Текст книги "Реализм Гоголя"
Автор книги: Григорий Гуковский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 37 страниц)
Так делаются «значительные лица»: из ничего, быстро овладевая всеми признаками «значительных лиц» – от грозы до милости. Но ведь Хлестаков – не настоящее значительное лицо. Так ли это? Здесь уже может возникнуть по ходу комедии чисто гоголевская мысль: а почему и в чем настоящие значительные лица – значительные лица? Не так ли и они искусственно сделаны нелепой ошибкой и глупым страхом этой самой среды?
Эта тема развернется в следующем, четвертом действии комедии. Здесь Гоголь покажет нам, как среда делает российского николаевского бюрократа, делает взяточника и самодура.
Четвертое действие, и прежде всего первая половина его, серия сцен взяток, – едва ли не центральный в методологическом отношении эпизод «Ревизора». Картина безобразий власти, картина взяточничества, самодурства, лицемерия, подобострастия по отношению к высшим и хамства по отношению к низшим, картина царства пошлости, тупоумия, мелочной подлости уже развернута Гоголем во всю ширь. И теперь Гоголь все более углубляется в вопрос: как же это получается, что человек, созданный для высокого, становится тем, чем он предстает нам в этой компании негодяев, управляющих городком.
Рождается ли человек взяточником, или его делает взяточником среда? Ответ на этот вопрос и заключен в первой половине четвертого действия.
Общеизвестно, что именно эти первые сцены четвертого действия Гоголь более всего перерабатывал и переделывал: они дались ему с большим трудом и далеко не сразу; видимо, даже Гоголю было нелегко выразить ту мысль, которую он должен был воплотить здесь. Да и в самом деле, нелегко даже гению показать в нескольких страницах диалога, в двадцати минутах сценического действия, формирование взяточника, как бы кратчайшую проекцию целой жизни множества негодяев, как бы психологический генезис обширного и гнусного явления общественной действительности.
В первоначальном рукописном тексте «Ревизора» начало четвертого действия (сцены взяток) вовсе еще не имеет того движения темы, которое оформилось в печатном тексте. Это движение начинает намечаться в рукописном тексте, предшествующем печатному, и уточняется в последнем.
Тем не менее первые сцены четвертого действия, как они были отделаны для премьеры комедии и первого издания ее, не удовлетворили Гоголя: в них все еще не выразилось то содержание, о котором было сказано выше. В так называемом «Отрывке из письма, писанного автором вскоре после первого представления «Ревизора» Гоголь писал: «Во время представления я заметил, что начало четвертого акта холодно; кажется, как будто течение пьесы, дотоле плавное, здесь прервалось или влечется лениво»; далее он обстоятельно говорит об этом и заявляет, что немедленно после премьеры сел за исправление этих сцен взяток.
В 1838 году Гоголь опять писал Погодину, что переделывает некоторые сцены «Ревизора», и опять выражал недовольство сценами, написанными «небрежно и неосмотрительно», то есть, как верно замечает Н. С. Тихонравов, теми же сценами четвертого действия.[134]134
Сочинения, изд. X, т. II, стр. 647.
[Закрыть]
Переиздавая в 1841 году «Ревизора», Гоголь переправил во всем тексте комедии именно начальные сцены четвертого действия. Эти переделанные сцены, еще до выхода в свет второго издания пьесы, Погодин опубликовал в «Москвитянине» (1841, IV) именно как «Новые сцены к комедии «Ревизор». Но уже, помещая «Ревизора» в собрание своих сочинений 1842 года, Гоголь вновь переработал первую половину четвертого действия, – и это и была окончательная редакция этого места комедии. Значит, не менее семи лет трудился Гоголь над тем, чтобы до конца уяснить свою мысль в четвертом действии «Ревизора». Что же здесь происходит?
В предыдущем акте Хлестаков, вдохновленный завтраком, а еще более – подобострастными ожиданиями слушателей, сыграл роль сановника, сам не думая того, и в глазах своих уездных слушателей реально стал вельможей, надулся важностью. Теперь, в четвертом действии, Хлестаков проспался, – и вся важность с него слетела. Гоголь объясняет (в «Предуведомлении…»): «Проснувшись, он тот же Хлестаков, каким и был прежде. Он даже не помнит, чем напугал всех».
Он опять – фитюлька, мальчишка, и уж никак не сановник, и уж, во всяком случае, не взяточник, не распекатель, не грозный крикун. Это важно подчеркнуть. Хлестаков такой, каким он прибыл в городок, где городничим Антон Антонович, Хлестаков такой, каким он «выходит с заспанными глазами» в четвертом действии комедии, – самый невинный из всех чиновников, изображенных в гоголевской пьесе. Он никого никогда не угнетал, кроме Осипа, – потому, конечно, что его положение в обществе слишком мизерно и не дает ему возможности угнетать кого-либо. Он не брал и не берет взяток и не умеет их брать – потому, разумеется, что никто не давал ему никогда взяток, ибо от него не зависят ничьи дела, Он – нуль в общественной иерархии дворянства, и потому за ним не числится никаких тяжких грехов, хотя и пользы он, в качестве нуля, никакой никому не приносит и хотя высокого человеческого достоинства в нем нет ни на грош. Но все же посреди Антонов Антоновичей да Артемиев Филипповичей, посреди всей этой матерой компании коршунов и волков, Хлестаков выглядит невинной тлей.
И вот ему-то и было суждено стать ненадолго коршуном среди коршунов, – и механизм превращения тли в коршуна Гоголь раскрывает в четвертом действии «Ревизора».
Итак, Хлестаков, мальчишка и фитюлька, веселый и довольный всем на свете, появляется на сцене. И вот появляется судья. Он гораздо старше Хлестакова (он служит судьею с 1816 года), да и чином, конечно, выше его, – но при всем том он дрожит перед Хлестаковым, вытягивается перед ним в струнку и ведет себя перед ним как школьник перед учителем. Если бы Хлестаков был не столь легкомыслен, он бы хоть теперь понял, что происходит с ним. Но Гоголь недаром сделал Хлестакова пустейшим малым, отличающимся легкостью в мыслях необыкновенной. Хлестаков ничего не понимает; однако подобострастие судьи опять начинает помаленьку надувать важностью его, Хлестакова, – еще чуть-чуть, почти незаметно.
Но важно другое – история первой взятки. Хлестаков, разумеется, думает о деньгах. Ехать-то надо, а денег не так уж много. Да и вообще деньги ему нужны всегда позарез, это его нормальное состояние. А у судьи в кулаке – деньги; и Хлестаков видит деньги; и его взгляд прикован к деньгам. «Что это у вас в руке?» Судья «(потерявшись и роняя на пол ассигнации). Ничего-с». Деньги уже не в кулаке у судьи, где они мало доступны жаждущему их Хлестакову. Они – на полу. Стоит нагнуться и поднять их – и они будут в руках у Хлестакова. Соблазн подмывает его. «Хлестаков. Как ничего? Я вижу, деньги упали?» Судья несет околесную и не поднимает своих денег, и деньги всё лежат на полу. Хлестаков, конечно, и в мыслях ничего не имеет насчет взятки. Но деньги манят – и он поднимает их. «Хлестаков (подымая). Да, это деньги». Сколько эмоции в этих словах, раздумья, сомнения и, может быть, тоски. Неужели отдать эти деньги теперь, когда они уже у него в руках? Немыслимо. А судья все лепечет что-то. И тут Хлестаков, так же непроизвольно, как он все время рождает идеи и слова, выпаливает то, что осенило его как выход: «Знаете ли что: дайте их мне взаймы». Хлестаков и сам смущен своей смелостью. Он готов извиняться, заискивать перед солидным судьей, вероятно готов на попятную.
Но происходит как бы чудо. Судья дает деньги, и как усердно дает! «Судья (поспешно). Как же-с, как же-с… с большим удовольствием…» Хлестаков все еще – мальчишка, извиняющийся перед старшим; и он искренне уверен, что он очень скоро вернет этот долг, и он объясняет, заглаживает: «Я, знаете, в дороге издержался: то да се… Впрочем, я вам из деревни сейчас их пришлю». Заметим это «знаете» и это «то да се» – формулы хихикающего подобострастия. Но судья не слышит их, наоборот, сам еще более подобострастен: «Помилуйте! как можно! и без того это такая честь…» и т. д. вплоть до того момента, когда он говорит «вытянувшись и руки по швам»: «Не смею более беспокоить своим присутствием. Не будет ли какого приказания?» Но Хлестаков все еще ничего не понимает: «Какого приказанья?» Далее – та же игра до конца сцены, когда судья, уходя, говорит: «Ну, город наш!» – а «Хлестаков (по уходе его). Судья хороший человек!»
Эти две реплики подводят итог сцене. Взятка дана. Но Хлестаков еще нисколько не взяточник. Он еще думает, что судья дал ему деньги в долг по добродушию, по снисхождению к молодому человеку, хотя уже немножко и похлопывает по плечу старшего и более чиновного человека.
Наступает вторая сцена: появляется почтмейстер. Хлестаков еще более весел (он получил деньги) – и уже развязен: это следствие подобострастия судьи, да и почтмейстера. Хлестаков разболтался, ораторствует довольно авторитетно, уже заговаривает о том, что ему нужно уважение. А мысль о деньгах и о первой удаче не оставляет его. Вышло раз, может выйти и второй раз; Хлестаков «глядя в глаза ему, говорит про себя»: «А попрошу-ка я у этого почтмейстера взаймы. (Вслух.) Какой странный со мною случай: в дороге совершенно издержался. Не можете ли вы мне дать триста рублей взаймы?»
Хлестаков сделал большой шаг по пути к взятке. Он уже не лебезит извиняющимся тоном. «Знаете» и «то да се» исчезли. Он говорят более свободно. И он сам назначает сумму, что уже довольно смело.
И что же? Опять успех, и полный. Почтмейстер с готовностью дает деньги: «Почему же? почту за величайшее счастие. Вот-с, извольте. От души готов служить». Понятно, что, получив и эти деньги, да еще с таким угодничеством данные, Хлестаков все более надувается и «форсит»: «Очень благодарен. А я, признаюсь, смерть не люблю отказывать себе в дороге, да и к чему? Не так ли?» И когда почтмейстер задает ему тот же, в сущности, вопрос, что и судья: «Не будет ли какого замечания по части почтового управления?» – Хлестаков уже не удивляется, а, приняв этот вопрос как должный, довольно свободно заявляет: «Нет, ничего». И концовка отмечает начинающую расти важность Хлестакова: «Почтмейстер, мне кажется, тоже очень хороший человек. По крайней мере услужлив; я люблю таких людей». Как видим, Хлестаков уже оценивает чиновника сверху вниз, – и ценит в нем услужливость: в Хлестакове, хотя он и не думает еще об этом, опять, и уже на трезвую голову, проглядывает начальник.
Вслед за тем начинается третья сцена из серии сцен взяток. И она, как и следующая за нею, повторяет все ту же схему диалога; все эти «встречи» Хлестакова с чиновниками как будто протекают одинаково. И, конечно, длительное обдумывание и труд Гоголя были затрачены не на то, чтобы добиться этого, казалось бы скучного, повторения несколько раз подряд одного и того же, а, наоборот, на то, чтобы добиться в этом кажущемся повторении – движения.
В самом деле, когда пред Хлестаковым предстает совершенно оробевший Хлопов, разошедшийся Хлестаков распускается и наглеет – обратно пропорционально робости своего собеседника. Наконец Хлопов совсем растерялся и вознес Хлестакова уж непомерно высоко; он лепечет: «Оробел, ваше бла… преос… сият…» И тогда Хлестаков приобретает «величие» и самоощущение своего «величия»: «Оробели? А в моих глазах, точно, есть что-то такое, что внушает робость». Но тут же он слетает с созданного чужим страхом пьедестала, потому что ведь он все-таки Хлестаков, фитюлька; он продолжает, внося ограничение, сразу меняющее все дело: «По крайней мере я знаю, что ни одна женщина не может их выдержать; не так ли?» И хотя последний вопрос нелеп, ибо Лука Лукич Хлопов никак не способен знать, может или не может женщина выдержать взгляд великого Хлестакова, – все-таки Лука Лукич согласен с мнением Хлестакова: для него Хлестаков – начальство, а начальство может говорить все, что ему заблагорассудится, Хлопов и другие подчиненные всегда будут согласны с ним. На нелепый вопрос Хлопов отвечает: «Так точно-с».
Вот эта-то готовность согласиться со всем, что ни скажет и что ни сделает Хлестаков, и довершает его трансформацию. Тут-то Хлестаков и повторяет свою формулу насчет денег, и опять называет сумму: триста рублей. Взятка дана. Аудиенция окончена, и Хлестаков уже не болтает о том о сем, а коротко отпускает подчиненного, так сказать кивком головы.
Лука Лукич. Не смею долее беспокоить присутствием.
Хлестаков. Прощайте.
Следующая сцена – с Земляникой. Он гнусно подобострастен и в то же время интригует, доносит, подличает. Натурально, обнагление Хлестакова еще прогрессирует. И как ему не прогрессировать? Все, что он скажет, – хорошо. Все, что он ни выдумает, – великолепно. Все, чего он ни потребует, – усерднейше выполняется. Это доходит до комически-грандиозного. Хлестаков выпаливает: «Скажите, пожалуйста, мне кажется, как будто бы вчера вы были немножко ниже ростом, не правда ли?» И Земляника, солидный немолодой чиновник, с готовностью признает: «Очень может быть». Затем, «помолчав», он подводит и «идеологическую базу» под это неслыханное обстоятельство. Если начальство полагает, что ему следует подрасти за ночь, он подрастет! Он говорит: «Могу сказать, что не жалею ничего и ревностно исполняю службу». Ну, а подросши за ночь, он разом приступает к ревностному нашептыванию доносов.
Тем временем Хлестаков, выслушивая доносы, надувается. Он совсем уже свысока разговаривает с Земляникой. Старый плут перечисляет имена своих деток. Хлестаков одобряет: «Это хорошо». Земляника откланивается. Хлестаков, все еще не понимая, что он, Хлестаков, – ревизор, коему сделали донос, тем не менее нагл с старым чиновником: «Нет, ничего. Это все очень смешно, что вы говорили. Пожалуста, и в другое тоже время… Я это очень люблю». Земляника ушел, – а Хлестаков совсем разошелся и по части начальственного тона и по части взяток одновременно. Он «возвращается и, отворивши дверь, кричит вслед» Землянике: «Эй, вы! как вас? я все позабываю, как ваше имя и отчество». И эта наглость сходит с рук превосходно. Земляника возвращается, подобострастный по-прежнему. Он напоминает свое имя. Тогда Хлестаков, только для этого вернувший его, «просит» у него денег и называет сумму, и сумма растет – уже «рублей четыреста». Взятка дана без разговоров, быстро, так сказать, четко, и она уже совсем не похожа на робкую попытку Хлестакова раздобыть денег в начале этой серии сцен.
И, наконец, последняя сцена: с Бобчинским и Добчинским. Хлестаков готов. Он не растекается в посторонней болтовне. Он уже наглый вымогатель и ревизор. Разговор в начале сцены весьма краток. «Что, как ваш нос?» – «… присох, теперь совсем присох». Хлестаков ставит милостивую резолюцию:
Хлестаков. Хорошо, что присох. Я рад… (Вдруг и отрывисто.) Денег нет у вас?
Добчинский. Денег? как денег?
Хлестаков. Взаймы рублей тысячу.
Все стало ясно. Эволюция от робкого просителя («знаете, то да се») до этого «отрывистого» требования, да еще сразу тысячи, – в самом деле велика. Впрочем, Хлестаков удовлетворяется и не тысячью, а шестьюдесятью пятью рублями. Ну а получив деньги, Хлестаков, так сказать, углубляется в роль ревизора. Он выслушивает просьбы и, как это ни дико, принимает их, и дает разрешения и обещания, и вообще говорит именно все то, что должен говорить крупный чиновник из столицы, притом ублаготворенный взятками.
Добчинский просит насчет усыновления своего незаконного сына. «Так я, изволите видеть, хочу, чтоб он теперь уже был совсем то есть законным моим сыном-с и назывался бы так, как я: Добчинский-с». И Хлестаков разрешает. Он говорит: «Хорошо, пусть называется! Это можно». Добчинский продолжает просить. Хлестаков вещает, уклончиво, но величественно: «Хорошо, хорошо! я об этом постараюсь, я буду говорить… я надеюсь… все это будет сделано, да, да…»
Происходит странная вещь. Мы знаем, что Хлестаков едет к отцу в деревню «на совсем», что он выходит в отставку. Значит, опять он несусветно лжет? И да и нет. Он на наших глазах стал ревизором, сановником, взяточником. Его сделали всем этим. И он выполняет то, что ему положено.
Он опрашивает просителей. Обращаясь к Бобчинскому, он, уже вполне сановник-ревизор, говорит: «Не имеете ли и вы чего-нибудь сказать мне?» И на смешные просьбы Бобчинского он ответствует милостиво, полуобещанием: «Очень хорошо», и опять: «Очень хорошо», – и отпускает просителей.
Оставшись один, Хлестаков опять делается только Хлестаковым, но на людях он уже ревизор. И вовсе не нужно думать, что он – смешон или нелеп в роли важного лица. Сам Гоголь, комментируя свою комедию в «Отрывке из письма, писанного автором вскоре после первого представления «Ревизора», писал о Хлестакове, что «он принадлежит к тому кругу, который, по-видимому, ничем не отличается от прочих молодых людей. [В черновом наброске: «… от приличных молодых людей по манере говорить». ] Он даже хорошо иногда держится, даже говорит иногда с весом, и только в случаях, где требуется или присутствие духа, или характер, выказывается его отчасти подленькая, ничтожная натура». В черновом наброске: «В манерах, в выговоре нет у него ничего, что бы не было совершенно как следует,[135]135
То есть comme il faut.
[Закрыть] и он говорит очень складно, с весом даже некоторым». Таким образом, Хлестаков может без труда выглядеть как заправское «значительное лицо». Да ведь он и становится значительным лицом и ревизором в четвертом действии комедии. Как и почему произошло это превращение фитюльки в ревизора, показано в первой части четвертого действия, в сценах взяток. Что получилось – показано в сценах с купцами, слесаршей и унтер-офицершей. Здесь Хлестаков – уже самый настоящий ревизор в каждом своем слове. Он уже действует как опытный взяточник и как обладающий полномочиями «деятель».
Купцы наперебой жалуются на противозаконные и утеснительные деяния Городничего. Хлестаков сначала просто возмущается, как могло бы возмущаться и частное лицо, вплоть до его реплики: «Ах, какой мошенник! Да за это просто в Сибирь». Последние слова купцы понимают как официальное заявление власти, намеренной сослать Антона Антоновича в Сибирь: «Да уж куда милость твоя ни запровадит его, все будет хорошо, лишь бы, то есть, от нас подальше», – и тут же представляют взятку натурой: сахаром и вином. На это Хлестаков говорит именно то, что и должен говорить настоящий взяточник, на манер, скажем, сухово-кобылинского Варравина: он, разумеется, взяток не берет, – то есть тем самым он подтверждает, что мог бы брать взятки, так как есть за что, потому что он может сделать все, чего хотят купцы; иначе говоря, Хлестаков фактически признает себя ревизором и вельможей, хотя, оставаясь самим собой, он, вероятно, и не отдает себе отчета в смысле своих слов. А затем, отказавшись для виду от взятки, притом довольно мизерной взятки натурой, – он сам требует взятку деньгами, и покрупнее: «Нет, вы этого не думайте: я не беру совсем никаких взяток. Вот если бы вы, например, предложили мне взаймы рублей триста, ну, тогда совсем другое: взаймы я могу взять».
Купцы дают не триста, а пятьсот, подносят эти пятьсот на серебряном подносе, – и Хлестаков берет и пятьсот и поднос («Ну, и подносик можно», – говорит он), а заодно Осип забирает и сахар, и кулек с вином, и даже знаменитую веревочку: и веревочка «в дороге пригодится». Получив взятку, уже явную и открытую, Хлестаков должен оплатить ее. Он и оплачивает: обещает помочь, прогнать Городничего, упечь его: «Непременно, непременно! Я постараюсь».
Тут к Хлестакову рвутся женщины, а их не пускает полиция. Хлестаков, со свойственной чиновному ревизору важностью, решительно «приказывает полиции: пропустить ее». И вот он – в полной красе и великолепии. Он допрашивает, – именно не спрашивает, а допрашивает, – жалобщиц, принимает их жалобы на Городничего; он обещает: «Хорошо, хорошо! Ступайте, ступайте. Я распоряжусь», – уже не «постараюсь», а просто «распоряжусь». Затем он приказывает прекратить прием просителей, уже собравшихся во множестве, и Осип, с готовностью принявший роль важного слуги важного барина, гонит в толчки людей, пришедших искать правды у чиновника («Пошел, пошел! чего лезешь?» – «упирается ему руками в брюхо и выпирается вместе с ним в прихожую…»). Наконец в последнем явлении четвертого действия Хлестаков, «немного подумав», опять хватает куш у Городничего и, прихватив в придачу «самый лучший персидский ковер, что по голубому полю», уезжает.
Уезжает он как ревизор и взяточник. Его сделали таким, и мы видели на протяжении всего четвертого действия, как общество, среда, уклад необходимо, неизбежно делают из среднего, ничем не замечательного человека негодяя, грабителя и участника системы угнетения страны. Хлестаков уезжает, выполнив, в сущности, все, что он и должен был выполнить в качестве ожидавшегося в городе ревизора. В самом деле, чем Хлестаков не ревизор? Разве он не сделал всего, что делает ревизор? Он напустил страху, навел грозы, он набрал взяток, он распекал и он миловал, он принимал просителей и он обещал, обещал посодействовать, устроить, навести порядок и т. п. Затем он уехал, и все осталось, конечно, по-старому. Ну, совсем так, как это и бывало с настоящими ревизорами.
В этом смысле Хлестаков и есть самый настоящий ревизор, или, вернее, становится, делается настоящим ревизором; заметим, что комедия Гоголя называется не «Ложный ревизор», или «Мнимый ревизор», или как-нибудь в том же духе, а просто «Ревизор», причем ревизор этот – Хлестаков. И Белинский определил сюжет, содержание комедии Гоголя как «ожидание и прием ревизора»,[136]136
В. Г. Белинский. Полное собрание сочинений, т. III, М., 1953, стр. 453.
[Закрыть] именно ревизора, а не мнимого ревизора; потому опять, что Хлестаков – это и есть ревизор.
На все это можно, конечно, возразить, что даже если Хлестаков выполняет все функции настоящего ревизора, – все же он на самом-то деле не настоящий ревизор, и это подробнейше раскрыто в комедии Гоголя, начиная со второго действия, где мы видим Хлестакова, дрожащего перед Городничим, и до заключительной сцены пьесы, где появляется действительно настоящий ревизор.
Однако всмотримся – так ли это просто? Во-первых, на чем основана наивная вера в то, что тот, приехавший в конце пятого действия из Петербурга чиновник принесет правый суд и будет вести себя иначе, чем Хлестаков? А может быть, и он совсем так же, только искуснее, хитрее, опытнее, наберет взяток, пошумит – и только. Ведь Антон Антонович – не дитя, он тридцать лет служит, он «пройдох и плутов таких, что весь свет готовы обворовать, поддевал на уду; трех губернаторов обманул!.. Что губернаторов!..» Он, видно, и выше людей обманывал. Даст бог, и этого, «настоящего» ревизора обманет и подденет на уду. Ведь не из другого он теста сделан, этот петербургский чиновник, чем другие чиновники и сановники.
Вот Хлестакова не только не обманул и не подкупил Городничий, но и сам остался в дураках, и именно потому, что Хлестаков – не обычный сановник. А обычного, то есть «настоящего»-то, Городничий может не так уж опасаться.
Во-вторых, – и это, пожалуй, важнее всего, и это связано с первым, – на вопрос ответим вопросом: а чем же все-таки отличается «ненастоящий» ревизор Хлестаков от «настоящего», если делают они одно и то же самое? Может быть, тем, что того, настоящего, назначил какой-нибудь сенатор Нос или министр Бакенбарда, а Хлестакова никто не назначил? Конечно, но Гоголь думает иначе: тот, «настоящий» ревизор, – может быть, столь же нелепая власть, как и назначивший его сенатор или министр.
На чем основано ревизорство Хлестакова? На ошибке людей – чиновников, дворян, купцов, принявших его за ревизора, признавших его ревизором. Но ведь точно то же и с тем, «настоящим» ревизором. Его ревизорство, его власть основаны на такой же точно нелепой ошибке людей, признавших его ревизором и властью. И та и другая ошибка основана на страхе. Хлестакова сделали ревизором, и он стал им и приобрел и важность и все, что надо ревизору, в том числе и взяточничество. Но ведь того, «настоящего», ревизора тоже по нелепой бессмыслице всего уклада жизни сделали ревизором и чиновником, ибо человек не рождается, по Гоголю, начальством; и тот, «настоящий», ревизор тоже стал им и тоже приобрел и важность и, вероятно, стал взяточником и всем, что полагается.
И то и другое – в равной мере нелепость, заблуждение людей, ослепление, которое должен обнаружить и разъяснить Гоголь. Ведь разница лишь в том, что Хлестакова сделали сановником в один день и на один день, а того, «настоящего», – делали, воспитывали, формировали, может быть, тридцать лет – и на всю жизнь. И еще бо́льшая разница в том, что ошибка, сделавшая Хлестакова ревизором, властью, – ошибка только маленького городка, а ошибка, сделавшая «настоящего» ревизора властью, – это ужасная ошибка всей страны, более того – видимо, всего человечества.
Или, может быть, Хлестаков «хуже» ревизора, прибывшего в конце пятого действия, тем, что его фамилия – Хлестаков, а не Трубецкой или не Растопчин, или тем, что его чин ничтожен, а у того, «настоящего», вероятно – чин статского, а может быть, и действительного советника, или тем, что Хлестаков – пустейший человек и глуп? Но дело в том, что различие в знатности фамилий – презренное для Гоголя различие; что чин – «не какая-нибудь вещь видимая, которую бы можно взять в руки: ведь через то, что камер-юнкер, не прибавится третий глаз на лбу»; что тот, действительный статский, скорее всего тоже глуп непроходимо, ибо, по Гоголю, «чем выше класс, тем глупее».
История Хлестакова раскрывает страшную и нелепую истину: все эти ревизоры, статские и действительные статские советники, чиновники и сановники – все они результат ослепления и ошибки. Хлестаков – не менее настоящая власть, чем настоящий ревизор. Эта мысль-образ, говорящая о том, что Хлестаков мало отличим от «настоящего» ревизора, конечно, и воспринималась (пусть не до конца осознанно, но сильно) как крамола. Именно поэтому было так спешно и, видимо, по воле самого Николая I написано, поставлено и присовокуплено к комедии Гоголя пошлое и грубо-реакционное продолжение ее – «Настоящий ревизор» Цицианова. Эта пьеска должна была официально подчеркнуть, что Хлестаков – не настоящий ревизор, провести между тем и другим грань, отсутствующую у Гоголя, и, конечно, показать, что чиновники, выведенные у Гоголя, вовсе не так плохи и что вое обстоит благополучно в Российской империи.
Между тем Гоголь-то не хочет признать ни разницы настоящих и ненастоящих чиновников, ни благополучия, как не хочет признать обоснованной власть современной ему бюрократической государственности Сквозников-Дмухановских, – и он обнаруживает в «Ревизоре» «выдуманность» ее, показывая, как, почему, кем делается эта власть и все ее проявления. И собирательным образом этой внутренне пустой, дутой, но несущей неисчислимый вред России власти является, конечно, не невинный пустопляс Хлестаков, а именно история Хлестакова, принятого за власть. Гоголь разоблачает власть и смеется над ней, показывает под страшным обличьем ее пустышку, нуль. Это и обозначил Белинский в своей терминологии 1840 года, говоря, что в основании «Ревизора» лежит идея «отрицания жизни», идея «призрачности», получившая под гоголевским «художническим резцом свою объективную действительность».
И здесь еще раз надо указать на стихийность гоголевского общественного мышления, на склонность Гоголя заодно с данными дурными формами государственности 1830-х годов отвергать и вообще государственность как организацию общественного бытия. Нельзя не видеть и того, что Гоголь мыслит – и осуждает – николаевскую государственность внеисторично, в понятиях метафизических, составляющих смесь просветительства с морализмом; для него политическое зло есть следствие ошибки, массового ослепления, и выражается оно в значительной мере в массовой безнравственности носителей власти и высших сословий вообще. По-видимому, во всех этих чертах политического сознания Гоголя, ограничивавших его прогрессивность, тянувших его прочь от революционного мировоззрения, сказалась все же глубоко таившаяся в Гоголе связь с мироощущением, именно мироощущением, а не только объективным бытием закрепощенного народа, – в меру опутанности сознания народа феодальными представлениями. Белинский 1840-х годов отразил революционные устремления крестьянства, сущность бытия народа, его исторического положения, его будущего. Гоголь не смог очистить содержание народной души от опутавших ее представлений, тянувших ее назад, и в религию, и в морализм, и в стихийность, плохо терпящую организацию, и в некоторые феодальные иллюзии. Это позволило ему потом самому скатиться в феодально окрашенную реакцию.
Но в 1830-х годах, в пору «Ревизора», идеи Гоголя были все же самыми близкими к идеям Белинского. И это были идеи отрицания по преимуществу. Сущность истории Хлестакова, как и всего «Ревизора», все-таки заключается в разоблачении и отрицании всего государственного строя николаевской монархии и дворянского бюрократического государства вообще.
Как видно из разбора сюжета «Ревизора» или хода развития роли Хлестакова, было бы совершенно неверно видеть в сюжете гоголевской комедии повторение мотива «одного принимают за другого». Хлестакова не только принимают за ревизора, но его и делают ревизором. И в этом отношении он не очень-то и отличается от чиновника, приехавшего из Петербурга в конце пятого действия.
В сущности, концовка пятого действия непосредственно продолжает начало первого действия. В начале комедии Городничий сообщил чиновникам, что в город едет ревизор; в конце пятого действия – этот ревизор приехал; теперь начнется обычное и «нормальнейшее» для тех времен дело: чиновники явятся к ревизору и попытаются либо обмануть, либо подкупить его, либо и то и другое. Вероятно, это им удастся, как удавалось Городничему уже не раз.[137]137
Белинский говорит осторожно о концовке «Ревизора», что «городничий узнает… что ему еще предстоит наказание… или по крайней мере новые хлопоты и убытки, чтобы увернуться от наказания…» (В. Г. Белинский. Полное собрание сочинений, т. III, М., 1953, стр. 454–455).
[Закрыть] Ведь преступления Городничего и его подчиненных столь обычны, общераспространенны, вездесущи, что их нельзя считать ни чем-то выдающимся, ни чем-то требующим скорой и строгой расправы. Не то пришлось бы расправляться со всеми чиновниками, со всеми участниками управления страны, где, по замечанию самого царя Николая I, не крадет лишь один чиновник – сам император.
Притом ведь, с точки зрения правительства, проступки Городничего и чиновников вовсе и не являются серьезными преступлениями. Это – обычные, свойственные грешным человекам слабости, не более; и кто без греха? Кто поднимет руку на слабости человеческие? Таков смысл и официозного продолжения гоголевской комедии, цициановского «Настоящего ревизора». Как известно, в этой пьеске изображена «расправа» настоящего ревизора. К удивлению, этот, казавшийся столь грозным, ревизор выносит решение, весьма и весьма терпимое по отношению к чиновникам. Городничий не только не предан суду, не арестован, – но он отделался лишь увольнением от должности, и то лишь на пять лет. А через пять лет он может столь же успешно продолжить свое поприще: правительство, узнавшее его досконально, нисколько не собирается мешать ему.