих дел; еще в 1801 году Александр I запретил печатать в «Санктпетербургских ведомостях» объявления о продаже крестьян без земли. «Очень скоро, – пишет историк, – была найдена возможность для обхода и этого указа. Вместо многочисленных объявлений о продаже дворовых стали появляться столь же многочисленные объявления об отдаче в услужение. И ни для кого не было секретом, что́ это означало».[76]76
С. Б. Окунь. История СССР. 1796–1825. Л., 1948, стр. 125.
[Закрыть]
Никто не удивляется, что графиня дает тому, кто сыщет ее собачонку, сто рублей, то есть цену человека (кстати заметить здесь, что не видеть антикрепостнической направленности этого места, как не видеть резкого радикализма «Носа», могут, кажется, только слепые).
Следовательно, с точки зрения автора все дико, все нелепо в этом городе – столице империи, и исчезновение носа господина Ковалева, право, еще самый невинный из всех абсурдов его жизни. Автор так и говорит в начале третьей (последней) главы повести: «Чепуха совершенная делается на свете…» И это он тщательно выписывает фон этой «чепухи», ее лейтмотив, ее основу, тоже имеющую в его глазах характер безумного измышления людей, противоестественного, навязанного ими себе на шею бреда; этот фон – николаевская полицейщина и ее дикая власть.
Целая серия соответствующих образов пронизывает всю повесть от начала до конца, включаясь и в ее фантастику и в бытовые эпизоды одновременно, колеблясь между комизмом и ужасом. Они появляются, как ужас и фантазия, с самого начала, когда Ивану Яковлевичу, обнаружившему нос в хлебе, без всякой, в сущности, связи с делом уже «мерещится алый воротник… и он дрожал всем телом». Далее – Иван Яковлевич бросил нос в Неву с моста и уже обрадовался было – «как вдруг заметил в конце моста квартального надзирателя благородной наружности…», и далее идет жутковатая сцена кролика – Ивана Яковлевича и удава – квартального, заканчивающаяся так: «Иван Яковлевич побледнел… Но здесь происшествие совершенно закрывается туманом, и что далее произошло, решительно ничего не известно».
Фигуры полицейских возникают в повести повсеместно, неизвестно откуда, и все время они являются и как угроза – неизвестно за что, и как «хватание» – неизвестно почему, и как великолепие «благостной» власти, грабящей, водворяющей, карающей и милующей. То это частный пристав, драчун и взяточник, выгоняющий Ковалева, то опять тот великолепный полицейский, который возник ранее на мосту и схватил цирюльника; он – вездесущ; теперь он схватил уже не цирюльника, а пытавшегося уехать в Ригу носа; цирюльника он посадил на съезжую, а нос принес в бумажке майору Ковалеву и тут же получил от него акциденцию, а затем, как только он ушел, – «Ковалев слышал уже голос его на улице, где он увещевал по зубам одного глупого мужика…»
При этом о действиях сей таинственной и всеобъемлющей власти Гоголь говорит особым тоном эвфемистических иносказаний, разумеется не облегчавших текст в цензурном отношении, а, наоборот, скорее обострявших его ядовито-сатирическую силу. Но эти иносказания как бы воплощали, как бы символически выражали сочетание грабежа, вымогательства, свирепости с прикрывающим все это слащавым великолепием, – отталкивающее сочетание, составляющее у Гоголя образную формулу полиции. Поэтому Гоголь говорит о том, как Ковалев «отправился к частному приставу, чрезвычайному охотнику до сахару. На дому его вся передняя, она же и столовая, была установлена сахарными головами, которые нанесли к нему из дружбы купцы». Тот же пристав «после боевой, бранной жизни готовился вкусить удовольствия мира» (Гоголь не брезгует даже такими нарочитыми каламбурами – насчет избиений и брани). Близка к этому – но уже в устах самого полицейского – взяточная символика надзирателя, как и его «увещевания по зубам».
Так для автора повести нелепость носа, служащего по ученой части, – вовсе не исключение в мире преступных и безумных нелепостей. Ну а для самих майоров Ковалевых и других им подобных тоже ничего слишком невероятного в истории носа нет, и это опять не удивительно: они каждодневно окружены дикими вещами, и они привыкли к ним, их не проймешь нелепостями. К тому же, дикий уклад жизни сделал их дикарями, идиотами. Ведь тот же самый майор Ковалев, собирающийся занять вице-губернаторское место, убежден в том, что носа его лишила штаб-офицерша Подточина, которая, мол, «из мщения решилась его испортить и наняла для этого каких-нибудь колдовок-баб…» Об этом майор прямо и написал указанной штаб-офицерше – что, мол, отделение носа «с своего места, побег и маскирование, то под видом одного чиновника, то наконец в собственном виде, есть больше ничего, кроме следствие волхвований, произведенных вами или теми, которые упражняются в подобных вам благородных занятиях».
Как видим, владение системой понятий и даже слогом бюрократической цивилизации не мешает майору стоять на уровне культуры, приравнивающем его, скажем, к носу. Да и другие хороши! О них рассказывается в повести там, где говорится о слухах, взволновавших столицу, о толпе, стекавшейся смотреть нос Ковалева на Невском проспекте, и т. д. И трудно было упрекнуть Гоголя в особом преувеличении: известно ведь волнение всего Петербурга, жаждавшего увидеть попа в бараньей шкуре и т. п. «сенсации».
Поэтому-то у Гоголя чиновник газетной экспедиции хотя и проявляет в конце длинного разговора о сбежавшем носе некоторое любопытство, но не реагирует на это событие как на невероятное, невозможное; и полицейский говорит о бегстве и возвращении носа как о чем-то совершенно нормальном; и доктор «сказал, что это ничего», и тоже не удивился тому, что увидел. Да чего им всем и дивиться? Вот здесь чиновник в газетной экспедиции рассказывает тоже случай, как принесли к нему объявление – «что сбежал пудель черной шерсти. Кажется, что́ бы тут такое? А вышел пасквиль: пудель-то этот был казначей, не помню какого-то заведения». То ли казначей – пес, то ли пес – казначей, то ли все вокруг – дикость, и почему-то все считают эту дикость естественной. А ведь дикость эта – не более и не менее, как уклад государственного бытия бюрократической империи Николая I, и это, нужно думать, прекрасно понимали как те, кто боялся печатать повесть, так и те, кто упорно молчал о ней в критике. Во всяком случае, это понимал сам Гоголь, намекнувший на политический характер повести в концовке ее: «Но что страннее, что непонятнее всего, это то, как авторы могут брать подобные сюжеты. Признаюсь, это уж совсем непостижимо, это точно… нет, нет, совсем не понимаю. Во-первых, пользы отечеству решительно никакой; во-вторых… но и во-вторых тоже нет пользы. Просто я не знаю, что́ это…»
Итак, в противоестественном мире Петербурга 1830-х годов нос может занимать ответственный пост. Или иначе: множество почтенных господ, с успехом играющих видную роль в обществе и даже в государственном управлении, на самом деле, если присмотреться к ним внимательнее – ничего более в себе не заключают, кроме носа или другой бездушной части.
На этом строится сатирическая метонимия, существенно свойственная манере Гоголя, ибо она выражает одну из черт его идейно-литературной позиции. «Откуда, умная, бредешь ты голова?» – голова здесь поименована метонимически в порядке обозначения части вместо целого,[77]77
По старой школьной теории этот троп именовался синекдохой.
[Закрыть] причем здесь на первом плане – ирония («умная»!). «Эй ты, шляпа!» – это метонимическое обращение того же типа, но здесь уже суть в том, что в облике человека подчеркнут, выдвинут социальный или имущественный момент, выраженный в его шляпе (а не кепке, не фуражке) и вызывающий у говорящего более или менее отчужденную или даже неодобрительную, враждебную эмоцию-оценку. Гоголевская метонимия, строящая сюжет повести «Нос», модифицирует общий смысл метонимий приведенного только что типа.
Разумеется, любое стилистическое применение метонимии, как и метафоры, не может отменить семантической сущности этих тропов, заключающейся, очевидно, не в «перенесении» значения, акте бессмысленном, невозможном и нормальному сознанию ненужном, а в выделении, выдвижении вперед одного из многих смысловых элементов слова за счет отодвигания в тень других, то есть в процессе внутренней борьбы смысловых компонентов слова, различных отношений этих компонентов и иерархии их. Но дело в том, что писатель использует это движение смыслов в слове во имя своих идейно-изобразительных целей. И если в метонимиях типа «Эй ты, шляпа» подчеркивается наличие шляпы в облике человека, то в метонимии «нос прогуливался по Невскому проспекту» – у Гоголя, в контексте всего его изложения, подчеркивается не то, что у данного господина был нос (тут нечего было бы и подчеркивать), а то, что у данного господина при ближайшем рассмотрении ничего человеческого, кроме разве что носа, в сущности, и не было, что не мешало ему быть важным господином, поскольку у него был чин. Именно этого смысла аналогичную метонимию мы встречаем и в «Невском проспекте», в пассаже, идейно весьма ответственном.
Речь идет об описании Невского проспекта, то есть опять – вовсе не домов, не улиц, а только людей, социальных групп, составляющих лицо этой великолепной городской артерии. Следует напомнить, что это описание Невского проспекта, составляющее как бы особый очерк, служит введением к повести о «Невском проспекте», а самая эта повесть открывает собою весь том повестей (третий том сочинений) Гоголя. Таким образом, очерк о Невском проспекте – это введение и ко всему циклу петербургских повестей, и этим измеряется значительность этой полдюжины страниц. Иначе и быть не может. Петербург – это центр, средоточие, источник силы и власти чиновничьей империи, а Невский проспект – центр, средоточие, лицевая сторона, фасад и вывеска императорской и чиновничьей столицы. Сказанное о Невском проспекте сказано обо всей империи – не о стране, конечно, не о народе, не о России, а о государстве, империи, и его сущности; причем на Невском проспекте скрыто, казалось бы, все гнусное и ужасное этого средоточия зла и выставлено лишь благолепие его.
Невский проспект – это лицо столицы. На остальных улицах, говорит Гоголь, торжествуют «надобность и меркантильный интерес, объемлющий весь Петербург», торжествуют «жадность, и корысть, и надобность»… Здесь же – сияющий фас, блеск. И вот – Невский проспект в разные часы дня; с утра по нему идут люди: старухи, нищие, мужики, чиновники, мальчики в пестрядевых халатах, затем – с двенадцати часов – гувернеры, дети.
Наконец наступает главный час Невского проспекта, час знати, час важных господ и дам, фланирующих по нему, час, когда Аксентий Иванович Поприщин встретил на Невском проспекте государя, совершавшего здесь свою обычную прогулку. И для изображения этого-то часа на Невском проспекте Гоголь опять прибегает к метонимии, потому что в этот именно час статские советники-носы и выставляют свое великолепие на центральной улице империи. В этот час «все, что вы ни встретите на Невском проспекте, все исполнено приличия: мужчины в длинных сюртуках с заложенными в карманы руками, дамы в розовых, белых и бледно-голубых атласных рединготах и шляпках. Вы здесь встретите бакенбарды единственные, пропущенные с необыкновенным и изумительным искусством под галстух, бакенбарды бархатные, атласные, черные как соболь или уголь… Здесь вы встретите усы чудные, никаким пером, никакою кистью неизобразимые…» и т. д.
Следовательно, в этот час вы встретите на Невском проспекте бакенбарды и усы, но не людей; вот людей-то как раз здесь и нет.
Далее автор переходит от мужчин к дамам: оказывается, в них еще менее человеческого (и еще более «фантастического»). «Здесь вы встретите такие талии, какие даже вам не снились никогда: тоненькие, узенькие талии никак не толще бутылочной шейки, встретясь с которыми вы почтительно отойдете к сторонке, чтобы как-нибудь неосторожно не толкнуть невежливым локтем; сердцем вашим овладеет робость и страх, чтобы как-нибудь от неосторожного даже дыхания вашего не переломилось прелестнейшее произведение природы и искусства. А какие встретите вы дамские рукава на Невском проспекте! Ах, какая прелесть!» и т. д.
Как видите, – если вместо мужчин по Невскому движутся бакенбарды и усы, то есть все-таки – pars pro toto – в некотором роде части человека, то вместо дам – талии, являющиеся уже «произведением природы и искусства», скорее частью платья, чем человека, и, наконец, рукава, совсем уже не имеющие отношения к человеку, к его телу (не руки ведь, а рукава), только части платья, которое, видимо, и есть единственное содержание этих дам.
Нет необходимости подробно разбирать дальнейшее развитие этого мотива:[78]78
Насколько специфичен смысл, приданный данной стилевой формуле Гоголем, можно видеть из сравнения с аналогичной формулой у современного Гоголю, хотя и иноязычного писателя. В самом начале «Шагреневой кожи» говорится об игорном зале ночью, к утру. «В этот проклятый час вы встретите глаза (vous rencontrerez des yeux), спокойствие которых ужасает, лица, которые вас обвораживают, взгляды, которые приподнимают карты и пожирают их». Как видим, эта же, казалось бы, метонимия, и в той же формуле «вы встретите», – вовсе не имеет, однако, того смысла, который она имеет у Гоголя. А ведь и книга Бальзака разоблачает, и она тоже фантастична и реалистична вместе.
[Закрыть] «Здесь вы встретите улыбку единственную…», но и это – не человек, даже не движение человеческого лица, а «улыбка верх искусства» и т. д. Потом Гоголь как бы играет с читателем. Например: «Тут вы встретите тысячу непостижимых характеров и явлений. Создатель! какие странные характеры встречаются на Невском проспекте!» Читатель облегченно вздыхает: наконец-то среди усов, рукавов и улыбок «верх искусства» – люди, характеры. Тщетны его надежды. «Характеры» здесь не обыкновенные, и ничего в них от характеров нет; автор продолжает: «Есть множество таких людей, которые, встретившись с вами, непременно посмотрят на сапоги ваши, и если вы пройдете, они оборотятся назад, чтобы посмотреть на ваши фалды. Я до сих пор не могу понять, отчего это бывает. Сначала я думал, что они сапожники, но однако же ничуть не бывало: они большею частию служат в разных департаментах, многие из них превосходным образом могут написать отношение из одного казенного места в другое…» и т. д.
Здесь опять сосредоточиваются те же гоголевские мотивы и стилистические комплексы: ведь такова вообще манера Гоголя – накапливать во множестве, еще и еще, материалы аналогичного порядка, в целом образующие единство картины. Здесь и довольно важные «деятели», которые, однако, в некотором роде равны сапожникам (сапожником народный язык обзывает очень плохо работающего во всяком деле человека); здесь господа, умеющие написать казенную бумагу (фиктивный вид деятельности) и, видимо, ничего кроме этого за душой не имеющие. Эти господа смотрят на человека с точки зрения Носа. В самом деле, здесь перед нами, так сказать, интроспекция статского советника носа, тип сознания сановных бакенбард, оценка человека взглядом многоуважаемых усов.
Вы, читатель, смотрите на гуляющего по Невскому господина и говорите: это не человек, а усы; а этот самый господин-усы смотрит на вас, и в вас замечает, видит, ценит никак не человека, личность, лицо, взгляд, а лишь сапоги и фалды, по степени модности и элегансу коих он измеряет ваше достоинство в иерархии людей, то бишь чинов, носов и т. п.
Далее автор говорит о том, что в этот аристократический час на Невском проспекте «происходит главная выставка всех лучших произведений человека. Один показывает щегольской сюртук с лучшим бобром, другой – греческий прекрасный нос, третий несет превосходные бакенбарды, четвертая – пару хорошеньких глазок и удивительную шляпку…» – и т. д. в том же духе. И тут опять эти люди приравнены к вещам, к бездушным «произведениям»; так, нос и глаза оказались тоже «произведениями человека» и приравнялись к шляпке и сюртуку.
Исследователи стиля Гоголя, как и его комизма, неоднократно указывали на ряд этого рода излюбленных им «приемов», на его пресловутые «алогизмы» и т. п. Алогизмов, признаться, у Гоголя я не усматриваю, так как его гротеск именно по преимуществу рационален, сохраняя структуру полного и вполне логичного суждения, что я и старался показать выше. Смысл же этих, столь хорошо и уже давно изученных столкновений несовместимых понятий и заключается в их приравнивании, объективном и, так сказать, субъективном. В «Носе» говорится: «Доктор этот был видный из себя мужчина, имел прекрасные смолистые бакенбарды, свежую, здоровую докторшу…» Параллельность этих двух формул – бакенбарды и докторшу (при том и другом два определения) – вполне осмыслена в своем комизме: то ли доктор ценил свои бакенбарды и свою докторшу в равной мере (бакенбарды – даже на первом месте!), то ли на самом деле, так сказать объективно, докторша не далеко ушла в духовности от бакенбард, то ли и то и другое вместе. Или же в «Невском проспекте»: «Мало-помалу присоединяются к их обществу все, окончившие довольно важные домашние занятия, как-то поговорившие с своим доктором о погоде и о небольшом прыщике, вскочившем на носу, узнавшие о здоровье лошадей и детей своих, впрочем, показывающих большие дарования…» и т. д. Здесь, так сказать, субъективный смысл приравнивания детей к лошадям очевиден: «показывавших большие дарования» – это, конечно, слова «нежных… родителей» о своих детках, и, следовательно, именно в их глазах лошади и дети их – в одном ряду. Но и здесь за «субъективным» возникает и «объективный» смысл приравнивания: и родители – скоты, и дети их таковы же.