Текст книги "Реализм Гоголя"
Автор книги: Григорий Гуковский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 37 страниц)
Немного далее – в том же печальном тоне нарисованная деревня Маниловка, голая, унылая, и «бабы», тащащие бредень, в котором запутались два рака и немного плотвы, и, опять в унисон с их жизнью, – «поодаль, в стороне, темнел каким-то скучно-синеватым цветом сосновый лес…» и т. д.
Несколько иначе развернута та же тема в начале шестой главы в знаменитом описании запущенного сада позади дома Плюшкина. Это грандиозное по обилию красок описание мощного буйства растительности имеет ясный смысл противопоставления творческой силы непокоренной природы гнусной разрушительной силе денежного наваждения, дикого безумия накопления, угнетения всего живого, – словом, силе того, что воплотилось в образе богатого помещика Плюшкина.
Бессмысленный грабеж народа, фетишизм эксплуатации ради эксплуатации, накопления ради накопления – это и есть суть Плюшкина. И этой-то жестокой, разрушительной бессмыслице противостоит созидательная сила родной природы, опять солидарная с созидательной, творческой силой народа-строителя, тоже опутанного властью Плюшкина, тоже заброшенного и тоже непокоренного в своей мощи. Эта солидарность подчеркнута Гоголем в концовке описания плюшкинского сада: «Словом, все было как-то пустынно-хорошо, как не выдумать ни природе, ни искусству, но как бывает только тогда, когда они соединятся вместе, когда по нагроможденному, часто без толку, труду человека пройдет окончательным резцом своим природа» и т. д.
Величие, ширь души народа, сохраненные им в самом угнетении, – эта тема звучит в «Мертвых душах» все время, опять и опять сплетаясь с зримым образом русских просторов, русской природы. Обе внутренне единые темы эти пронизаны в поэме самым высоким лирическим па-фасом. Достаточно напомнить в качестве исчерпывающего примера монолог автора-поэта в одиннадцатой главе: «Русь! Русь! вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу: бедно, разбросанно и неприютно в тебе…» и т. д.; «Но какая же непостижимая, тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря до моря, песня?» и т. д.
Нетрудно заметить, с какой любовью говорит Гоголь и в других местах о простом русском народе. Вспомним хотя бы одиннадцатилетнюю Пелагею, показывающую Чичикову дорогу от Коробочки. Сравним ее милый, мелькнувший на мгновение, образ с несколько ранее показанными читателю Фемистоклюсом и Алкидом. Правда, Пелагея не только не знает, что лучший город во Франции называется Париж, но даже не различает правой и левой стороны, да и вообще нет в ней ничего особенно замечательного. И, тем не менее, Гоголь повествует о ней с какой-то мягкой задушевностью: он замечает и добродушие, с которым посмеивается над нею Селифан, свой брат, человек из народа, и эта черточка вдруг освещает теплым светом Селифана. «Он остановился и помог ей сойти, проговорив сквозь зубы: «Эх ты, черноногая!» Чичиков дал ей медный грош, и она побрела восвояси, уже довольная тем, что посидела на козлах».
Последние слова удивительно глубоки и печальны. Это – как бы тема «Шинели» в зерне в применении к народу. Видно, мало имеет этот крестьянский ребенок радости в жизни, если даже столь жалкое развлечение, после которого надо еще брести домой бог знает сколько верст, уже радует его. Вовсе не имея в виду никаких прямых литературных связей или даже аналогий, как здесь не вспомнить, однако, концовки первой части радищевского «Отрывка путешествия в *** И. Т.», где крестьянские дети, получив от проезжего барина скудные подарки, скачут и кричат: «У меня пряник! у меня пирог!»
Только такое душевное восприятие человека из народа могло обосновать патетику прославления талантливого русского народа в таких местах «Мертвых душ», как, например, в концовке пятой главы, в авторском монологе о русской народной речи: «Выражается сильно русский народ…» и до «но нет слова, которое было бы так замашисто, бойко, так вырвалось бы из-под самого сердца, так бы кипело и животрепетало, как метко сказанное русское слово».
Было бы более чем наивно думать, что Гоголь, говоря о русском народе, хоть на минуту забывал о его доле. Он и Чичикову поручил подумать, что дворянские бальные причуды – «ведь на счет же крестьянских оброков». Но есть в «Мертвых душах» развернутое место, как бы целый лирико-публицистический эпизод, в котором дума о доле народа и дума о его характере слиты и образуют важнейшее идейное целое. Это место – размышление Чичикова о купленных им мертвых душах – является едва ли не центром, идейной осью всей поэмы. Само собой разумеется, мысли Чичикова здесь – это мысли Гоголя (не единственный раз в книге).
Заметим и то, что это размышление о русском народе следует сразу за знаменитым вступлением к седьмой главе, в котором Гоголь говорит о своем призвании быть поэтом суровой правды, то есть излагает центральную, основную идею своей творческой программы.
В воображении Чичикова, Гоголя и читателя, пробегающих глазами список купленных «душ», встает целая галерея образов крестьянской Руси. Они разительно противостоят всей совокупности персонажей дворянской России, населяющих поэму. В противоположность тупым, ничтожным, пошлым и подлым людишкам «мертвого» мира господ перед нами живые, простые люди, забубенные русские головушки, хотя и загубленные своей лихой долей.
Тут и Степан Пробка, «богатырь»-трудолюбец, и лихой Григорий Доезжай-не-доедешь, ямщик, и беглые, ищущие воли от помещика в разбое, и грамотей Попов, легко меняющий воровскую волю на тюрьму, и Абакум Фыров, который «взлюбил вольную жизнь, приставши к бурлакам», и вся бурлацкая ватага, весело гуляющая на реке перед тем, как дружно приняться за труд под «бесконечную, как Русь, песню».
Все это раздумье о лихой судьбе русского человека из народа окрашено в тона эпические, фольклорные и заканчиваются картиной могучего веселья труда, «разгула широкой жизни», о которой, по словам Гоголя, не может не задуматься всякий русский человек.
Таким образом, в этом месте Гоголь вставляет в повествование о пошлой действительности пошлых людишек как бы конспект, очерк ненаписанной поэмы о могучем народе, окованном цепями, поэмы стиля «Тараса Бульбы» и довольно очевидно предсказывающей «Кому на Руси жить хорошо» и строем образов, и темой, и отчасти даже самой идеей. Так в «Мертвых душах» подводится итог тому, что составляло идейную основу еще в в «Миргороде», – противоречию между идеалом и возможностями народа, с одной стороны, и подлостью современного Гоголю общества – с другой.
Но есть здесь и отличие от «Миргорода», притом весьма существенное. Хотя идеал образа Бульбы – идеал народный, Бульба все же – не крестьянин, не простой мужик. В «Мертвых душах» – иначе. Здесь пошлости и подлости господ, помещиков и чиновников, благоденствующих в николаевской России, противопоставлены мужики, люди из народа, наделенные и талантом к труду и жаждой вольной жизни, но лишенные счастья и прав.
Следовательно, «Мертвые души», книга великого отрицания, тем не менее вовсе не заключает в себе только лишь отрицательные образы. Наряду с коллективным единым образом общественного зла, воплощенного во множестве действующих лиц из господствующего класса, Гоголь создал тоже коллективный единый образ русского народа. И народ является в прямом смысле положительным героем его поэмы. Это не обычный положительный герой обычных сюжетных произведений, романов и повестей; да он и не может быть таким, потому что «Мертвые души» – не обычный роман, и обычного сюжета в этой поэме нет. Но если в «Мертвых душах» показана в едином охвате вся современная Гоголю Русь, то показана она в борении двух сил, обнаруженных в ней Гоголем: силы отрицательной, силы зла, воплощенной помещиками и чиновниками, да и денежной спекуляцией грядущего дельца в придачу, – и силы положительной, силы народа.
Однако, если бы эта положительная сила нашла бы в поэме свое образное выражение лишь в эпизодических, правда проходящих через всю поэму, но все же проходящих вторым планом, фигурах крестьян, крепостных, мы могли бы считать, что ее место и значение в «Мертвых душах» куда менее велики, чем место и значение отрицаемого мира господ, занявшего весь передний план картины. На самом деле идейная композиция гоголевской поэмы не такова. Это становится вполне ясным, если мы проясним, осознаем то огромное эмоциональное и идейное воздействие, которое оказывает на читателя образ автора, рассказчика, повествователя и поэта, от которого и в освещении которого мы и узнаем все, что рассказано в «Мертвых душах».
Коротко говоря, если почти все главные персонажи поэмы враждебны народу и вредны родине, то один, и, пожалуй, самый главный персонаж ее, поэт-автор, – друг народа и верный сын родины. Образ того, кто поведал нам о мире Плюшкиных и кувшинных рыл, вступает в борьбу с этим миром, отрицает этот мир и побеждает его. Это и есть образ русского поэта.
В создании этого образа сказался весь предшествующий опыт исканий и творческих завоеваний Гоголя. И в данном отношении «Мертвые души» есть также итог и высшее достижение гоголевского гения. Решение проблемы носителя речи, рассказчика в «Мертвых душах» было одним из великих прозрений классической русской литературы XIX столетия. В отличие от образа рассказчика у других писателей XIX века, являющегося образом индивидуальной личности, рассказчик в «Мертвых душах» – это и конкретный индивидуальный человек-личность, интеллигент-писатель, и в то же время это воплощение «духа народа», обобщение народного сознания, это его поэтическое и вещее слово.
Именно это диалектическое единство личного и народного, коллективного было одним из важнейших и глубочайших пунктов творческого завещания Гоголя русской литературе, вовсе не сразу и не в полной мере усвоенного его учениками, то вдававшимися в одну односторонность, обращаясь только к общему, роевому в человеке и теряя человека как личность (собственно натуральная школа 40-х годов), то впадавшими в другую односторонность, ограничивая свой кругозор по преимуществу индивидуальной ценностью человека, хотя бы и типического для своей эпохи, но оцениваемого именно как личность (например, Тургенев).
Рассказчик «Мертвых душ» нисколько не прячется от читателя, подобно повествователю, скажем, в «Анне Карениной». Весь текст гоголевской поэмы пронизан личным тоном живой человеческой речи. Все время рассказчик налицо, он говорит о себе, обращается к читателю. Так ведется изложение поэмы с первых же абзацев.
Уже в самом начале, описывая общую залу гостиницы, рассказчик упоминает о нимфе на картине «с такими огромными грудями, каких читатель, верно, никогда не видывал»; и сейчас же вслед за тем, рассказывая о том, как Чичиков размотал с шеи шерстяную радужных цветов косынку, добавляет: «… какую женатым приготовляет своими руками супруга… а холостым, наверное не могу сказать, кто делает, бог их знает: я никогда не носил таких косынок».
Рассказчик не раз называет себя автором, беседует с читателем о ходе своей книги и т. п. Вот, например, концовка первой главы: «Такое мнение, весьма лестное для гостя, составилось о нем в городе, и оно держалось до тех пор, покамест одно странное свойство гостя и предприятие, или, как говорят в провинциях, пассаж, о котором читатель скоро узнает, не привело в совершенное недоумение почти весь город»; отметим попутно осведомленность автора по части того, как говорят даже не в одной провинции, а в провинциях.
Вслед за тем начинается вторая глава, и начинается она с того, что Чичиков решил навестить помещиков, «которым дал слово. – Может быть, к сему побудила его другая, более существенная причина, дело более сурьезное, близшее к сердцу… Но обо всем этом читатель узнает постепенно и в свое время, если только будет иметь терпение прочесть предлагаемую повесть, очень длинную, имеющую после раздвинуться шире и просторнее по мере приближения к концу, венчающему дело», – и чуть ниже, о слугах Чичикова: «Для читателя будет нелишним познакомиться с сими двумя крепостными людьми нашего героя. Хотя, конечно, они лица не так заметные и то, что называют, второстепенные или даже третьестепенные, хотя главные ходы и пружины поэмы не на них утверждены и разве кое-где касаются и легко зацепляют их, – но автор любит чрезвычайно быть обстоятельным во всем, и с этой стороны, несмотря на то, что сам человек русский, хочет быть аккуратен, как немец. Это займет, впрочем, не много времени и места, потому что не много нужно прибавить к тому, что уже читатель знает…» и т. д.
Подобными беседами с читателями изобилует книга до самого конца, и примеров соответственного характера можно было бы привести сколько угодно. Впрочем, уже из приведенного видно, что рассказчик предстает перед нами не как устный повествователь, а именно как автор книги, что он говорит с читателем и о своих писательских делах и на своем профессионально-писательском языке («второстепенные лица» и т. д.), что он определяет сам и жанр своего произведения – сначала обозначая его неопределенно как повесть, то есть вообще повествование (Пушкин большинство своих поэм называл повестями), а затем точнее, называя его поэмой.
Кроме того, мы видим, что автор – не отвлеченный пиит с лирой или скрижалью в руках, что он и не вдохновенный и пылкий романтический мечтатель, вознесенный над «презренной толпой», к которой он, однако, обращается со своим романтическим вещанием, а простой человек, как будто совсем обыкновенный, просто делающий свое писательское дело, стоящий на одной доске со своим читателем и не желающий даже скрывать от читателя механизм своего сочинения, пружины, часто скрываемые от глаз «непосвященных».
Автор в «Мертвых душах» – прежде всего конкретный, вполне личный, реальный человек. Мы не так уж много узнаём о нем по части биографических сведений или внешних деталей, – но узнаём все же совершенно достаточно, чтобы не сомневаться в его индивидуальной реальности, чтобы увидеть в нем живого человека, кстати, кое в чем сходного с биографическим Николаем Васильевичем Гоголем-Яновским, но все же не совпадающего с ним.
Вот уже на первых страницах мы узнали, что автор холостяк и даже мало занят вопросами бытового устройства, что он человек русский и, как видно, гордится этим, что не мешает ему ценить кое-что и у иноземцев, что он – писатель, не лишенный опыта в своем деле, что он много видел, знает Россию вдоль и поперек и т. п.
Чуть далее мы узнаем, что автор презирает сословные и чиновные предрассудки, что он любит и знает народ, и хочет говорить о нем, и уже говорил о нем, но, увы, русскую книгу в его время читают чаще всего люди, не любящие народа, чуждые ему. Поэтому, рассказав о Петрушке и заведя речь о Селифане, он вдруг иронически перебивает себя: «Но автор весьма совестится занимать так долго читателей людьми низкого класса, зная по опыту, как неохотно они знакомятся с низкими сословиями»; тут же объясняется, что речь идет о тех русских читателях, для которых «шапошное знакомство с графом или князем… лучше всяких тесных дружеских отношений. Автор даже опасается за своего героя, который только коллежский советник…» и т. д.
В начале четвертой главы автор довольно долго распространяется о своих вкусах. «Автор должен признаться, что весьма завидует аппетиту и желудку такого рода людей», как Чичиков, то есть «господ средней руки», обладателей грандиозной способности поглощать обильнейшую пищу; наоборот, автор весьма скептически оценивает «господ большой руки», принимающих пилюли перед обедом и отправляющихся после поедания «устерс, морских жуков и прочих чуд» лечиться в Карлсбад.
В начале седьмой главы мы понимаем, что автор, с тоской говорящий о счастье семьянина, возвращающегося домой, – сам лишен и семьи и дома, что он – странник, обреченный на холод жизни. В главе восьмой, как и в ряде других мест, автор разговорился на свои профессиональные, писательские темы, причем опять автор всем своим социальным лицом, всеми своими личными человеческими вкусами противостоит аристократии и враждебен ей; аристократия, знать, высшее общество – антинациональны, презирают все русское, а автор – простой русский человек, не искусившийся в светском космополитизме. Речь идет о том месте, где автор оправдывает себя в том, что из уст его героя «излетело словцо, подмеченное на улице»; в этом «виноваты читатели и прежде всего читатели высшего общества: от них первых не услышишь ни одного порядочного русского слова, а французскими, немецкими и английскими они, пожалуй, наделят в таком количестве, что и не захочешь, и наделят даже с сохранением всех возможных произношений; по-французски в нос и картавя, по-английски произнесут, как следует птице, и даже физиономию сделают птичью, и даже посмеются над тем, кто не сумеет сделать птичьей физиономии. А вот только русским ничем не наделят, разве из патриотизма выстроят для себя на даче избу в русском вкусе. Вот каковы читатели высшего сословия, а за ними и все причитающие себя к высшему сословию! А между тем какая взыскательность! Хотят непременно, чтобы все было написано языком самым строгим, очищенным и благородным…» и т. д.
Едва ли нужно напоминать подробно, как случилось потом и с «Мертвыми душами» – совсем так, как предсказал сам Гоголь. Аристократы и их холопы в литературе, в том числе и аристократы, числившиеся друзьями Гоголя и его собратьями по мистическим увлечениям, не приняли великой поэмы, казавшейся им грубой и плебейской; а подняли ее как свое знамя вовсе не аристократы, а демократы во главе с Белинским.
Оно и понятно. И вся антибарская тенденция поэмы была враждебна знати, и самый образ автора, от начала книги до конца ее иронически относящегося ко всему дворянскому, помещичьему, салонному, изысканному и принадлежащему к высшему обществу. В десятках мест поэмы автор предстает именно в таком виде. Он издевается над своими дворянскими героями, над дамами, над их речью, ложью, амурами и нарядами, так же, как над их мужьями. Вся стилистика таких, например, мест, как диалог дамы просто приятной и дамы, приятной во всех отношениях, – как и многих аналогичных, – воплощает не только безысходную пошлость самих изображаемых людей, типических явлений дворянской России, но и саркастическую иронию автора, негодование русского демократического писателя.
С этим же связаны и довольно многочисленные сатирические выпады против дворянской моды на романтизм, пародии на эту моду, автор «Мертвых душ», с его жаждой суровой и действенной правды, с его народным чувством здорового юмора, смеется над жеманной жантильностью салонного романтизма, прикрывающей пошлейшее нутро и неприглядную житейскую практику.
Отсюда и пародии в речах городских дам и прямые сатиры на светских писателей вроде Степанова или даже Марлинского и многих других, – например: «Гораздо легче изображать характеры большого размера: там просто бросай краски со всей руки на полотно, черные палящие глаза, нависшие брови, перерезанный морщиною лоб, перекинутый через плечо черный или алый, как огонь, плащ, – и портрет готов»; но этот «портрет» ничего не стоит, если дело идет о правде жизни, – а о ней-то хлопочет автор, он же и Гоголь. Или в главе восьмой: «В точности не могу передать слов губернаторши, но было сказано что-то, исполненное большой любезности, в том духе, в котором изъясняются дамы и кавалеры в повестях наших светских писателей, охотников описывать гостиные и похвалиться знанием высшего тона…», а далее идет пародия. Очевидно, автор «Мертвых душ» никак уж не светский писатель, и высший тон он не знает, да и знать не хочет.
Так перед нами из всего текста поэмы возникает живой человеческий образ автора, вполне личный и в то же время являющий обобщение значительной силы: это – русский литератор, человек простой и незнатный, любящий свою родину, ее язык, ее народ, презирающий властителей этой родины и поставивший себе целью проповедовать суровую правду о ней; это – писатель, знающий свое дело, знающий и то, что не любят правды «читатели высшего сословия», и потому обрекший себя на одиночество подвига и на путь странника в родной стране. Он мудр и печален, гневен и весел. Он изучил свою отчизну всю сверху донизу за свой уже немолодой век: потому что, в отличие от «биографического» Гоголя, он уже немолод и много пришлось ему уже испытать, – да и не могло быть иначе: чреват терниями путь правдолюбца в обществе Собакевичей.
Он говорит о себе: «Неприлично автору, будучи давно уже мужем, воспитанному суровой внутренней жизнью и свежительной трезвостью уединения, забываться подобно юноше. Всему свой черед, и место, и время!» Гоголю было двадцать семь лет, когда он начал писать «Мертвые души», и тридцать два года, когда он окончил поэму. И еще – знаменитый возглас: «О моя юность! О моя свежесть!»
Этот образ русского писателя, данного определенного человека, сам по себе представляет значительное художественное явление. Он противостоит в своей жизненной конкретности абстрактному «я» романтического поэта не менее, чем столь же абстрактной фикции классического пииты. Однако, если бы образ автора «Мертвых душ» был однозначен и исчерпывался только указанными чертами индивидуальной жизненной конкретности, если бы он оставался с начала до конца поэмы лишь портретом умного и народолюбивого интеллигента, он не смог бы стать тем колоссальным образом носителя высшей правды и отражением судьбы всей страны, каким он на самом деле стал.
Диалектика образа автора в «Мертвых душах» состоит и в том, что он одновременно и самоограничен как личность и несет в себе все богатство духовного содержания жизни русского народа; он и индивидуален и надындивидуален одновременно. А так как жизнь страны, родины и народа является объектом изображения в поэме, так как Русь – это и есть ее подлинный герой, то автор «Мертвых душ», – в качестве автора, конечно, выступающий как субъект изложения, как рассказчик о своем герое, – одновременно является и субъектом и объектом русской поэмы, и творцом рассказа о герое, и героем этого же рассказа.
Разумеется, тем самым эпос закономерно сплетается с лирикой в единстве восприятия и отражения жизни; это единство, редко осуществлявшееся книжной литературой XV–XIX веков, хорошо известно фольклору и даже типично для большого фольклорного эпоса – поэмы (или былины и т. п.). В новой литературе человечества Гоголь осуществил его впервые (надо ли напоминать еще раз, что «Мертвые души» – именно поэма). Гениальную попытку, – оборванную смертью, – создать на основе принципов «Мертвых душ» новый демократический эпос предпринял затем Некрасов в поэме «Кому на Руси жить хорошо».
Образ автора в поэме Гоголя не отделен от изображаемой им Руси и ее судьбы. Он действительно русский человек своего времени, – но, конечно, в пределах мировоззрения Гоголя 1830-х годов, в пределах его стихийного демократизма и ограниченного протеста. Он впаян, вплетен в то, что он сам изображает, – в судьбу народа, нации.
И его взгляд на Русь двоится. С одной стороны, она уныла и вызывает как зримый миру смех, так и незримые ему слезы поэта, она опошлена, и даже народ ее загнан в тупость бессмысленного и античеловеческого существования. С другой стороны, Русь в силах своего народа, в возможностях, в нем заложенных, могуча и вызывает восторг поэта. В соответствии с этими двумя сторонами Руси (ведь это предвещание некрасовского «Ты и могучая, ты и бессильная, ты и убогая, ты и обильная матушка Русь») автор «Мертвых душ», сплетая свой образ с образом отраженной им действительности, включает в себя черты и той и другой стороны родины.
Он не может уйти от преходящей пошлости, исказившей черты родины, он несет ответственность за то, что зло торжествует пока; он винит себя за это, – и он признает себя, автора, частью и этого, дурного, лица Руси. Но он видит и скрытое этим дурным лицом подлинное величие родины, и себя, поэта, он признает частью и этого величественного облика ее. В этой двусторонности было и мужество правды, но было и начало бессилия, смирения перед злом.
Автор «Что делать?» не осудит Марью Алексеевну Розальскую, но ни грана самого себя, как человека и творца, он не сблизит с нею, – так как он весь, без остатка, с новыми людьми, с той Россией, которою он по праву гордится. Автор же «Мертвых душ» во множестве мест начинает говорить как бы голосом пошлости российской, сам становясь посреди Собакевичей и превращаясь как бы в их собрата. В этих случаях он как бы прячется за своими пошлыми героями, и его голос звучит как их голос.
Разумеется, читатель всегда слышит в этих местах и иронию и понимает оценки автора с обратным знаком. Но что это значит? Это значит лишь то, что читатель видит разницу между Гоголем и образом автора и что Гоголь позаботился о том, чтобы читатель видел эту разницу.
Конечно же, ровно в той мере, в которой «автор»-рассказчик сближается с пошлыми героями, которых Гоголь презирает и разоблачает, – Гоголь отделяется от рассказчика; и тогда то, что рассказчик хвалит, Гоголь тем самым осуждает, и наоборот.
Достаточно привести один-два примера из множества, чтобы прояснить этот вопрос до конца. Вот, например, в конце первой главы говорится об умении Чичикова приятно вести себя в обществе и поддержать любой разговор и т. д. «Но замечательно, что он все это умел облекать какою-то степенностью, умел хорошо держать себя. Говорил ни громко, ни тихо, а совершенно так, как следует. Словом, куда ни повороти, был очень порядочный человек»; нетрудно заметить, что такое понимание порядочности, достоинства человека не принадлежит Гоголю, что он, наоборот, зло смеется над ним.
Но это понимание свойственно именно пошлым героям «Мертвых душ», что и обнаруживается тут же, так как оно служит как бы эталоном, образцом суждения чиновников города NN, и даже выражено оно совсем сходно с их суждениями; а их суждения, в свою очередь, комически-стандартны, как штампованно-стандартна убогая умственная жизнь этих пародий на людей. Вслед за приведенными словами в поэме сказано: «Все чиновники были довольны приездом нового лица. Губернатор об нем изъяснился, что он благонамеренный человек; прокурор, что он дельный человек; жандармский полковник говорил, что он ученый человек; председатель палаты, что он знающий и почтенный человек; полицеймейстер, что он почтенный и любезный человек…»
Приведу еще пример из восьмой главы; речь идет о дамах города N, причем автор изъясняется о них совсем как какой-нибудь провинциальный кавалер, краснобай и дамский угодник. «Дамы города N были… нет, никаким образом не могу; чувствуется точно робость. В дамах города N больше всего замечательно было то… Даже странно, совсем не подымается перо, точно будто свинец какой-нибудь сидит в нем…» и т. д. (Небезынтересно сравнить этот пассаж с аналогичными фигурами умолчания в речах рассказчика «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем».)
И далее: «Дамы города N были то, что называют, презентабельны, и в этом отношении их можно было смело поставить в пример всем другим». Заметим здесь и одобрение этой примерной «презентабельности» и самое это галантерейное словечко. Далее характеристика дамского общества продолжается в том же тоне.
Особым, и даже не раз наблюдаемым в «Мертвых душах», случаем как бы частичного слияния автора с пошлой стороной жизни изображаемого им общества, причастности автора общественному злу – является и соприкосновение сознания Чичикова с сознанием автора. Где-то, и не случайно, они неожиданно приравнены: мошенник-«приобретатель» – и писатель, взыскующий правды. Не раз мысли Чичикова оказываются мыслями автора – и в глубоком размышлении Чичикова о судьбе купленных им «Мертвых душ», и в замечаниях Чичикова относительно балов и нарядов за счет разорения народа и в других местах.
Выше я упоминал, что эта передача авторских мыслей Чичикову могла иметь и цензурные причины. Это так; однако только цензурою трудно объяснить подобное сближение мыслей в таких ответственнейших в идейном отношении местах поэмы. Дело, конечно, и в том, что автор чувствует себя замешанным во всех делах своей страны, что он угадывает частицу своей души и в Чичикове, где эта русская душа обезображена до неузнаваемости; но все же она есть и там, в Чичикове, который ведь не лишен и ума, и энергии, и даже совести, так как и сам хорошо понимает, что он – мошенник.
Разумеется, нет необходимости доказывать опять, что такое отношение Гоголя к образу автора и к проблеме «русской души» и ограниченно, и идеалистично, и несет в себе примирение со злом.
Но должно подчеркнуть, что включение образа автора «Мертвых душ» частью его бытия и сознания в мир пошлости, мир чиновников, дам или Чичикова – в гораздо меньшей степени определяет этот образ, чем включение его в мир блага, правды, высокого самосознания и высокого предназначения родины.
Автор, как русский человек гоголевского времени, несет на себе черты искажения, затемнения русской природы, обусловленные дурным, безнравственным укладом жизни того времени.
Но в основе своей автор слит не с миром, опошляющим душу, а со стихией и душой народа, не убиваемой, вечно живой и в рабстве.
Так рождается высокий план лирики того же автора той же поэмы. Потому что автор «Мертвых душ» – и интеллигент-писатель и одновременно народный, эпический поэт, голос русского народа.
В этом аспекте автор предстает перед нами умудренный вековой мудростью народа, печальный, как судьба народа, и светлый, как его душа и его будущее. Он поэт, и он воплощение демократической мысли.
Примечательно в этом отношении то обстоятельство, что как раз те места поэмы (часть их приведена выше), в которых говорится о великих силах, таящихся в народе, о душе народа, совпадают с теми, в которых выступает и автор в своем поэтическом и возвышенном аспекте. Высокое народа и высокое автора сливаются.
Автор – высокий поэт – чужд высшим социальным сферам. Вообще говоря, он появляется посреди бытового рассказа, вслед за комическими и нередко вполне «низменными» сценами, неожиданно, как непроизвольное проявление души. Так вдруг, посреди весьма бытовой сцены с Коробочкой, – взрыв совсем инородного пошлости Коробочки лиризма, отвергающего и Коробочку и вообще всю жизнь мира господ.
Только что говорилось, как Коробочка погрузилась «в хозяйственную жизнь. Но зачем так долго заниматься Коробочкой? Коробочка ли, Манилов ли, хозяйственная ли жизнь или нехозяйственная – мимо их!» – и затем печальное и глубокое размышление о том, что Коробочка – не хуже столь же пустой, столь же исказившей в себе высокое назначение человека «сестры ее, недосягаемо огражденной стенами аристократического дома с благовонными чугунными лестницами, сияющей медью, красным деревом и коврами» и т. д. «Но мимо, мимо! Зачем говорить об этом? Но зачем же среди недумающих, веселых, беспечных минут, сама собою, вдруг пронесется иная чудная струя? Еще смех не успел совершенно сбежать с лица, а уже стал другим среди тех же людей, и уже другим светом осветилось лицо… «А вот бричка, вот бричка!» – вскричал Чичиков…» и т. д.