Текст книги "Реализм Гоголя"
Автор книги: Григорий Гуковский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 37 страниц)
С этого времени его поиски осуществления своей «миссии» становятся все лихорадочней, исступленней. Ставка жизни ставится на «Мертвые души». Гоголь мечется по земле в поисках душевного покоя. Покоя нет, потому что общественная неправда преследует его повсюду. Ему кажется, что он убежит от впечатлений общественного зла в городе смерти, сна, далеко от всякой жизни – в Риме. Но и это – иллюзия, и в Риме за ним следуют по пятам встречи и впечатления, идущие из России, ради которой он только и живет и мучается.
Гоголь торопится. Он обрекает себя на полный отказ от жизненных благ, чтобы сосредоточиться на выполнении своего предназначения: открыть глаза людям, научить Россию спасти себя. У него нет дома, нет имущества, нет заработка, нет и привязанностей в жизни. Он отрекается от любви; у него нет и настоящих друзей, нет и семьи. Он – бездомный странник, живущий где привелось и чем бог послал, живущий только для того, чтобы исполнить. Он болен, его психика деформируется, ему кажется уже, что сам бог непосредственно поручил ему научить его родину правде, и он в ужасе, что никак не может выполнить этот приказ самого бога, за что он и обречен мукам. Он впадает в реакционный маразм и, истерически торопясь научить людей, хватается за прямое и нелепое проповедничество. Появляются «Выбранные места» – последняя неудача и последнее разочарование уже другого, реакционного и безумного Гоголя.
Эта жажда Гоголя открыть глаза людям заключала в себе пафос нравственной проповеди и в 30-е годы, когда она была явственно окрашена социальным отрицанием и даже политическим радикализмом. Она была сродни проповедничеству народных мудрецов – от неграмотных странников и певцов до старцев вроде Григория Сковороды. В ней сплетались феодальные пережитки мысли, мечты, как бы обращенные в прошлое, с страстным стремлением народа к свободе, с веками накопленной ненавистью его к угнетающему строю. Биение острой социальной мысли соединялось в ней с морализмом, скрывавшим ее стихийность, потому что это было именно отрицание – при весьма, по-видимому, смутных представлениях о том, что же должно прийти на смену отрицаемого. Идеал Гоголя отразился в «Тарасе Бульбе», но программы у него, вероятнее всего, не было. Что́ плохо в жизни людей, он знал, но как сделать, чтобы было хорошо, – едва ли. Это знал Белинский, и то позднее, в 40-е годы, когда путь Гоголя-поэта, по существу, кончился.
Но Гоголь знал очень твердо еще одно – что он, поэт и проповедник, обязан во что бы то ни стало поведать миру его, мира, зло, громко, во всеуслышание провозгласить людям их общий грех – ужасное ослепление и попустительство злу. Об этом долге поэта Гоголь рассказал в «Портрете». В этой повести (в редакции «Арабесок») три темы: первая, главная, определяющая смысл других, – социальная тема власти «антихриста», власти денег, тема губящего людей соблазна продажности; вторая – тема искусства, которое должно отражать действительность и учить людей благу, не продаваясь жизни и не подчиняясь ей, не предавая высшей правды во имя копирования подлой внешней правды жизни; третья – тема поведания миру и людям их общего преступления, пробравшегося в них зла, в данном случае – зла денег.
Вторая тема выражала художественные понятия, воплощенные и в практике петербургских повестей. Гоголь и сам отрекся от соблазна внешнего воссоздания поверхности жизни и заглянул в ее суть. Если бы Гоголь пошел путем копирования внешнего, списывания жизни, воссоздания ее в искусстве, как она предстает обычному взору, то у него в изображении сохранились бы соотношения действительности; а это значило для него, что и у него важное лицо было бы поистине важным, мелкое – мелким, и у него обыденное и привычное в жизни выглядело бы привычно, то есть нормально, гладко, естественно; это значило бы для него, что он принял суть общества и утвердил его санкцией искусства – и предал, таким образом, искусство, подобно Булгарину и его присным, подобно Степанову с его романами, подобно бытописателям его времени. Это и значило бы перенести на полотно искусства зло, преступление, дьявольскую сущность изображенного мира, вобрать в искусство, в изображение душу зла и тем самым усилить жизнь этого зла, сделать его бессмертным в искусстве. Это-то и сделал художник, увлекшийся изображением ради изображения и перенесший на полотно кусочек жизни общественного зла – денежного наваждения – в глазах портрета ростовщика-антихриста.
Гоголь поступает иначе. Он не просто изображает зло, он судит зло судом блага, который и есть для него суд искусства. Поэтому он рисует действительность не в соотношениях, привычных глазу людей, соблазненных и ослепленных этой действительностью, а в соотношениях истины, соотношениях сущности этой действительности, представшей пред суд высшей правды (правды народного идеала). Поэтому-то у него зло лишено лживых прикрас, оно обнаружено в своем безобразии и дикости, и у него-то важное лицо – вовсе не величественно, у него носы важнее людей, у него нормальные люди безумны, и наоборот: таков внутренний закон действительности, создавшей и майора Ковалева и титулярного советника Поприщина. Само собой очевидно, что эта эстетическая доктрина Гоголя, практически осуществленная в повести и теоретически воплощенная в «Портрете», – тоже в образах, а не в понятиях, – противостояла романтизму и готовила почву эстетике Белинского 40-х годов, как и «Эстетическим отношениям искусства к действительности».
Третья тема «Портрета» – тема раскрытия преступления, в частности здесь – зла антихриста, то есть денежного наваждения, то есть, конечно, зла общественного. Ростовщик, несущий в себе силу антихриста, запретил художнику открыть его тайну – никому, «ни жене, ни детям твоим, а не то и ты умрешь, и они умрут, и все вы будете несчастны». Антихрист ослепил глаза людям, и никто не смеет поведать людям о зле, их же губящем. Тайны ростовщика все хранят – «и даже самые болтливые хозяйки не имели сил пошевелить губами, чтобы пересказать их другим. Те же, которые имели дух принять даваемые им деньги, желтели, чахли и умирали, не смея открыть тайны».
Художник дважды пытался все же поведать тайну зла, и то не обществу, а священнику и своей семье, – и дважды страшное несчастье поражало его, ужасно погибли жена и сын его. И все же – надо, во что бы то ни стало надо открыть людям правду. Тридцать лет приуготовлял себя художник к подвигу, потому что пойти против всемогущего зла – это подвиг, и наконец он смог, уже перед смертью, открыть правду – своему другому сыну, и сын его не погиб.
Затем, еще через двадцать лет, этот сын завершил подвиг: он смог раскрыть правду всем, поведать ее обществу, открыто изобличить зло. А ведь его отцу, художнику, богоматерь раскрыла, что сила зла одолима: «если кто торжественно объявит его историю по истечении пятидесяти лет в первое новолуние, то сила его погибнет и рассеется, яко прах… »
И вот, когда сын объявил историю «демона» всенародно, когда он провозгласил во всеуслышание открытые ему истины и разоблачил демонское наваждение, оно потеряло силу и исчезло: глаза на портрете «вовсе не сохраняли той странной живости», затем и само изображение ростовщика исчезло, и на его месте «увидели какой-то незначащий пейзаж». Так Гоголь раскрывал задачу художника, свою задачу: «торжественно», всенародно поведать о зле, губящем жизнь людей, и тем вступить в борьбу с этим злом, поразить его, уменьшить его силу. Задача художника – показать людям, что они ослеплены, открыть им, что в них самих скрыты высокие и прекрасные силы, способные совладать со злом; раскрыть им тайну их души, их первоначальной красоты; соблазненный золотом, Чертков уничтожал произведения, «в которых великое искусство приподняло покров с неба и показало человеку часть исполненного звуков и священных тайн его же внутреннего мира».
4
Старый художник в «Портрете» открыл своему сыну великую истину: «уже скоро, скоро приблизится то время», когда антихрист пройдет по свету; он уже проявляет себя то там, то здесь; ростовщик Петромихали «был сам антихрист». Все это художник говорил сыну двадцать лет назад. За двадцать лет время «приблизилось», и «антихрист» уже торжествует свои победы в те дни, когда Гоголь пишет свои повести и когда на аукционе силою слова, поведавшего о власти антихриста, эта самая власть уменьшилась.
Художник предупредил сына: «Дивись, сын мой, ужасному могуществу беса. Он во все силится проникнуть: в наши дела, в наши мысли и даже в самое вдохновение художника. Бесчисленны будут жертвы этого адского духа, живущего невидимо без образа на земле. Это тот черный дух, который врывается к нам даже в минуту самых чистых и святых помышлений…» В 1835 году, когда Гоголь печатал «Арабески» (и в их составе «Портрет»), он, конечно, вовсе не верил в антихриста, в бесов и чертей, и его религиозность (всегда ему свойственная) имела тогда только традиционный характер, была привычкой эмоции, усвоенной с детства и не решавшей для него никаких вопросов мировоззрения. Символисты, старавшиеся представить Гоголя в пору создания повестей и «Ревизора» исступленным мистиком и визионером, старавшиеся данные о Гоголе конца его дней, действительно уверовавшем в чертей, распространить на молодого Гоголя, – решительно искажали истину. Поэтому слова об антихристе, показавшем свое лицо в Петромихали – в «Портрете», – вовсе не суть прямое, публицистическое выражение мысли Гоголя как мысли мистического порядка. Религиозный образ здесь обусловлен прежде всего тем, что он возник в мысли и речи монаха, действительно визионера. Но этот монах – не Гоголь. Для Гоголя же образ антихриста – это обобщение, символ таинственного зла, вторгшегося в жизнь людей.
В «Портрете» это зло – деньги, власть золота, капитал. В мир на глазах у поколения Гоголя, – в частности, в русскую жизнь, на глазах этого поколения, – вошло новое зло, ранее не столь дерзновенно и нагло отравлявшее жизнь и не покорявшее ее, – сила денег. Это зло не было столь ощутимо и для самого Гоголя в тихом уголке его Полтавщины, не решало вопросов жизни и смерти ни в быту Гоголей-Яновских, ни при дворе его «благодетеля» Трощинского.
Тем резче бросилось оно в глаза в Петербурге, средоточии роста капитализма в России. Эта сила сводила с ума многих вокруг Гоголя. О новой власти капитала говорила и кричала и общественная жизнь, и литература всей Европы, и газеты, и салонные разговоры, и научные книги. Победа буржуазии после великой ее революции конца XVIII века была явна, а после революции 1830 года стала вопиюще и нагло откровенной. Денежный мешок засел в парламенте в Париже – как и в королевском дворце. Он купил себе политическое первородство во всей Западной Европе и подбирался к тому же в России. Он совратил, соблазнил, подкупил и просто купил искусство, начавшее усердно служить ему и в театре Скриба, и в журналистике Жанена или Сенковского, и в живописи, подобной той, которая поглотила дарование Черткова.
Ростовщик или банкир (что сводится к тому же) становился хозяином жизни, властителем душ. Торжество буржуазии описали, разъяснили и прославили историки-социологи Гизо, Тьерри и др., а у нас – Полевой, да и Марлинский (в статье о романе Полевого). Торжество буржуа, власть золота вызывали проклятия, возмущение, разоблачения могучих умов и передовых мыслителей и у нас и на Западе. Бальзак и Стендаль раскрывали психологические механизмы губительной силы золотого зла. Сен-симонисты громили его публично, печатно, истово – и во многом убедительно, несмотря на путаницу и непоследовательность их теорий.
С реакционных помещичьих позиций, а все же кое в чем метко, обрушивались на зло проникновения капитализма в Россию Шевырев и его друзья и примыкавший к ним, хоть и стоявший на более передовых позициях, Баратынский.
Ясно, отчетливо и глубоко поставил эту проблему Пушкин. Он писал и о политике капитализма в Англии и о язве денежной лихорадки, о безумии страсти к накоплению. Он писал о золоте и капитале много. Эта тема явно преследовала его, выдвигаемая перед ним на каждом шагу картинами, новыми явлениями жизни России. И именно потому, что эта тема стала одной из важнейших в понимании исторической судьбы России, Пушкин с интересом и глубоким несочувствием рассматривает и бездушный механизм буржуазной демократии в Америке и в то же время вглядывается и вдумывается в чартистское движение в Англии. Все это занимало Пушкина как раз в те годы, когда он встречался с Гоголем и когда Гоголь писал «Портрет». Почти тогда же Пушкин писал «Пиковую даму» и печатал «Скупого рыцаря» – в той же книжке «Современника», где помещена «Коляска» Гоголя и его же статья «О движении журнальной литературы», направленная против Сенковского.
Гоголь был окружен в эти годы впечатлениями, мыслями и разговорами о капитализме. Не может быть никакого сомнения в том, что разговоры с Пушкиным, столь важные для умственного роста Гоголя, имели содержанием и эту тему, столь волновавшую Пушкина. Гоголь читал в порядке своих исторических занятий буржуазных историков-социологов. Интерес к позиции и деятельности москвичей, которые в 1835 году начали издавать «Московский наблюдатель», вел его к тем же проблемам, стоящим в центре их внимания. Все это отслаивалось на впечатлениях русской действительности, остро воспринимавшихся Гоголем.
Поэтому тема «Портрета» как социальная тема могла быть и была вполне осознана: дьявольское наваждение, обуревавшее современное Гоголю человечество, – это власть денег, это капитализм. Это – второе зло, добавившееся к первому, уже давнему злу неравенства, перегородок между людьми, злу, выразившему себя явственно во власти чина. Критики Гоголя уже указывали на то, что, в частности, в петербургских повестях Гоголь обвиняет общество в этих двух пороках: чин и золото являются орудием зла.[93]93
См. упомянутую выше статью Л. П. Гроссмана.
[Закрыть] В сущности, это было исторически меткое двойное обвинение: власть чина была выражением сословной и бюрократически-полицейской структуры Российской империи, была как бы воплощением ее политического облика; власть денег была выражением вторгавшихся в ее жизнь социальных явлений. И иерархия званий феодализма в его бюрократически-абсолютистском обличии и разврат идущего в Россию капитализма отталкивают Гоголя.
В «Портрете» образом, воплощающим зло капитала, раскрывающим гибель человека, продавшего душу бесу богатства, является образ Черткова. Подобно тому как соблазн денег сводит с ума Германна, делает из аккуратного и умеренного инженера хищника, соблазнителя, убийцу и наконец окончательно разрушает его душу, – соблазн денег делает из простодушного и преданного идеалу художника изверга, подлеца, продажного торгаша искусством и в конце концов безумца и убийцу творческих созданий. Гоголь выписывает самый ход совращения души видением золота, заразой накопления: вот «изображение старика отделилось от полотна и с выражением беспокойства пересчитывало кучи денег, золото сыпалось из его рук… Глаза Черткова горели: казалось, его чувства узнали в золоте ту неизъяснимую прелесть, которая дотоле ему не была понятна. Старик его манил пальцем и показывал ему целую гору червонцев. Чертков судорожно протянул руку и проснулся». И через несколько страниц: «… все чувства и порывы его обратились к золоту. Золото сделалось его страстью, идеалом, страхом, наслаждением, целию… И как всякой, которому достается этот страшный дар, он начал становиться скучным, недоступным ко всему и равнодушным ко всему». Любопытно, что Гоголь не только отнимает у продавшего душу золоту Черткова вдохновение, талант; он заставляет его усвоить мировоззрение и «идеалы» николаевского бюрократического благолепия: Чертков стал «верить, что все в свете обыкновенно и просто, что откровения свыше в мире не существует и все необходимо должно быть подведено под строгий порядок аккуратности и однообразия».
В первой части повести, в истории Черткова, показан отдельный пример губительной власти денег, как бы реализовано образное выражение «продал душу черту». Во второй части – эта же тема дана в символических обобщениях; ей придано расширительное толкование. «Но богатство имеет такую странную силу, что ему верят, как государственной ассигнации. Оно, не показываясь, может невидимо двигать всеми, как раболепными слугами» (здесь – перекличка с монологом пушкинского Скупого Рыцаря). И – в конце повести – слова монаха-художника об «ужасном могуществе беса».
Власть денег губит искусство, отравляет жизнь, развращает человека. Власть чина унижает человека, делает из «маленького» человека животное, из «большого» человека – зверя, из обоих – пошляков и пародию на человека; об этом мы узнаем и в «Записках сумасшедшего» и в «Носе». Иерархия званий и имуществ – две основы современной Гоголю жизни – делит общество, дробит его единство, и в Коломне – особая жизнь, непохожая на жизнь Невского проспекта: «Здесь ничто не похоже на столицу, но вместе с этим не похоже и на провинциальный городок, потому что раздробленность многосторонней, и, если можно сказать, цивилизированной жизни проникла и сюда…»
То же – в «Невском проспекте»; Пискарев – во сне – попадает на бал: «Необыкновенная пестрота лиц привела его в совершенное замешательство; ему казалось, что какой-то демон искрошил весь мир на множество разных кусков и все эти куски без смысла, без толку смешал вместе» (в первой рукописной редакции – еще резче: «ужасная пестрота привела его в страшное замешательство; ему казалось, что какой-то демон искромсал весь мир»).
Это – как бы формула дурного общества по Гоголю. «Цивилизация», если можно так назвать ее, несет раздробленность; это – одна из мыслей, пронизывающих все творчество Гоголя. Он же хочет противостать этой раздробленности; он – проповедник слитного и простого единства народной общины; он жаждет гармонического уклада жизни, понятого как простое единообразие ее. Отсюда и стремление Гоголя, как художника, противопоставить пестрой картине действительности, отраженной в современной ему литературе, величественное, спокойное, гармоническое единство взгляда, единство простейших очертаний целостного восприятия мира, общества и человека. Это приведет его к грандиозному замыслу «Мертвых душ», картины, разом охватывающей всю Русь, к замыслу создания нового эпоса, наконец, уже в патологическом искажении, и к прославлению «Одиссеи» как возрождения гармонического единства жизнеощущения ради назидания сорвавшейся в раздробленность современности.
«Цивилизация», отрицаемая Гоголем, – это искусственная жизнь городов, столиц, делящая людей и тем самым порождающая ложные, искусственные, неврастенические страсти, исказившие облик здорового, могучего и спокойного человека-героя, облик народа (Остап Бульбенко). Отсюда лихорадочность рассказа о Черткове и бешенство страстей, снедающих его. Отсюда и дикая лихорадка страсти, нервозность, искажающая облик жизни в рассказе о Пискареве в «Невском проспекте». В этой истории гибели скромного мечтателя преобладает ночное освещение – тогда как история Тараса почти вся освещена ярким солнцем (гибель, совращение Андрия городом врагов даны в ночной тьме); это – призрачное, искусственное освещение ночного города, создающее лживую картину мира и как бы выражающее злые и ложные страсти злого и ложного общества. Вечером, во тьме, при фонарях, на Невском проспекте воцаряются эти страсти. «В это время чувствуется какая-то цель, или, лучше, что-то похожее на цель. Что-то чрезвычайно безотчетное, шаги всех ускоряются и становятся вообще очень неровны. Длинные тени мелькают по стенам и мостовой и чуть не достигают головами Полицейского моста…» и т. д.
Причины всего странного, дикого, что изображено в «Невском проспекте», – нимало не «потусторонние». Гоголь озабочен тем, чтобы устранить понимание его изображений как игры фантазии или «свободного» полета духа. Ничего сверхъестественного нет и в существе того, о чем рассказано в «Портрете», и это утверждает не кто иной, как визионер и фантаст монах-художник в самой этой повести; он говорит, что «в мире нашем все устроено всемогущим так, что совершается все в естественном порядке». И в «Невском проспекте» сущность той трагедии, как и того фарса, которые мы видим в судьбах Пискарева и Пирогова, – не игра контрастов, и сущность безумия Пискарева – не фантастическое его воображение; все это – ложь и безумие «цивилизации» Невского проспекта. Поэтому история двух друзей обрамлена речью о Невском проспекте, и с начала повести тема ее повернута остро социально, раскрыта социальными определениями и контрастами людей, появляющихся в разные часы на Невском проспекте, – от мастеровых до аристократства, являющего картину усов, бакенбард и рукавов, но не людей.
Так же, но короче и еще острее, раскрыт смысл изображенного в повести – в ее концовке, где автор опять возвращается к Невскому проспекту; и смысл этот, – точнее – основание происходящих на петербургских улицах диких явлений, – в той же системе непонятных нормальному разуму нормального человека делениях и неравенствах людей. «Дивно устроен свет наш!.. Все происходит наоборот. Тому судьба дала прекраснейших лошадей, и он равнодушно катается на них, вовсе не замечая их красоты, тогда как другой, которого сердце горит лошадиною страстью, идет пешком и довольствуется только тем, что пощелкивает языком, когда мимо его проводят рысака. Тот имеет отличного повара, но, к сожалению, такой маленький рот, что больше двух кусочков никак не может пропустить, другой имеет рот величиною в арку Главного штаба, но, увы, должен довольствоваться каким-нибудь немецким обедом из картофеля. Как странно играет нами судьба наша!»
Все происходит наоборот в этом обществе, и потому Гоголь так и воплощает сущность этого общества – и у него нормальные безумны, а сумасшедший богат душевными силами, носы блаженствуют, окруженные почетом и богатством, а человек опозорен и унижен, искусство становится подлым ремеслом, а ремесло приносит славу и уважение, пошлость блаженствует, а благородство гибнет в муках (это и есть тема «Невского проспекта»), и вое прекрасное, благородное гибнет, и все почему-то считают это естественным. Здесь все лживо, искусственно, неестественно, в современном городе, в современной «цивилизации», – и потому: «О, не верьте этому Невскому проспекту!.. Все обман, все мечта, все не то, чем кажется!» Здесь все – фикция, за всеми иллюзиями ценностей – пустота. Люди щеголяют тем, чего у них нет, даже внешнее в них лживо. «Вы думаете, что этот господин, который гуляет в отлично сшитом сюртучке, очень богат? – Ничуть не бывало: он весь состоит из своего сюртучка».
Искусство, творчество – их нет в «цивилизованной» жизни; кто думает о них? «Вы воображаете, что эти два толстяка, остановившиеся перед строящеюся церковью, судят об архитектуре ее? – Совсем нет: они говорят о том, как странно сели две вороны одна против другой». Любовь, верность, ревность – они исчезли, их тоже нет, и вместо них – повторение новостей, вычитанных из «Северной пчелы» и т. д.: «… все дышит обманом. Он лжет во всякое время, этот Невский проспект, но более всего тогда, когда ночь сгущенною массою наляжет на него и отделит белые и палевые стены домов, когда весь город превратится в гром и блеск, мириады карет валятся с мостов, форейторы кричат и прыгают на лошадях и когда сам демон зажигает лампы для того только, чтобы показать все не в настоящем виде».
Эта грандиозная картина лжи, обмана, некоего массового безумия, замыкающая повесть, есть обобщение того, что в самой повести показано в двух частных случаях – в истории Пискарева и Пирогова. В этом отношении «Невский проспект» построен так же, как «Портрет», – в двух видах раскрытия той же темы: особо – в частном отдельном случае одного человека, и затем в огромном обобщении, влекущем символические фигуры антихриста или «самого демона». Это построение проясняет и самое своеобразие фантастики или гротеска петербургских повестей. В романтической литературе фантастика – это принцип восприятия и истолкования мира, это и метод изображения действительности; у Гоголя же фантастика стала объектом изображения, характеристикой и сущностью самой действительности. Я не верю в разум рационализма и вообще объективного мировоззрения, – говорил романтик, – и, изображая мир, я хочу изобразить его в моем видении, в поэтической фантазии, овладевающей миром. Я-то верю в разум и в объективность, в устойчивость истины, – говорил Гоголь, – но, увы, общество потеряло руководство разумом, в нем – все лжет, все обман, все наоборот, и я должен изобразить его во всей его противоразумной и противоестественной сути. Так фантастическое из метода литературы стало характеристикой объекта ее. То же произошло с романтическим, с романтизмом. Из метода он стал темой.
Герой «Невского проспекта», Пискарев, – романтик; и профессия у него свойственная романтическим героям; он – художник, подобно героям повестей Полевого, Тимофеева и др. Он – мечтатель. Мир представляется ему одетым в грезы, в обаятельные идеалы. Субъективизм как бы поглощает его. Его эмоциональное отношение к явлениям, окружающим его, настолько сильно, так сосредоточено в его одинокой и замкнутой душе, что оно заслоняет для него реальный облик вещей. Объективный мир деформирован иллюзиями его восприятия. Все в его сознании – либо ад, либо рай. Но таков именно Пискарев, а никак не сам Гоголь. У романтика-писателя его герой-мечтатель сливается (в глазах читателя) с образом автора или, во всяком случае, должен соотноситься с идеей автора как его, авторская, внутренняя сущность, как образ души автора, его стремлений и мечты. С этим связано и то, что такой герой – сам идеален; он – выше «толпы», выше обыкновенных людей; он весь – вдохновение. У Гоголя все иначе.
В «Невском проспекте» автор – нимало не романтик, и Пискарев никак не совпадает с автором, хотя, как мы увидим далее, автор и Пискарев в ряде мест повести внешне как бы сливаются. Вся повесть, весь сюжет ее призваны как раз не превознести романтику Пискарева, а разоблачить ее, как, увы, иллюзию, благородную, но бессмысленную.
Автор умилен возвышенной чистотой романтизма в душе Пискарева, как он навсегда сохранил умиленное уважение к поэзии Жуковского. Он любит Пискарева, любит его вместе с его иллюзиями. Он, вероятно, сам был таким же, и ему до́роги заблуждения романтизма Пискарева, подобно тому как автору «Евгения Онегина» милы наивные увлечения романтизма Ленского, которым и он некогда отдал дань. Но увлечения Ленского – ребяческие иллюзии, а мечты Пискарева – заблуждения. Пискарев – жертва общества, пропитанного обманом, ложью. Он верит в высокое, а это высокое здесь – ложь. Гоголь тоже верит в высокое, но во имя этого высокого он и видит сам и другим показывает, что окружает его не высокое, а низменное. Пискарев не видит подлости там, где она есть, и в этом его ошибка, мало того – его вина, так как его иллюзии оправдывают зло, а зло платит ему тем, что губит его же.
Здесь, в мире, окружающем Гоголя и Пискарева, идеал красоты, видение ангела на земле, прекрасная женщина, вместо того чтобы быть воплощением чистого идеала человека, на самом деле – продажное, пошлое и грубое существо. Любовь здесь – разврат. Веселье здесь – наглый кутеж. А Пискарев все хочет видеть в свете идеалов; он не хочет признать ужасной правды. Он движется путем обычного романтического сюжета о падшем ангеле, – он, но не Гоголь. В его глазах героиня его истории, даже тогда, когда он узнал о ее профессии, – это Аббадонна, это существо, душа коего чиста, хотя земной мир запятнал ее плоть. Но Гоголь видит вещи иначе. Он-то видит, что и душа этой женщины оподлилась. Это Пискарев восторженно и наивно мечтает о том, как «она изъявит чистое раскаяние», и как они поженятся, и как они станут трудиться. А Гоголь знает цену этих одновременно трагических и смешных мечтаний. Гоголь тоже взывал к людям, раскрывая им в самой глубине их опошлевших душ родники высокого; поэтому он любит Пискарева. Но Гоголь стремится увидеть и показать всю бездну зла, в которой барахтается человек, хочет развеять все иллюзии – и только тем обновить человека, так как он думает, что обольщение этими иллюзиями лишь укрепляет зло.
Все, что обольщает Пискарева, автор видит в истинном свете. Все, овеянное для Пискарева обаянием романтического идеала, для автора содержит черты гнусного социального и нравственного разврата. Это относится не только к романтической пери (для Пискарева), на самом деле оказывающейся проституткой. Вот Пискарев – во сне – в великолепном бальном зале. Для него все здесь дивно, поэтично, восхитительно, и так ведет рассказ Гоголь в начале этого эпизода: «Воздушная лестница с блестящими перилами, надушенная ароматами, неслась вверх» (заметим и это «неслась вверх», стремительное, как весь ритм повести, и поэтическое, и устремленное «ввысь»). Пискарев – в замешательстве перед всем этим величием. Но автор-то, постепенно выказывающий свое лицо в рассказе, иначе видит картину; он – ироничен, он полон злого сарказма: «… к тому же молодые люди в черных фраках были исполнены такого благородства, с таким достоинством говорили и молчали, так не умели сказать ничего лишнего, так величаво шутили, так почтительно улыбались, такие превосходные носили бакенбарды [те же бакенбарды, гулявшие по Невскому днем!], так искусно умели показывать отличные руки, поправляя галстух, дамы так были воздушны, так погружены в совершенное самодовольство и упоение, так очаровательно потупляли глаза, что…» – автор не договаривает, ибо все ясно и без того.
Все обман в этом мире лжи, говорит автор повести. И иллюзии романтика – тоже обман и ложь. Эти иллюзии – не противостояние миру, их окружающему, как думали романтики, а порождение этого мира: это показывает Гоголь. Здоровое сознание человека и народа трезво и открыто видит мир. Тарас Бульба и сын его Остап – не романтики, не мечтатели, и мир для них прочно стоит на ногах (Андрий уже затронут романтическими увлечениями). А вот Пискарев – дитя того же города, что и пошляк Пирогов, – весь опутан опьянением мечтаний, и его восприятие мира пронизано обманом, оно – больное. Поэтому, когда Пискарев бежит в страстном волнении за красавицей, «дыхание занялось в его груди, все в нем обратилось в неопределенный трепет, все чувства его горели, и все перед ним окинулось каким-то туманом. Тротуар несся под ним, кареты со скачущими лошадьми казались недвижимы, мост растягивался и ломался на своей арке, дом стоял крышею вниз…» и т. д. Поэтому Пискарев уходит из жизни действительной в мир снов, опиума, безумия. Тема столкновения мечты и действительности, типическая тема романтизма, разрешена здесь решительно иначе, чем у романтиков. Гоголь показал самое мечту как проявление действительности, само бегство из действительности как болезненное явление этой же действительности. Гордый своим отщепенством романтизм был низвергнут им в ту самую тину общественной пошлости, которой он так чурался, и романтические иллюзии были разоблачены как благородный вариант того самого обмана, сокрытия и затуманивания правды, того ослепления людей, с которыми должен бороться писатель.