Текст книги "Реализм Гоголя"
Автор книги: Григорий Гуковский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 37 страниц)
Тем не менее узел плутни, связывающей всех помещиков, чиновников и Чичикова в один клубок, очень важен в книге: он образно объединяет все множество персонажей – но лишь тех, которые относятся к привилегированному сословию; все они – одним миром мазаны, и миро это – мошенничество, да и не просто мошенничество, а нажива за счет жизни и самой смерти крепостных крестьян.
Значит, множество персонажей-дворян в гоголевской поэме дано именно как единство, связанное общей властью над «душами».
Но в «Мертвых душах» перед читателем проходит множество лиц вовсе не только дворянского сословия. Здесь и мелкие подьячие, и слуги, и мещанство разного рода, и учители, и, наконец, как основа всей картины, как база всего здания – народ, крестьяне, о которых говорится много раз и образы которых возникают во многих местах книги.
Таким образом, в «Мертвых душах» изображено все общество во всех его слоях, всех основных группах населения. Это и есть вся Русь в едином охвате.
Однако значительно преобладает в этой единой и пестрой картине изображение именно дворян, хозяев страны в деревне и в городе. Помещики и чиновники выведены Гоголем на первый план потому, что его книга – обвинительный акт, а обвинение падает именно на них, хозяев страны, и, следовательно, тех, кто отвечает за ее состояние.
Это видно уже из самого облика персонажей поэмы: все без исключения действующие лица ее, принадлежащие к высшему классу, чиновники и помещики в равной мере, мужчины и женщины, старые и молодые, – все как один ужасающе пошлы и никчемны. Ни тени добра, ни единой светлой мысли, ни одного человеческого чувства нет в них. Может быть, исключение составляет только один Чичиков, но ведь и он – вор, грабитель, мошенник и подлец в высшей степени. Кстати, он-то именно и более чем сомнительный дворянин, ибо вышел он из среды, как видно, «низовой»: «Темно и скромно происхождение нашего героя. Родители были дворяне, но столбовые или личные – бог ведает»; личные дворяне – это ведь как раз не дворяне.
Нет необходимости напоминать черты помещиков, продающих Чичикову мертвые души: сборище личных и общественных пороков, воплощенных в их образах, памятно всем с детства. Идиотизм Коробочки или маниакальная скупость «прорехи на человечестве» – Плюшкина, дикий разгул хулигана Ноздрева или маниловщина, вредность которой вполне вскрыта применением этого образного термина В. И. Лениным, – и нет ни одного просвета в этом мире животных, и ведь все эти животные торгуют душами людей, то есть повернуты к читателю не только своей неприглядной нравственной стороной, но и своей классовой сущностью.
Были ссылки на то, что положительные образы идеальных помещиков отнесены Гоголем в следующие тома «Мертвых душ». Но эта ссылка пуста, так как апеллирует к несуществующему свидетельству. Следующих томов поэмы нет, никто их не читал и никто не знает, что там было бы. Мы знаем лишь разрозненные и более или менее черновые обрывки второго тома, написанные в другое время другим Гоголем. А что́ именно Гоголь хотел поместить во втором или третьем томе, когда создавал первый том, мы не знаем, так же как не знаем, и что за «гром других речей» (седьмая глава), и что за доблестный муж и «чу́дная русская девица» (одиннадцатая глава) должны были появиться в этих томах, и каков был бы их нравственный, да и социальный облик.
Перед нами – первый том, книга, законченная и Гоголем и, так сказать, историей русской жизни и культуры, книга, десятки лет учившая русских людей правде именно как таковая, без всякого воображаемого продолжения. И в этой книге, законченной силою вещей и внутренним единством своим, не только нет никакой идеализации господствующего класса, но нет ни прощения ему, ни смягчения вынесенного ему приговора, ни снисхождения: таков реальный смысл самих образов поэмы, да и прямых указаний на такую постановку вопроса не лишен ее текст.
Что такое в глазах Гоголя патриархальный почтенный русский помещик? Уже в первой главе «Мертвых душ» находится рассуждение о делении господ в собрании на тонких и толстых. Толстые характеризованы весьма нелестно – это тупые чиновники-грабители, дельцы и воры: «Наконец толстый, послуживши богу и государю, заслуживши всеобщее уважение, оставляет службу, перебирается и делается помещиком, славным русским барином, хлебосолом, и живет, и хорошо живет…» Эту злую сатиру, и именно на славных русских бар, на поверку оказывающихся грабителями на покое, уж слишком трудно «истолковать» как идеализацию этих самых славных русских бар.
В гоголевских навыках мысли и образности здесь важно и это ироническое «русским барином»: Гоголь, конечно, считает чиновника-помещика нерусским, чуждым русской основе. Вспомним, как он подчеркивает, например, в Манилове его отчужденность от национально-народной стихии; сюда относятся и Фемистоклюс с Алкидом, и то, что первый вопрос, обращенный к Фемистоклюсу, – вопрос о Франции и Париже (в традиции российских галломанов), и такой убийственный штрих: Чичиков переводит для Манилова и в его, маниловской, манере русскую народную пословицу на книжный язык и приписывает ее некоему, как видно иноземному, «мудрецу»; речь идет о ценности друга: если нет друга, «что все сокровища тогда в мире! Не имей денег, имей хороших людей для обращения, – сказал один мудрец». Видимо, «не имей сто рублей, а имей сто друзей» – непонятно Манилову. В этом контексте злой пародией звучат слова сусальной псевдонациональной стилизации того же Манилова: «Вы извините, если у нас нет такого обеда, какой на паркетах и в столицах: у нас просто, по русскому обычаю, щи, но от чистого сердца». Эта фальшиво-квасная ужимка помещика, пародирующая под пером Гоголя, с одной стороны, еще Дмитриева или Карамзина, а с другой – уже будущих славянофилов, типична для гоголевского изображения антинациональной сути «верхов» империи. Нет необходимости напоминать относящиеся к этой теме места поэмы. Например: «Но как ни исполнен автор благоговения к тем спасительным пользам, которые приносит французский язык России, как ни исполнен благоговения к похвальному обычаю нашего высшего общества, изъясняющегося на нем во все часы дня, конечно, из глубокого чувства любви к отчизне…»; как резко звучит здесь ирония по отношению к высшему обществу, разглагольствующему охотно на чужом языке о любви к России.
Гоголь достаточно ясно понимал, что изображаемое им в «Мертвых душах» – это, в сущности, отрицание устоев помещичьего мира. Иначе невозможно объяснить, например, то место в седьмой главе, где Чичиков проповедует помещичий идеал перед председателем палаты и другими. Председатель в восхищении от того, что Чичиков приобрел души: «Благое дело! Право, благое дело!» – «Да, я вижу сам, что более благого дела не мог бы предпринять. Как бы то ни было, цель человека все еще не определена, если он не стал наконец твердою стопою на прочное основание, а не на какую-нибудь вольнодумную химеру юности». Тут он весьма кстати выбранил за либерализм, и поделом, всех молодых людей». Так Гоголь сталкивает две позиции: одну, для которой цель человека и высшее благо – рабовладение, и другую, за которой – русская молодежь, вольнодумная и либеральная, во всяком случае в глазах противников.
Жестокая, беспощадная сатира именно на крепостничество, на помещичий мир дана Гоголем в начале восьмой главы, где господа дворяне обсуждают, что и как будет и должен делать Чичиков с купленными им якобы крестьянами. Тут представлена целая галерея типов крепостников, или, вернее, крепостнических мнений, и ко всем этим помещичьим мнениям, будь они грубо-рабовладельческие, будь елейно-либеральные, Гоголь относится с одинаковой злой иронией.
Тут есть и представитель будущих славянофилов с их фальшивым барским умилением перед мужичком: «Нет, Алексей Иванович, позвольте, позвольте, я не согласен с тем, что вы говорите, что мужик Чичикова убежит. Русский человек способен ко всему и привыкает ко всякому климату. Пошли его хоть в Камчатку да дай только теплые рукавицы, он похлопает руками, топор в руки, и пошел рубить себе новую избу». Нужно ли объяснять, что здесь нет отрицания величия русского народа: проповедником этого величия был сам Гоголь; но тут есть разоблачение псевдонародолюбия, за которым скрывается оправдание угнетения этого самого русского человека, которому якобы ничего не нужно для блаженства, кроме рукавиц.
Есть тут и представитель самой тупой реакции; он убежден, что все крестьяне пьяницы и бродяги и что их нужно «вечно» держать в ежовых рукавицах, гонять их «за всякий вздор, да и не то чтобы полагаясь на другого, а чтобы сам-таки лично, где следует, дал бы и зуботычину и подзатыльника».
Кое-кто уже опасается бунта крестьян Чичикова. Но тут выступает вперед полицмейстер, высказывающийся в духе, явно предрекающем щедринских властителей Глупова и других им подобных. Он «заметил, что бунта нечего опасаться, что в отвращение его существует власть капитан-исправника, что капитан-исправник, хоть сам и не езди, а пошли только наместо себя один картуз свой, то один этот картуз погонит крестьян до самого места их жительства. Многие предложили свои мнения насчет того, как искоренить буйный дух, обуревавший крестьян Чичикова. Мнения были всякого рода: были такие, которые уже чересчур отзывались военною жестокостью и строгостию, едва ли не излишнею; были, однако же, и такие, которые дышали кротостию…» и т. д. Как видим, все дворяне едины в одном – в своем стремлении удушить, пресечь, в своем презрении к народу и страхе перед ним.
Эта картина классовой солидарности крепостников, обсуждающих карательные меры по адресу крестьян, тем страшнее и острее, сатиричнее, что крестьяне-то, эти «злокозненные» бунтари, пьяницы и т. п., – уже мертвые; они «попримерли» под гнетом крепостничества, но и после смерти из них извлекают выгоду угнетатели. Самая смерть крепостных душ – не предел их социальной «пользы» для «господ». Ведь на этом построена и операция с мертвыми душами, предпринятая Чичиковым.
В высшей степени многозначительно в поэме то, что Чичикову выгодна смертность крестьян. Вот он задумал свое мошенничество: «А теперь же время удобное: недавно была эпидемия, народу вымерло, слава богу, не мало»; и тут же Гоголь вдруг на мгновение как бы приоткрывает завесу, скрывающую истинное положение вещей в помещичьей стране: крепостничество губит страну, привело ее в ужасное состояние. Это – смелый выпад Гоголя. Цензура не пропускала таких разоблачений. Поэтому этот пассаж мимолетен и задвинут в не очень заметное место. Но это – уже конец книги, и эти сильные краткие штрихи озаряют все предшествующие картины как один из ее итогов; итак, эпидемия, народу вымерло немало; «помещики попроигрались в карты, закутили и промотались, как следует, все полезло в Петербург служить: имения брошены, управляются как ни попало, подати уплачиваются с каждым годом труднее…»
На протяжении всей поэмы тема крепостничества все время неразрывно сплетается с темой бюрократии, полицейщины, дикого и беспросветного произвола николаевского государства. Помещики и чиновники неотделимы друг от друга в общей картине «Мертвых душ». При этом темы «Ревизора» не только вновь звучат в поэме, но еще заостряются, приобретая еще бо́льшую сосредоточенную силу, звуча недвусмысленно политически и опять предсказывая Щедрина гневной иронией своего истолкования.
Вот Чичиков и Манилов идут по грязным комнатам палаты. «Следовало бы описать канцелярские комнаты, которыми проходили наши герои, но автор питает сильную робость ко всем присутственным местам. Если и случалось ему проходить их даже в блистательном и облагороженном виде, с лакированными полами и столами, он старался пробежать как можно скорее, смиренно опустив и потупив глаза в землю, а потому совершенно не знает, как там все благоденствует и процветает… » Это – не простая шутка. Это – политический удар по строю, так как перед нами пародия на официальные формулы самодержавной лжи, разоблачение ее. И далее – все в том же духе о том, как вершится в сем вместилище власти дело о мирном помещике, оттягавшем чужое имение, но покойно доживающем век свой под судом и нажившем себе и детей и внуков под его покровом и т. д. Трудно короче и энергичнее выразить суть помещичьей бюрократии.
Не удивительно, что в дальнейшем развитии картины правительственного учреждения всплывает образ Дантова ада, коему и уподобляется вместилище дворянского правосудия.
Далее раскрывается чудовищная картина правительственного грабежа, взяток, самоуправства; даже любезности здесь – особого рода: «… Чичикову пришлось заплатить самую малость. Даже председатель дал приказание из пошлинных денег взять с него только половину, а другая неизвестно каким образом отнесена была на счет какого-то другого просителя».
А затем появляется полицмейстер-чудотворец, которому стоит только мигнуть, проходя мимо рыбного ряда или погреба, и устраивается прекраснейшее угощение для господ чиновников и помещиков, притом совершенно бесплатно. Ибо этот полицмейстер «был среди граждан совершенно как в родной семье, а в лавки и в гостиный двор наведывался, как в собственную кладовую». Подвиги «чудотворца», который сильно «драл» с купцов, описаны обстоятельно, причем выясняется, что он «должность свою постигнул в совершенстве. Трудно было даже и решить, он ли был создан для места или место для него». Опять перед нами, теперь уже в прямом выражении, мысль Гоголя о том, что государственный аппарат, наблюдаемый им в его современности, не нужен народу, стране; наоборот, он существует лишь как огромное заблуждение людей, угнетаемых им, и как нажива кровопийц, грабящих страну. Просветитель, отрицатель, ненавистник помещичьего и бюрократического строя – таков Гоголь и в «Мертвых душах».
Чиновники в «Мертвых душах», как и в «Ревизоре», – это сборище страшных пиявиц, сосущих страну. Со злой иронией повествует Гоголь о том, что «они все были народ добрый, жили между собою в ладу», и о том, как идиотически любезно и в то же время по-хамски говорят они друг с другом. Но через страницу он сообщает о пошлейших супругах чиновников и их ссорах, вызывавших ссоры и между мужьями. «Дуэли, конечно, между ними не происходило, потому что все были гражданские чиновники, но зато один другому старался напакостить, где было можно, что, как известно, подчас бывает тяжелее всякой дуэли».
Тут же обстоятельно характеризуется культура чиновников. Председатель палаты читал наизусть «Людмилу» Жуковского, почтмейстер читал Юнга и Эккартсгаузена – как видно, только две книги сих мистиков всю свою жизнь; «прочие тоже были, более или менее, люди просвещенные: кто читал Карамзина, кто «Московские ведомости», кто даже и совсем ничего не читал». И так далее – сцена за сценой, глава за главой следуют картины дворянского города, в коем процветает «подлость, совершенно бескорыстная, чистая подлость» как основа основ психики и бытия господствующего сословия, – или еще иначе, где и среди мужчин и среди дам царит это «нежное расположение к подлости».
Дамы изъясняются изысканно-романтически (Гоголь здесь зло пародирует романтизм как дворянское, салонное увлечение), наряжаются, и на балах просаживаются награбленные с народа состояния, в то время как «в губернии неурожаи, дороговизна». (Эту мысль Гоголь отдал Чичикову едва ли не из цензурных соображений.)
И вдруг всплывает совсем как бы тема «Ревизора» – например, в том месте, где чиновники размышляют, что это за штука мертвые души. «Инспектор врачебной управы вдруг побледнел: ему представилось бог знает что, что под словом мертвые души[157]157
Курсив Гоголя. – Ред.
[Закрыть] не разумеются ли больные, умершие в значительном количестве в лазаретах и в других местах от повальной горячки, против которой не было взято надлежащих мер, и что Чичиков не есть ли подосланный чиновник из канцелярии генерал-губернатора для произведения тайного следствия…» и т. д.
Развитием тем «Ревизора» и петербургских повестей является и сильно звучащая в «Мертвых душах» нота бреда, обмана и самообмана людей, дикой фикции, губящей их, общество, страну. Вся эта чиновничья братия, грабители, тираны народа – все это и здесь вдруг предстает как наваждение, рассеять которое – задача русского художника.
Ведь и основной сюжетный мотив поэмы – проделка с мертвыми душами – это демонстрация фикции, определяющей всю жизнь государства. Продажа живых людей не более ли дикий абсурд, чем даже продажа документов на мертвых? И фиктивные «мертвые» души Чичикова – не образ ли безумия власти над живыми душами?
Тема ненормальности обычной, обыденной жизни проходит через всю поэму. Сам Гоголь оставил нам недвусмысленное свидетельство того, что эта тема и соответственное освещение действительности во всей книге – не случайный результат его творческого воображения, а плод его сознательного замысла, глубоко продуманного и осознанного, как принцип, как мировоззрение.
В известных заметках, относящихся к первому тому «Мертвых душ», он писал: «Идея города. Возникшая до высшей степени Пустота». И ниже: «Как пустота и бессильная праздность жизни сменяется мутною, ничего не говорящею смертью. Как это страшное событие совершается бессмысленно. Не трогаются. Смерть поражает нетрогающийся мир. – Еще сильнее между тем должна представиться читателю мертвая бесчувственность жизни». Итак, жизнь в изображаемом Гоголем обществе равна смерти, застою; она лишена смысла; она отрицает самое понятие жизни.
Или далее: «Весь город со всем вихрем сплетней – преобразование бездельности жизни всего человечества в массе…»; «Как низвести все мира безделья во всех родах до сходства с городским бездельем? И как городское безделье возвести до преобразования безделья мира?»
Как видим, образы пустоты, застоя, нелепости, абсурда в изображении жизни помещиков и чиновников города NN в замысле и сознании Гоголя никак не сводимы к дворянской самокритике, к указанию собратьям по классу некоторых более или менее частных недочетов или неполадок их социальной практики. Напротив, Гоголь объявляет самую основу этой социальной практики абсурдной, алогичной, дикой. Ведь и название поэмы основано на том же абсурде: души, по Гоголю, разумеется, не могут быть мертвыми, подобно тому как жизнь не может быть мертва; а вот в обществе города NN самая жизнь – смерть.
Потому-то этот город, в части своего дворянского населения, весь предстает как один огромный обман всех и самих себя, подобно всеобщему обману чичиковского несуществующего богатства. Обманом оказывается даже мирная неподвижная спячка общества этого города, как об этом обстоятельно рассказано в главе девятой, после передачи беседы двух дам. Открытие таинственного происшествия с Чичиковым у Коробочки вдруг всполошило общество. «Оказалось, что город и люден, и велик, и населен как следует», – «и заварилась каша». Пошла борьба мнений и даже чего-то вроде «партий», все оживилось. Это оживление смертной спячки по вопросу о Коробочке и Чичикове само, конечно, являет образ безумия и постыдной пародии на жизнь. Оно тоже есть выражение той же дикой нелепости общественного уклада, при котором все нормальные взаимоотношения людей утеряны и нет никакого естественного резона, почему одни командуют, а другие повинуются, почему одни наводят страх, а другие испытывают его. Вот и чиновники города NN никак не могут понять о Чичикове, «что такое он именно: такой ли человек, которого нужно задержать и схватить как неблагонамеренного, или же он такой человек, который может сам схватить и задержать их всех как неблагонамеренных».
Эта полицейская противоестественность под стать множеству других противоестественностей; так, в обществе чиновников то, что должно быть радостью для нормального человека, дети, – это не только обуза, но еще и непременнейшее побуждение к взяткам; так и говорят чиновники почтмейстеру: «… тебе, разумеется, с пола-горя: у тебя один сынишка; а тут, брат, Прасковью Федоровну наделил бог такой благодатию – что год, то несет либо Праскушку, либо Петрушу; тут, брат, другое запоешь…», то есть тут уже никак не уклонишься от воровства или взяток.
В этом обществе желание добра тоже превращается в гадость; соберут благотворительные суммы, а они и уйдут на обед для всех первых сановников города и другие подобные вещи, так что «и остается всей суммы для бедных пять рублей с полтиною, да и тут в распределении этой суммы еще не все члены согласны между собою, и всякий сует какую-нибудь свою куму».
В этом обществе человек живет без мысли и может умереть от того, что живит нормальное общество и нормального человека, от мысли. Так умер прокурор. Слухи о Чичикове «подействовали на него до такой степени, что он, пришедши домой, стал думать, думать и вдруг, как говорится, ни с того, ни с другого, умер».
И вот здесь-то Гоголь опять выявляет основу своего суда над обществом, доведшим не только свою жертву, Акакия Акакиевича Башмачкина, но и своих господ до состояния животного или вещи. Когда прокурор умер, «тогда только с соболезнованием узнали, что у покойника была, точно, душа, хотя он по скромности своей никогда ее не показывал…»; у мертвого прокурора «бровь одна все еще была приподнята с каким-то вопросительным выражением. О чем покойник спрашивал, зачем он умер, или зачем жил, об этом один бог ведает!»
В этом обществе высшее благородное чувство человека, любовь к отечеству – это ложь, прикрывающая грабеж родины; потому Гоголь и говорит гневно о горячих патриотах, «до времени покойно занимающихся какой-нибудь философией или приращениями насчет сумм нежно любимого ими отечества».
Все эти и им подобные дикие несоответствия воплощают и в «Мертвых душах» отрицание Гоголем всей государственной практики его эпохи. И это же видно в тех местах, где с неприкрытым гневом говорит он о властях предержащих, например в эпизоде с крестьянами сельца Вшивая Спесь, которые, «соединившись с таковыми же крестьянами сельца Боровки, Задирайлово тож, снесли с лица земли будто бы земскую полицию, в лице заседателя, какого-то Дробяжкина». Причина же этого самосуда была-де «та, что земская полиция, имея кое-какие слабости со стороны сердечной, приглядывался на баб и деревенских девок», да и вообще частые приезды земской полиции «стоят повальной горячки». «Наверное, впрочем, неизвестно, хотя в показаниях крестьяне выразились прямо, что земская полиция был-де блудлив, как кошка…» и т. д. Весь этот эпизод, в котором звучат радищевские темы и ноты, замечателен и тем, что Гоголь говорит о полиции с ненавистью, а о мужичках, убивших полицейского негодяя, с добродушным юмором, тем самым как бы оправдывая их. Заметим тут же и выразительный синтаксис этого иронического изложения – с несогласуемым родом: земская полиция приглядывался, был, достоин… Вспомним аналогичное несогласование в «Шинели»: значительное лицо был… и т. п. И здесь «земская полиция» – как бы не человек, а нечто без рода, нечто гнусное и постыдное в своем сластолюбии, не укладывающееся даже в грамматические нормы речи о человеке.
Общественную реальность, окружающую Гоголя, он отрицает, обнаруживая ее нелепость, ее безумие, ее «фантастичность», абсурдность с точки зрения естественного человеческого взгляда. Сам Гоголь говорит об этом читателю. Когда чиновники, стараясь уразуметь, кто же такой Чичиков, начинают думать, что Чичиков – это не кто иной, как Наполеон, Гоголь пишет: «Может быть, некоторые читатели назовут все это невероятным; автор тоже в угоду им готов бы назвать все это невероятным; но как на беду все именно произошло так, как рассказывается, и тем еще изумительнее, что город был не в глуши, а, напротив, недалеко от обеих столиц». И даже трезвейший Чичиков, от которого все отвернулись, «как полусонный, бродил… по городу, не будучи в состоянии решить, он ли сошел с ума, чиновники ли потеряли голову, во сне ли все это делается или наяву заварилась дурь почище сна».
Абсурдность уклада жизни выражена и в алогизмах самой речи, повествующей о ней. Примеры этих алогизмов стиля (вроде: «почтмейстера, низенького человека, но остряка и философа») общеизвестны и не раз собирались в литературе о Гоголе.
3
Вся совокупность образов, относящихся к миру помещиков и чиновников в «Мертвых душах», несет на себе единообразную авторскую оценку. Все без исключения представители этого мира, равно как все без исключения черты их быта, нравов, всего содержания их жизни, – все осуждены автором безоговорочно и беспощадно. Это – мир зла.
Но в «Мертвых душах» есть вовсе не только господа. Правда, значительно меньше, но все же вполне необходимое место занимают в поэме и подданные этих господ, работающий русский народ. «Душами» этого народа торгуют дворянские персонажи поэмы. Без мысли о народе книга Гоголя не существует. Эта мысль о народе пронизывает книгу насквозь, от начала до конца, буквально от первой страницы до последней.
При этом оценка народа в принципе отлична от оценки господ. Если господа оценены однозначно – отрицательно, то образы народа даны в двух оценочных планах, образующих острое противоречие тени и света. С одной стороны, мы видим юмор Гоголя в картинках, рисующих мужичков-недотеп, как бы предков щедринских глуповцев, гужеедов и рукосуев. С другой стороны, крестьянская Русь освещена светом гоголевского сочувствия.
Уже на первой странице перед нами появляются «два русские мужика, стоящие у дверей кабака»; они ведут в высшей степени комически-нелепый пьяный разговор насчет крепости колеса чичиковской брички. Так и звучит в этом разговоре беспросветная тоска «идиотизма деревенской жизни».
В дальнейшем эта тема «идиотизма» рабства, забитого, бесправного и безнадежного существования не раз всплывает в поэме; воплощена эта тема и в Петрушке с его странным способом читать книги и со всеми чертами его унылого облика, а отчасти и в Селифане, в его привычном терпении, его беседах с лошадьми (с кем ему поговорить, как не с конями!), его рассуждениями насчет достоинства его барина и насчет того, что и посечь человека не вредно. Все эти черты Селифана привели в восторг Шевырева, как известно, усмотревшего в чичиковском кучере идеал русского человека. Но чтобы умиляться Селифаном, надо было быть таким отупевшим реакционером, каким был в 1842 году Шевырев. Гоголь же нимало не восторгается рабьими чертами Селифана; наоборот, они огорчают его. Впрочем, есть в Селифане и другие, лучшие черты, которые Гоголю нравятся: и трудолюбие, и задушевность, и др.
Кстати, слугам Чичикова свойственна и та «себе на уме» скрытность крестьян, которая появляется, когда с ними разговаривают и что-нибудь выпытывают у них господа: тут-то «мужички» прикидываются дураками, потому что кто его знает, что задумали господа, но уж конечно что-нибудь дурное. Так и поступили Петрушка с Селифаном, когда чиновники города NN стали выпытывать у них сведения о Чичикове, потому что «у этого класса людей есть весьма странный обычай. Если его спросить прямо о чем-нибудь, он никогда не вспомнит, не приберет всего в голову и даже, просто, ответит, что не знает, а если спросить о чем другом, тут-то он и приплетет его, и расскажет с такими подробностями, которых и знать не захочешь».
«Идиотизмом деревенской жизни» веет и от объяснения мужика, «бывшего поумнее», насчет Маниловки и Заманиловки, и от великолепной по крыловскому комизму жанровой сценки в начале пятой главы, в том месте, где целая толпа крестьян никак не может сдвинуть с места столкнувшиеся экипажи Чичикова и губернаторской дочки: дядя Митяй, дядя Миняй, Андрюшка тщетно усердствуют, другие дают советы, а толку от всей этой бестолковщины ни на грош.
Но вовсе не в этих комических сценках суть отношения к народу, выраженного в «Мертвых душах». Было бы совершенно неверно представлять дело так, будто гоголевское отрицание, гоголевская сатира вовлекают в свою орбиту и крестьян, народ. На самом деле, сатирически разоблачая помещиков и чиновников, господ жизни, Гоголь в «Мертвых душах» представляет народ как жертву неправильного устройства жизни; поэтому самое убожество крестьянского бытия для Гоголя является обвинением никак не народу, а именно господам и укладу общества, доведшим жизнь народа до убожества.
Гоголевские помещики и чиновники активно вредны; они грабят, обманывают, плутуют. Они насаждают пошлость и безделье. Они пожинают плоды общественной неправды. Они же стоят у кормила реального управления народом. Стало быть, именно они, и только они, по Гоголю, и ответственны за всю совокупность зла и страдания, пошлости и убожества, искажающих облик родной страны. Они виноваты, так как неправду творят они, и плодами угнетения ублажаются они.
Потому-то и нет прощения всей совокупности образов дворян, от Плюшкина до чудотворца-полицмейстера, нет ни одной светлой черты в коллективно-едином сводном образе господствующего класса в «Мертвых душах».
Наоборот, народ – страдательное и страдающее лицо в системе образов «Мертвых душ». Не крестьяне виноваты в беспросветно-унылой нищете, в застойности своей жизни, а стало быть и в ограниченности своего кругозора, в недотепстве дядей Миняев и Митяев, в «философствовании» у неизбежного кабака. Помещикам и чиновникам у Гоголя уготована жестокая сатира; крестьянам – добродушный и печальный юмор.
Гоголя не радует жизнь русского крестьянина, и он горько смеется над нею. Но не народ обвиняет он в зле жизни народа. Таким образом, оценка «верхов» и «низов» общества в «Мертвых душах» различны в самой своей основе еще более, чем на поверхности. Гоголь не изобразил крестьян идеальными героями по контрасту с их господами – потому, конечно, что он был чужд стремления к идеализации дурной действительности, и потому, что сама картина убожества народной жизни и образы рабского унижения духа являлись в его поэме суровым обвинением как раз против господ. Стало быть, и некоторые крестьянские образы в «Мертвых душах» – так сказать, отрицательны, но принцип и качество этого отрицания в сути своей несходны и даже обратны отрицанию, которому подвергнуты в книге высшие слои общества.
Примечательно то, что в «Мертвых душах» образы деревенской, народной Руси сочетаются с картинами родной русской природы – и только эти образы. Мало того, пейзажи «Мертвых душ» настроены в унисон с изображениями народной жизни, а никак не с пошлым существованием обывателей во фраках и вицмундирах. Русская природа как бы живет, творит и страдает вместе с народом, а помещикам до нее и дела мало, стало быть, и ей до них.
Так впервые в поэме, еще в первой главе ее, перед читателем вдруг, после мелочной и гнусной суеты города NN, раскрывается деревенская деревянная Русь, печальная, бедная, обиженная, но милая душе поэта, родная, рвущая сердце, жаждущее иной судьбы для нее: «Едва только ушел назад город, как уже пошли писать по нашему обычаю чушь и дичь по обеим сторонам дороги: кочки, ельник, низенькие жидкие кусты молодых сосен, обгорелые стволы старых, дикой вереск и тому подобный вздор. Попадались вытянутые по шнурку деревни, постройкою похожие на старые складенные дрова, покрытые серыми крышами с разными деревянными под ними украшениями в виде висячих, шитых узорами утиральников. Несколько мужиков по обыкновению зевали, сидя на лавках под воротами в своих овчинных тулупах. Бабы с толстыми лицами и перевязанными грудями смотрели из верхних окон; из нижних глядел телок или высовывала слепую морду свою свинья. Словом, виды известные…»