Текст книги "Реализм Гоголя"
Автор книги: Григорий Гуковский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 37 страниц)
Эта сцена, восхищающая Гоголя отсутствием бюрократизма и бюрократии, которых вообще нет вовсе в Сечи, удостоверяет и полное равенство сечевиков, не имеющих ни звания, ни чина, ни имущества. Вся общественная система современной Гоголю Европы (и в том числе России) отменена Гоголем в Сечи – и заодно упразднена вся лестница чиновников, весь аппарат власти, управления, полиции, суда, и т. д., и т. п. Граждане управляют сами собой, скопом, миром, судят сами себя; они обратились к первобытной чистоте занятий человека и героя; все же искусственное, выдуманное на пагубу человека, отпало в их среде.
Сечь у Гоголя – абсолютно-свободная и стихийно-неорганизованная демократия. Гоголь раскрывает эту тему в сцене переизбрания кошевого. Народ (пусть подгулявший и своевольный) приказывает собрать общенародное собрание. Это – тот идеал законодательного совета всех граждан, о котором мечтал еще Руссо. Хозяин на нем – только весь народ как масса, слитая из равных граждан. На зов народа выходит правительство: «кошевой с палицей в руке, знаком своего достоинства, судья с войсковою печатью, писарь с чернильницею, и есаул с жезлом», – то есть власти явились пред очи своего хозяина, народа, в парадной форме, при всех знаках своего звания, так, как в гоголевской современности, наоборот, «подданные» граждане являются пред лицо властителей. Далее: «Кошевой и старшины сняли шапки и раскланялись на все стороны козакам, которые гордо стояли, подпершись руками в бока»; опять народ – это власть, сознающая себя как власть, это господин и хозяин; а начальство – лишь слуги народа. И вот народ смещает властителей, – и кошевой беспрекословно «поклонился очень низко, положил палицу и скрылся в толпе».
Это – не эксцесс, не нечто выходящее из рамок права. Это, наоборот, нормальное отправление народом своей функции и своего права, и правители нимало не смущены и не возмущены этим, не считают для себя унизительным быть слугами народа, коего частью и они являются (ведь и смещенный глава государства, кошевой, «скрылся в толпе», то есть слился опять с народом, из которого он был поднят волей народа); они ждут решения народной воли: «Прикажете, панове, и нам положить знаки достоинства?» – сказали судья, писарь и есаул и готовились тут же положить чернильницу, войсковую печать и жезл. «Нет, вы оставайтесь!» – закричали из толпы: «нам нужно было только прогнать кошевого, потому что он баба, а нам нужно человека в кошевые». Заметим, что начальники, так сказать министры, говорят с народом почтительно, как говорят с высшими – «прикажете» и «панове», – а народ распекает своего правителя как начальник подчиненного и с «министрами» говорит как бы сверху вниз.
Затем происходят выборы кошевого, причем Гоголь оговаривает и полную свободу и демократическую «чистоту» их; так, «все кандидаты, услышавши произнесенные свои имена, тотчас же вышли из толпы, чтобы не подать никакого повода думать, будто бы они помогали личным участьем своим в избрании»; обратим внимание на слово «кандидаты», влекущее ассоциации современной новейшей гражданственности, лишний раз приоткрывающее политическую основу картины Сечи. В том же духе излагается и дальнейшее – вплоть до ритуала вручения власти Кирдюгу, новому кошевому, – несмотря на повторяющиеся замечания о том, что некоторые из казаков были пьяны, что, впрочем, видимо вовсе не повергает Гоголя в ужас.
Именно такое общество, народное, свободное, избавленное от всех язв угнетения, неравенства, бюрократии, полицейщины, рождает героев, и именно в нем укрепляется высокая общественная мораль («нравы» – по терминологии радикалов XVIII века; «патриотизм» 1793 года; нравственность «сынов отечества» – по Радищеву).
Для чего живут Иван Иванович и Иван Никифорович? Для того, чтобы есть дыни, спать, плодить ребятишек и коптить небо в подловатом эгоизме.
Для чего живет запорожец? Вот ответ одного из них (Тараса) кошевому, препятствующему, – на взгляд сечевика, – героическим делам Сечи, то есть предлагающему, в сущности, сечевикам жить мирно и спокойно. «Так, стало быть, следует, чтобы пропадала даром козацкая сила, чтобы человек сгинул, как собака, без доброго дела, чтобы ни отчизне, ни всему христианству не было от него никакой пользы? Так на что же мы живем, на какого черта мы живем, растолкуй ты мне это. Ты человек умный, тебя недаром выбрали в кошевые, растолкуй ты мне, на что мы живем?» И вот из-за того, что кошевой не смог ответить на этот вопрос Тараса, он и был смещен народом, и Гоголь, конечно, считает, что сместили его поделом, так как гражданская мораль республиканцев не терпит начальником человека, не понимающего этой героической морали.
Моральной устремленности запорожцев соответствует их веротерпимость – правда, в пределах христианских вероучений. Здесь Гоголь впадает даже в противоречие с самим собою; из дальнейшего изложения повести видим, что Тарас и запорожцы черной ненавистью ненавидят католиков и считают себя вправе уничтожать их без остатка. А при описании Сечи из приведенного уже рассказа о простейшей процедуре принятия нового сочлена в Сечь явствует, что таким сочленом мог быть всякий христианин (едва ли можно предположить, что гоголевские сечевики считают католиков нехристианами). Видимо, утопический идеал, во многих пунктах напитанный идеями просветителей, вступил в конфликт с историческими представлениями и победил (разумеется, сам по себе рассказ о принятии казака в Сечь Гоголь мог заимствовать из источников, в частности – из указанной исследователями «Истории о казаках запорожцах» князя Мышецкого). Религия гоголевских казаков – это сильная первобытная вера, символ отечества, но она лишена «фанатизма», нетерпимости, догматических ухищрений и какого бы то ни было изуверства и напоминает религию Руссо и других демократических деистов XVIII и начала XIX века. Поэтому Гоголь и говорит, что «вся Сечь молилась в одной церкви и готова была защищать ее до последней капли крови, хотя и слышать не хотела о посте и воздержании».
Наконец, и искусство в Сечи – первобытно-героическое, оно воскрешает образы древних эпических и героических певцов, аэдов, славящих на пирах могучих мужей их подвиги, высокие дела предков и т. п. Свободное общество рождает не Сенковских или Булгариных, не продажную прессу и мелочную литературу XIX столетия, а Гомеров и Оссианов, – и Гоголь вводит именно их в свою Сечь; глава заканчивается всенародным пиром после избрания кошевого, – и «вся ночь прошла в криках и песнях, славивших подвиги», и далее говорится о музыкантах и песельниках, «которые держались на Сечи для пенья в церкви и для восхваления запорожских дел».
В следующих затем главах указанные выше темы запорожской демократии последовательно продолжаются и развиваются, пронизывая всю повесть и составляя подлинную образную и, конечно, идейную основу, на которой возник и весь ее сюжетный рисунок. В четвертой главе рассказывается опять о всенародном собрании и его следствиях. И опять вначале говорится, что «нашлись вдруг и хмельные и неразумные козаки» (участвующие в созыве рады), хотя очевидно, что были – и большинство – и трезвые и разумные; но все же эта нота «неразумия» стихии прозвучала не надолго. Уже на следующей странице «толпа» запорожцев, среди которой, как видно, находятся и «неразумные» гуляки, кричит кошевому: «Веди, веди всех!.. За веру мы готовы положить головы!»; как видим, эти «гуляки» – герои. А стоило явиться беглецам из гетманщины и рассказать о бедствиях народа, – «гуляки» становятся величественными и мудрыми мужами эпоса: «Стой, стой!» – прервал [рассказ беглеца] кошевой, дотоле стоявший, углубивши глаза в землю, как и все запорожцы, которые в важных делах никогда не отдавались первому порыву, но молчали и между тем в тишине совокупляли грозную силу негодования». И несколько ниже: «Теперь уже все хотели в поход, и старые и молодые; все, с совета всех старшин, куренных, кошевого и с воли всего запорожского войска, положили идти прямо на Польшу…»
Все изменилось в облике Сечи – в облике, но не в сути; своеволие сменилось дисциплиной, потому что, по Гоголю, свободный человек умеет свободно подчинять себя дисциплине, основанной на законе общей воли, тогда как член рабского общества строит свою жизнь и благополучие на злоупотреблении всякого закона, что и явно в образах всех современников Гоголя от двух Иванов до героев «Ревизора» и «Мертвых душ».
В начале главы четвертой кошевой говорит народу: «Я слуга вашей воли. Уж дело известное, и по писанью известно, что глас народа – глас божий. Уж умнее того нельзя выдумать, что весь народ выдумал»; и Гоголь явно сочувствует этим формулам республики народа, хотя кошевой и заискивает здесь перед народом и хотя Гоголь показывает, что он при этом собирается хитроумно вести за собой народ; но ведь и ведя его за собой он выполняет его волю, – так развивается ход событий в повести. Но вот наступила пора избавить отечество от беды, – и тут «кошевой вырос на целый аршин. Это уже не был тот робкий исполнитель ветреных желаний вольного народа; это был неограниченный повелитель. Это был деспот, умевший, только повелевать. Все своевольные и гульливые рыцари стройно стояли в рядах, почтительно опустив головы, не смея поднять глаз, когда он раздавал повеления…» и т. д.
Незачем доказывать, что за этим образом в отдаленной перспективе смыслов стоит легендарный образ диктатора эпохи славы и побед римской республики, поднятого над всеми гражданами их свободным выбором и после совершения своего высокого дела вновь исчезающего в массе граждан. И пьянство, не один раз упоминавшееся доселе в описании Сечи, разом пресечено; кошевой говорит, и, видимо, все сочувственно слушают: «Да вот вам, панове, вперед говорю: кто в походе напьется, то никакого нет на него суда: как собаку повелю его присмыкнуть до обозу, кто бы он ни был, хоть бы наидоблестнейший козак изо всего войска. Как собака будет он застрелен на месте…» и т. д. (заметим тон этой речи, хотя и сохраняющий обращение «панове», но полный властности). И Гоголь говорит: «Вся Сечь отрезвилась, и нигде нельзя было сыскать ни одного пьяного, как будто бы их не было никогда между козаками». Так выполняется свободными людьми приказ всенародно выбранной власти; Гоголь хорошо знает и показывает не раз, что приказы власти общества неравенства и гнета не выполняются вовсе или выполняются косно и лукаво. Ср. с этим в начале пятой главы: «Все знали, что трудно иметь дело с сей закаленной вечной бранью толпой, известной под именем запорожского войска, которое среди своевольного неустройства своего заключало обдуманное устройство во время битвы».
Показав дисциплину свободного народа, Гоголь показывает свой свободный народ и в труде (вспомним радищевскую оду «Вольность» и в ней тему радостного и плодотворного труда свободного человека в противопоставлении косного труда раба). Запорожцы, как это говорилось в третьей главе «Тараса Бульбы», не трудятся, если не считать воинских упражнений и охоты. Но вот – в четвертой главе – народ решил поход. «В тот же час» все запорожцы разом принимаются за работу – снаряжают, чинят, оснащают свой флот; без бюрократии, без опеки начальства, сам народ все делает быстро и споро; работа кипит; общий труд вершит чудеса, – так рисует эту сцену Гоголь. Никто не гнушается трудом, и усилия всех сливаются в яркую, пеструю, разнообразную гиперболическую картину, полную движения, шума, полную боевой жизни, прямо-таки горьковского тона картину торжествующей и лихой мощи коллективного народного труда, заканчивающуюся словами: «Стук и рабочий крик подымался по всей окружности; весь колебался и двигался живой берег». Ничего подобного нет во всей совокупности гоголевских изображений современной ему жизни. И в конце четвертой главы еще одна существенная нота – лирическая нота чистой любви к родине свободных людей (еще Радищев учил, что ни раб, ни угнетатель не может быть патриотом, «сыном отечества»): «Когда тронулся табор и потянулся из Сечи, все запорожцы обратили головы назад. «Прощай, наша мать!» сказали они почти в одно слово: «пусть же тебя хранит бог от всякого несчастья!»
Политический мотив прославления общественного устройства Сечи, как она в идеализированном свете предстала в повести, звучит на всем ее протяжении, осмысляя и высокий пафос битв запорожцев, и их готовность умереть за Сечь и за Русь, и возвышенно звучащее обращение запорожских начальников к народу – «паны братья», обращение, полное уважения к массе граждан, и братства, и равенства, и, конечно, свободы; отсюда же возникает и эпический, «гомеровский» тон и стиль в описании битв, отчетливо указанные Брюсовым и др.; и тот же эпический тон овевает «мирные сцены» в лагере запорожцев, например: «Потом сели кругами все курени вечерять и долго говорили о делах и подвигах, доставшихся в удел каждому, на вечный рассказ пришельцам и потомству», – это как бы отклик пиров после битв у Оссиана, и речь здесь идет об эпической славе песен бардов и аэдов.
Но наиболее прямо выражена тема идеальной республики после третьей главы вновь в восьмой главе. Здесь повествуется о народном совете, раде, собравшейся в лагере под Дубном по поводу известия о нападении татар на Сечь. «Вот отчего собрались запорожцы. Все до единого стояли они в шапках, потому что пришли не с тем, чтобы слушать по начальству атаманский приказ, но совещаться как ровные между собою». Этот мотив надетых и снятых шапок все время возвращается, иллюстрируя мысль о республике свободных и равных людей, для битв за отечество добровольно приемлющей дисциплину подчинения и готовую всегда вернуться к своей свободе. Поэтому воины на совете становятся гражданами, подчиненные, народ, – господами, а начальник, диктатор, – слугой народа: «И кошевой снял шапку уж не так, как начальник, а как товарищ, благодарил всех козаков за честь [его пригласили высказаться] и сказал: «Много между нами есть старших и советом умнейших, но коли меня почтили, то мой совет…» и т. д. (заметим это – «почтили»). Совет заканчивается единодушным решением народа (единодушие – еще одно достоинство народного общества): «Что, согласны вы на то?» – спросил кошевой. «Все согласны!» – закричали козаки. «Стало быть, раде конец?» – «Конец раде», – закричали козаки. «Слушайте ж теперь войскового приказа, дети!» – сказал кошевой, выступил вперед и надел шапку, а все запорожцы, сколько их ни было, сняли свои шапки и остались с непокрытыми головами, утупив очи в землю, как бывало всегда между козаками, когда собирался что говорить старший…» Заметим здесь характер речи кошевого, уже иной, чем во время рады; теперь он приказывает, а не благодарит за честь.[34]34
Этот же смысл имеет сценка в первой редакции повести; во время рады кошевой зовет обратно на Сечь. Запорожцы хотят остаться:
«Мы не хотим идти на Сечу! Мы остаемся здесь!» – кричала толпа.
«Что вы? сдурели? Я вас, чертовы дети, перевяжу всех».
«Какую он может иметь власть? – сказал Тарас, обращаясь к запорожцам. – Мы – вольные козаки!»
«А что ж? Мы вольные козаки!» – говорили запорожцы.
«Дам я вам вольных! Вы где вольные? На Сече. Вот там вы вольные! Там вы можете снять с меня достоинство, связать меня и убить, и все, что хотите; а тут вы ни слова. Знаете ли вы, что такое военное право? А ты что тут заводишь бунт?» – сказал он, обращаясь к Бульбе».
Гоголь снял этот эпизод, может быть, потому, что во время рады кошевой у него и не должен вовсе покрикивать на казаков и не может говорить о бунте. В первой редакции – мысль о том, что казаки в Сечи – народ-господин, а под Дубном – войско, подчиненное военачальнику. Во второй редакции – мысль о том, что казаки на раде – народ-господин, а в бою войско, подчиненное военачальнику. В принципе, конечно, разницы нет.
[Закрыть]
И опять – в таком именно обществе рождаются высокие добродетели; тут и бессребреничество, презрение к богатству, отрицание имущества, свойственные сечевикам; недаром они так легко, не считая, спускают добытые с бою цехины и драгоценности; так, после рады: «А сколько всякий из них пропил и прогулял добра, ставшего бы другому на всю жизнь, того и счесть нельзя. Всё спустили по-козацки, угощая весь Мир и нанимая музыку, чтобы все веселилось, что ни есть на свете».
И самое важное, великое в Сечи рождается именно в обществе равных и свободных – единство, братство, «товарищество». Мир зла, по Гоголю, мир, ему современный, и в Европе и в России, не един, разрознен, поделен множеством перегородок, разъединяющих людей, – сословиями, чинами, иерархией властей, насилием, трусостью, богатством; и человек в этом мире живет в скорлупе, лишен простора, широты, размаха (вспомним простор и в веселье, и в бою, и на раде у запорожцев); он отрывается от народа, от стихии коллектива, от родины и становится эгоистом, мелочным и ничтожным; он придумывает множество искусственных форм бытия и отношений между людьми, тогда как люди рождены для братства. И это-то братство есть там, где нет ни чинов, ни капиталов, ни всего другого, ненавистного Гоголю в Петербурге – да и в Париже. Поэтому Касьян Бовдюг, старый мудрец, так говорит «панам-братьям»: «Первый долг и первая честь козака есть соблюсти товарищество. Сколько ни живу я на веку, не слышал я, паны братья, чтобы козак покинул где или продал как-нибудь своего товарища…»
Человек современного общества ничтожен и слаб, – так говорит всеми своими повестями Гоголь, – ибо он замкнут в ничтожной и бренной скорлупе своей индивидуальности. Наоборот, идеальный человек могуч и велик – так как он влит в стихийное единство коллектива, в «товарищество». Поэтому-то Сечь рождает героев, эпос.
Суть, основа, образный и идейный стержень «Тараса Бульбы» – товарищество, идея массовости, стихийного коллектива, противостоящего эгоизму отрешенной индивидуальности; то есть сущность «Тараса Бульбы», повести, столь во многом связанной с традициями романтизма, – резко и принципиально противостоит романтизму. С этим связана и «безгеройность», явственная уже в «Тарасе Бульбе» и в негативном, сатирическом преломлении утверждающаяся в «Ревизоре» и «Мертвых душах» (первом томе).
Литература современного Гоголю общества тоже погрязла в «ячестве», в эгоизме уединенного человечка, с личностью которого она носится, раздувая ее до космических масштабов. Человечек пыжится стать героем и дерзает занять всю раму картины в искусстве, захватить и поглотить своей единичностью и своей психологией все искусство.
Гоголь резко повертывает руль искусства в другую сторону. Изображая силу блага, величие человека, присущее человеку всегда, и в самом падении его, Гоголь изображает человека как массу, как коллектив (непременно – коллектив равных и свободных); изображая силу зла, унижающего человека, Гоголь рисует тоже не единичности, а систему зла, совокупности людей в зле («Ревизор», «Мертвые души» и т. д.). Внутренний принцип, во многом организующий художественное мышление Гоголя, – это принцип недифференцированной стихийной массовости, целостного восприятия мира как системы больших человеческих единств. Гоголь стремится вырваться из границ восприятия жизни в категориях отдельного человека, прорваться к некоему, для него, видимо, еще неясному горизонту широких коллективов и целостных стихий, отречься от индивидуализма, разъедавшего почти весь XIX век, и, если нельзя иначе, лучше растворить личность, даже свою собственную личность, в стихии общего, в народе, в свободе, – позднее, после крушения, – в стихии религиозного космоса, – чем согласиться с превознесением личности.
Нечего и говорить, что эта готовность отдать без остатка человека массе, общему, стихии несла в себе величайшую опасность – идейную и художественную, – опасность утери человека и идеи его ценности; и эта опасность трагически обернулась реакционностью в идейном плане у Гоголя «Выбранных мест». В искусстве же она – конечно, совсем в другой идейной сфере – привела к тенденциям ликвидации искусства в «физиологической» литературе.
Но этот же культ целостных коллективов, единств, в которых человек становится силой и бессмертием, был проявлением могучего демократизма Гоголя, мужицкой стихии, говорившей в нем. Гоголь ставит перед новой литературой всего человечества задачу, с такой силой, остротой и глубиной не поставленную еще никем до него, задачу, не понятую в полной мере ни его современниками, ни его потомками до конца XIX столетия, задачу создания конкретных образов не просто людей-личностей, а целостных единств людей, их жизней, их слиянных судеб. Так он построил конкретный образ города («гоголевский Петербург») как совокупности людских судеб; он же строил (пусть не достроил) единый образ России в «Мертвых душах».
Это была задача, не разрешимая до формирования социалистической структуры сознания и искусства, и Гоголь разрешал ее на путях подчинения и даже поглощения единичного общим – тогда как решение ее возможно лишь в диалектическом единстве единичного и общего. Но в творчестве Гоголя 1830-х годов это была задача демократического искусства, и Гоголь разрешал ее, хоть и не разрешил. И в «Тарасе Бульбе» тема товарищества и «безгеройность» – проявления одной и той же сущности.
В этой повести ведь герой, в сущности, не столько Тарас со своими сыновьями, сколько именно Сечь, вольное казачество, его этическое величие при всей суровой дикости его, так же как в «Невском проспекте» герой – Невский проспект, Петербург, а в «Ревизоре» – смех в позитивном плане, то есть в негативном плане – вызывающий горький смех уклад бюрократической государственности в целом.
Поэтому характер центрального монолога, обнаруживающего нерв всей повести, имеет речь Тараса войску перед последней битвой под Дубном, битвой, в которой Тарас убил Андрия и потерял Остапа, опять речь о товариществе: «Хочется мне вам сказать, панове, что такое есть наше товарищество…» – с такими формулами, как «нет уз святее товарищества», и с мыслью о том, что товарищество – спасение и святая святых родины. И тут же эта же речь уясняет не только смысл всей повести, но, пожалуй, и всего сборника; говоря о сути идеала, речь Тараса говорит и о гибели идеала, и, разумеется, не столько к эпическим временам Тараса относится его упрек, сколько к временам Гоголя, когда восторжествовали неравенство, рабство, подлость, всякая социальная неправда: «Знаю, подло завелось теперь в земле нашей; думают только, чтобы при них были хлебные стоги, скирды, да конные табуны их, да были бы целы в погребах запечатанные меды их; перенимают, черт знает, какие бусурманские обычаи; гнушаются языком своим; свой с своим не хочет говорить; свой своего продает, как продают бездушную тварь на торговом рынке. Милость чужого короля, да и не короля, а паскудная милость польского магната, который желтым чоботом своим бьет их в морду, дороже для них всякого братства…» – таково обвинение современности, рождающей Иванов Ивановичей и Иванов Никифоровичей, и таково объяснение того, почему вместо Тарасов живут и торжествуют Довгочхуны: жадность к богатствам, утеря национальных традиций, крепостничество, рабствование монарху и магнату – все это приведшее к гибели «братства».
Конечно, ничего не меняется от того, что здесь говорится о польском магнате и чужом короле, тем более что прочные представления декабристской поры о царе как инонациональной силе, чуждой русскому народу, духу исконной национальной стихии, о царе-«немце», держались и в передовых кругах 30-х годов. Сохраняет же для Гоголя силу декабристское представление о свободе как национальной особенности, черте исконного национального характера русских, лишь искаженной в новые времена. Это представление не один раз проявляется в «Тарасе Бульбе», начиная с первой главы, где говорится о порыве к воинскому подвигу: «Словом, русский характер получил здесь могучий, широкий размах, дюжую наружность» (слова о «русском царе» в концовке повести – с одной стороны наклейка, с другой – одно из проявлений грядущего перелома к реакции в сознании Гоголя). На основе этой же мысли вырастает и осуждение отказа от древних русских обычаев, перенимания басурманских обычаев и языка, – все, столь характерное для декабристского круга (вспомним хотя бы Грибоедова с Чацким).
Что же касается выпада против крепостного права («свой своего продает…» и т. д.), то только нежелание видеть в тексте то, что в нем написано ясно и прямо, может привести к игнорированию этого места речи Тараса. Между тем Тарас, – и его устами Гоголь, – далее еще сильнее и горше осуждает падение современности, измеряемое отклонением ее от эпического идеала. При этом здесь формулируется также основоположное представление Гоголя о том, что в Довгочхуне не умер, а лишь спит Тарас, что в каждом человеке, даже опустившемся в болото подлости, есть Человек с большой буквы; и дело Гоголя-художника, дело всей его жизни – разбудить человека, заставить его ужаснуться своей пошлости и неправде всей жизни, окружающей его: «Но и у последнего подлюки, каков он ни есть, хоть весь извалялся он в саже и в поклонничестве, есть и у того, братцы, крупица русского чувства. И проснется оно когда-нибудь, и ударится он, горемычный, об полы руками, схватит себя за голову, проклявши громко подлую жизнь свою, готовый муками искупить позорное дело…»[35]35
Не лишено интереса, что в предшествующей редакции, в рукописи, у Гоголя в этом пассаже звучали националистические нотки, которые он вытравил в окончательном тексте; там говорилось: «Но у последнего подлюки, каков ни есть, потерявшего имя человека в низкопоклонничестве, есть и у него – будь только он русского рода, а не какая чуждая примесь, – есть чувство в душе…» Может быть, Гоголь вспомнил Фонвизина, Кюхельбекера, Пестеля и многих других – и устыдился.
[Закрыть]
Гоголь пророчествует о таком пробуждении нравственного чувства у его современников, – ибо речь идет о них, недостойных потомках Тараса, – потому хотя бы, что он сам уже ударил об полы руками и схватил себя за голову и проклял громко, на всю Россию, подлую жизнь, окружающую его. И заканчивает он монолог Тараса опять грозной инвективой современности на фоне славы свободного братства людей. «Пусть же знают они все [они, то есть потомки – для Тараса, – то есть современники Гоголя], что такое значит в русской земле товарищество! Уж если на то пошло, чтобы умирать, – так никому ж из них не доведется так умирать!.. Никому, никому!.. Не хватит у них на то мышиной натуры их!»
Таким образом, эпос «Тараса Бульбы» ясно повертывается укором современности, картина свободы – укором миру рабства. Поэтому такой же, в высоком смысле сатирический, характер приобретает и ряд прославлений Сечи и ее героев. Так, в своей знаменитой здравице Тарас говорит: «Да за одним уже разом выпьем и за Сечь, чтобы долго она стояла на погибель всему бусурманству, чтобы с каждым годом выходили из нее молодцы, один одного лучше, один одного краше».
Но ведь каждый читатель знал, и помнил, и не мог не вспомнить, читая эти слова, что не долго стояла Сечь, и что перестали выходить из нее герои, и что уничтожилась Сечь не сама собой, а потому, что ее разорила и уничтожила императорская власть, та самая, что уничтожила последние следы казачьей вольности, закрепостив украинский народ и загубив запорожцев.
Гоголь напоминал об этом «эпизоде» истории еще в «Ночи перед рождеством»; при этом он пишет там о наступлении правительства Екатерины на казачью вольницу, не раскрывая беглых, но достаточно определенных указаний, очевидно рассчитывая на знание читателем обстоятельств истории в данном вопросе; и, конечно, он не ошибался.
Такой же трагический характер – при мысли о современности – приобретает предсмертный возглас героя Кукубенка: «Пусть же после нас живут еще лучшие, чем мы, и красуется вечно любимая Христом Русская земля!..» Красуется ли Русь в глазах Гоголя – на этот вопрос нелегко ответить; но совершенно очевидно, что после Кукубенки живут вовсе не лучшие, чем он, а, наоборот, совсем дрянь-люди, Довгочхуны и иже с ними, и об этом-то и повествует повесть о ссоре двух Иванов, где все – наоборот по сравнению с изображением запорожцев в «Тарасе Бульбе».
Потому что если в Сечи – свобода, равенство и братство, то в Миргороде Довгочхуна – «поклонничество», гнусное царство бюрократии, кляузы суда, общество, деленное условными различиями мелких социальных делений, – и отсюда эгоизм, «мышиная натура» у людей, рожденных для высоких дел, и т. п. Здесь – не только не равенство, но на первом плане ерунда сословных предрассудков, так как очень важно (для Иванов!) то, что Иван Иванович – из духовного звания, а Иван Никифорович гордится исконным дворянством. И еще важнее во всей истории Иванов, что «гусак» применен не просто к человеку, но именно к дворянину, да еще такому, который весьма щепетилен в делах «чести» своего дворянства, и именно потому, может быть, что сам он – попович; обида, из-за которой весь сыр-бор загорелся, нанесена не человеку, а дворянину! «Оный дворянин Иван, Никифоров сын, Довгочхун… назвал меня публично обидным и поносным для чести моей именем, а именно гусаком,[36]36
Курсив Гоголя. – Ред.
[Закрыть] тогда как известно всему Миргородскому повету, что сим гнусным животным я никогда отнюдь не именовался и впредь именоваться не намерен. Доказательством же дворянского моего происхождения есть то…» и т. д. – и опять о «смертельной для моего чина и звания обиде»…
И если Тарас сетует и скорбит о том, что «свой своего продает, как продают бездушную тварь на торговом рынке», так как, видимо, это дело для обычаев Сечи немыслимое и постыдное, – то в кругу двух Иванов дело обстоит совсем иначе – здесь Антон Прокофьевич променял тройку лошадей с бричкой «на скрыпку и дворовую девку, взявши придачи двадцатипятирублевую бумажку. Потом скрыпку Антон Прокофьевич продал, а девку променял за кисет сафьянный с золотом. И теперь у него кисет такой, какого ни у кого нет». И никто в мире Иванов не смущается таким положением вещей, или операциями Антона Прокофьевича, или равенством стоимости кисета и русской девушки (вот вам и «товарищество»).
Что же касается самого Антона Прокофьевича, то ведь он сам благодарил, когда его кто щелкнет слегка в нос, и редко когда проявлял досаду «даже тогда, когда клали ему на голову зажженную бумагу, чем особенно любили себя тешить судья и городничий». Ведь это звери, а не люди, и сделало их такими общество, построенное как многоэтажный дом, где внизу находится «девка», оцениваемая в кисет, а наверху, еще гораздо выше городничего и судьи, – Петербург, «значительные лица», высокие власти. Так уклад общества Сечи рождает Тараса, Остапа, Кукубенку, рождает людей, о которых Гоголь говорит высокими словами (например: «Крепкое слышалось в его теле, и рыцарские его качества уже приобрели широкую силу качеств льва» – об Остапе; глава пятая), а уклад жизни России и всей Европы 1830-х годов рождает Довгочхуна с головой редькой вверх, Антона Прокофьевича, Городничего и др., тоже образующих единство среды – но дурной среды.
Мир зла современной цивилизации, губящей и свободу и нравственное достоинство человека, противостоит эпическому миру «Тараса Бульбы» не только в соотнесенной с ним повести о ссоре двух Иванов. Этот мир зла представлен и в самом «Тарасе Бульбе» – в облике польского города. Это – городская и, конечно, современная цивилизация, хотя действие ведь и здесь отнесено в неопределенное прошлое XV–XVI–XVII веков.
В этой, весьма существенной, черте построения «Тараса Бульбы» лишний раз сказывается то обстоятельство, что Гоголь, рисуя Сечь и запорожцев, ставил себе задачи не исторические в собственном смысле, а скорей этические и даже публицистические. Рисуя свой идеал, он мог столкнуть это изображение с картиной, выражающей суть общества новой Европы (и России в том числе), сословной, холопской, подлой. Конечно, если бы его целью было изображать прошлое, каким оно было и в его отличиях от современности, он не смог бы, да и не хотел бы, противопоставлять его тут же, в повести о прошлом, теме современности, одевшейся в костюмы прошлого. Стоит также обратить внимание на то, что образ сословной искусственной цивилизации Гоголь нашел в картине польских «верхов» XV–XVII веков, то есть там же, где Пушкин в «Борисе Годунове». Может быть, именно от «Бориса Годунова», глубоко потрясшего Гоголя (вспомним его восторженный очерк «Борис Годунов»), идет это противопоставление старозаветной, более добротной, более народной Руси – изысканной искусственности культуры верхушечной Польши, представляющей верхушечную, оторванную от народа Европу. Однако и здесь Пушкин – историчнее, Гоголь – более публицистичен; к тому же, Гоголь очевидно включает и современную ему Россию в мысль о Европе, отвергаемой в образе польского города, и противопоставляет он не столько старинную Русь – Ренессансу Запада, сколько общество свободного народа – обществу сословного неравенства и «мышиных натур».