Текст книги "Крепости не падают, их сдают. Порт - Артур (СИ)"
Автор книги: Грей Ковач
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
Глава 21
Промерщик на носу шлюпки перехватывает шест по одной и той же метке, опускает отвесно, без плеска, а вынимая, доворачивает кисть, чтобы не залить колени сидящему сзади. Третий час подряд, каждый раз одинаково. А я третий час лежу за валуном, отлежав бедро до чужого онемения, и смотрю на него, потому что больше здесь смотреть не на что.
Шест уходит по рукоять. Промерщик переставляет его на два шага, опускает снова, и железный наконечник встаёт на половине.
Плечи у него замирают. Шест он не вынимает и глубже не доводит, держит руки там, где держал, наклонившись над бортом, точно прислушивается к тому, что там внизу.
Третий заброс не идёт вовсе. Тычется во что-то мягкое у самой поверхности, ведёт вбок. Я жду, что он поднимет шест над головой, как поднимают все, кого этому учили. Он оборачивается к корме и кричит, а вёсла ложатся плашмя прежде, чем до меня доходит, что это значит и что будет дальше.
Лодка идёт по инерции ещё несколько саженей, днище начинает шуршать. На банках дают задний ход вразнобой. Корму заносит, течение подхватывает подставленный борт и тащит лодку туда, куда мы вывели створ. Промерщик прыгает через планширь, уходит выше колен, хватается за борт обеими руками, пробует шагнуть. Нога выходит из голенища вместе с длинной чёрной лентой ила. Он минуту назад берёг чужие колени от брызг, стоит по бедро в жиже и держится за собственную лодку.
– Одну посадили, – говорит Нечаев
– Пока задержали.
– Задержали, – соглашается он, и на этом всё.
Отсюда, с валуна, видна вся наша ночная работа.
Створ ставят из двух огней. Передний низко у воды, задний выше и дальше от берега. Пока с лодки видишь один над другим, идёшь по линии, проложенной людьми, которые знают дно. Передний мы не тронули, потому что погашенный огонь заставит их лезть на берег и через час выставить свой, при часовом.
Мы перенесли задний. Двадцать минут работы и яма в четыре вершка глубиной.
Линия повернулась совсем чуть чуть. С воды этого не разглядеть, с воды всё как обещано, два огня один над другим, иди и не думай. Только указывает она теперь не в правую протоку, где под килем сажень с лишним даже в отлив, а на плоское, где в малую воду море распадается на лужи, а под коркой стоит ил по грудь.
Ни выстрела. Ни фунта пироксилина. Жестянка керосина, жердь, яма в четыре вершка.
Действует это ровно одну воду и один раз, когда утром найдут свежую землю под жердью и выставят свой створ, с часовым при каждой лампе.
Один прилив. Вот столько я и купил.
Вторая шлюпка идёт следом по тому же створу. После крика впереди гребцы перестают тянуть, восемь лопастей ложатся плашмя разом.
Первый промерщик находит ногой опору, вытягивает руку к берегу чёрной чертой над водой. Показывает сперва на передний огонь, потом выше, туда, где за нашей жестью горит задний.
– Увидели, – шепчет Власов.
Разумеется, увидели. Задний мы вынесли на голую полосу склона, и яму под жердью утром разглядит человек без всякого стекла. До утра часа четыре.
– Отходим.
Нечаев уползает первым, Власов за ним. Я остаюсь у валуна и ещё какое-то время смотрю вниз, на воду.
Задний фонарь горит. От него до промерщика примерно двести с чем-то шагов. С такого расстояния наган смешон, а винтовка Нечаева нет.
Один выстрел, и человек с шестом ляжет в этот ил лицом. Потом второй, потому что японцы полезут наверх. Потом третий. А под конец кто-нибудь из троих поедет до кумирни у меня на плече. Я буду считать шаги и врать себе, что дотащу.
Счёт сходится не в мою пользу. Над гребнем в тот же миг щёлкает винтовка, за ней вторая. Пули идут высоко, третий выстрел разбивает стекло, и фонарь гаснет. Нечаев кладёт мне ладонь на спину и вдавливает в землю. Зачем, мне неизвестно. Я начинаю поворачивать к нему голову, чтобы спросить, но на этом повороте меня бьёт.
Бьёт не по ушам, а по всему сразу. Грудь вминает внутрь, воздух из лёгких выходит без моего участия, а на месте, где полсекунды назад слышался мир, остаётся ровный высокий звон на одной ноте. Земля подпрыгивает подо мной и роняет обратно. Я выплёвываю песок из рта, языком проверяю зубы, все по одному, а правая рука тем временем сама щупает живот, пах и бёдра. Смотрю я при этом в щебень под самым носом, где лежит позеленевший чужой капсюль, и разглядываю его подробно, потому что больше ни на что меня не хватает.
Сквозь звон я слышу не грохот, а голос Нечаева, тонкий, он кричит мне в самое ухо, я вижу губы и не разбираю ни слова. Шагах в шести, посреди голого места, на корточках сидит Власов и трясёт головой, как трясёт собака, которой попала вода. Из фляги у него на колено бежит вода. Он находит пробоину, суёт в неё палец, разглядывает палец на свет.
Я хватаю его за ремень и валю.
– Лежать!
Своего голоса я не слышу. Понимаю по одному тому, как саднит горло, что кричал. Власов падает, ощупывает бок, находит одну мокрую гимнастёрку и начинает смеяться с открытым ртом, без звука. Остановиться не может секунд десять.
Второй ложится дальше, о чём я узнаю по земле, а не по звуку.
– Вниз по промоине! Не вставать!
Третий разрыв приходит спереди. Воздух отдаёт горелым железом и чем-то сладковатым, отчего к горлу подкатывает. Между разрывами делается тихо, а в тишине рядом со мной кто-то дышит часто и с присвистом. Понять, что это я сам, удаётся не сразу.
За поворотом лежит открытая седловина шагов в сорок. Дальше промоина идёт между двумя террасами, только до неё нужно пройти по месту, которое видно и с моря. С нижней тропы.
Четвёртый перелетает гребень, рвётся за седловиной, сорвав половину крыши с пустой фанзы. Стропила поднимаются всей решёткой, стоят наверху дольше, чем положено вещам, складываются внутрь вместе с соломой. Из двора выбегает коза на оборванной привязи, делает три шага и падает, и кричит она не по-козьи, а так, как кричит ребёнок, у которого отняли и не отдают.
Власов смотрит туда и не отворачивается. Я беру его за подбородок, поворачиваю лицом к себе. Кожа под ладонью холодная и мокрая, челюсть у него ходит.
– Власов. Через седловину по одному, после разрыва. Нечаев первый. Повтори.
Зрачки наводятся на меня не сразу.
– После разрыва.
– Кто первый.
– Нечаев.
Орудие вспыхивает опять. Мы лежим и ждём, в голове у меня стоит одно слово, сейчас. Снаряд не долетает, над отмелью встаёт фонтан.
– Пошёл!
Нечаев идёт пригнувшись почти до земли, длинными разножистыми шагами, приваливается за террасой, разворачивается к нам с винтовкой. Власов встаёт и до середины идёт, а на середине спотыкается на ровном и остаток проходит боком.
Свисток приходит с тропы, где начинают перекликаться. Береговая партия идёт наверх за своим фонарём. На пятом шаге нога цепляется за камень, колено складывается, земля идёт навстречу. Ладонь выставляется сама. Я вспахиваю ею щебень до самой террасы и уже под стенкой понимаю, что кожи на ней нет. Нечаев показывает два пальца.
На нижней тропе появляются двое, за ними ещё трое. Идут без строя, пригибаясь у камней, держат ровные промежутки. Передний несёт винтовку у плеча, второй останавливается у каждой развилки и поворачивается к морю, пропуская остальных вперёд. Конец винтовочного ствола Власова торчит над сухой травой, я кладу на него ладонь и прижимаю. Он тянет оружие к себе, металл скребёт о пряжку, и японец на тропе останавливается.
Голову он поворачивает вполоборота и слушает. С одежды у него капает вода, на правой ноге вместо сапога намотана белая тряпка, почерневшая от ила. Вылез, дошёл до берега, получил тряпку и теперь ищет тех, кто это устроил.
Ствол его винтовки проходит над нами, задерживается на кусте в стороне. Нечаев снимает свою с предохранителя без щелчка, потому что он умеет. Палец переднего дёргается на спусковой скобе.
Пятеро на тропе, снизу поднимаются ещё. Начнём стрелять, и канонерка накроет склон второй раз, уже без промаха.
Я кладу два пальца на затвор Нечаева и медленно прижимаю вниз. Японец делает ещё шаг. На штанине у него длинный серый комок грязи, из рукава торчит обломанная ветка, которой он не замечает. Проходит он так близко, что до меня доходит запах, что-то кислое вроде дешёвого табака. Так же пахли мы сами вчера утром.
Следующий наступает на самый край нашей террасы. Земля осыпается мне за ворот, идёт вдоль хребта, останавливается под ремнём, холодная и колючая. Я лежу лицом в траву и разглядываю сухой стебель с тремя коробочками семян в двух вершках от глаза. Пятеро уходят к разбитому фонарю. Последний из них нагибается, поднимает окровавленный клочок бинта, оставленный Нечаевым, зовёт остальных.
Мы трогаемся с места, когда голоса смещаются к гребню.
К кумирне выходим после восхода. Первое, что я делаю, дойдя до ограды, это сажусь на землю и полторы минуты дышу.
Крыши нет, вместо неё три обугленные балки. Внутри лежит расколотый идол без головы, лицо отбито, остались уши, большие и оттопыренные. Под западным камнем записка. Седых, Ян и пленный ушли к маслобойне, Кудрин передал оба донесения и отправлен следом, остальным ждать до второго срока.
Власов вытряхивает из пробитой фляги осколок, ещё тёплый, с завёрнутым краем.
– На память, – говорит Нечаев.
– У меня дырка на память.
Дальше они препираются минуты три о том, кто у кого в марте брал махорку и не отдал. Полчаса назад оба лежали в двух аршинах от чужой винтовки, а говорить об этом нельзя.
Нечаев садится спиной к ограде, наконец разрешает мне взяться за его щёку. Марля присохла, когда я тяну, она отходит от кожи с коротким сухим треском, а он смотрит перед собой и не двигает лицом, только костяшки на ремне винтовки белеют.
– Глубоко?
– Достаточно, чтобы в кабаке давали место у окна.
– Значит, пустяк.
– Пустяк. Только жене писать теперь неудобно. Она в Ляояне, при госпитале. Я ей пишу и не отправляю, складываю. Отправлю, когда наберётся, чтобы сразу много.
– Почему сразу много?
– А чтобы читала подольше, ваше благородие.
Аргузин приходит за десять минут до срока с восемью охотниками, у одного рукав перевязан выше локтя и бурый до обшлага. Следом поднимается Левберг с сапёрами. Люди входят молча, занимают проломы, потом снимают ранцы, и никто не садится, пока не встанет наблюдатель.
– Фонарь сработал?
– Одна промерная шлюпка села в ил, вторая остановилась, не дойдя. Обман раскрыли, задний огонь разбили, склон обстреляла канонерская лодка.
– Сколько выиграли?
– Для северной протоки не меньше часа. До следующей воды, если лодку не снимут. Всей высадки это не остановит.
Левберг приседает у карты, ведёт карандашом от северной протоки к устью. Ноготь на большом пальце чёрный, сорванный ещё в Артуре ящиком с капсюлями.
– Южнее уже нашли проход. Четыре шлюпки на воде и ещё две у транспортов. Передний огонь поставили ближе к реке.
– Значит, заставили перенести место, – говорит Аргузин.
– И предупредили, что на берегу работают русские.
Он ставит вторую цифру рядом с первой и молчит.
Аргузин ставит у северного участка поперечную черту, у южного две цифры и время. Разговор о нашей ночной победе на этом заканчивается.
– Двое наблюдателей, прочим лечь вдоль стены. До смены сорок минут. Кто не спит, тот после идёт впереди и отвечает головой за каждый камень.
Сквозь пролом видна полоска моря, над которой стоит серый дым. Человеку в одной портянке, надо думать, выдали сапог.
Нечаев будит меня носком сапога. Часы показывают пятьдесят две минуты.
– Аргузин подарил двенадцать. Возвращать не велел.
Гимнастёрка прилипла к спине и высохла коркой, пальцы на содранной ладони не разгибаются с первого раза, их приходится отгибать другой рукой, по одному.
Аргузин ведёт нас на высоту за кумирней, где старая каменная стенка проходит чуть ниже гребня. К ней подползают по одному, оставив ранцы в овраге. Шубин приносит две дощечки, на которых можно резать зарубки ножом, садится с краю, сунув нож между колен рукоятью вверх.
Дневной залив не похож на ночной ничем. Отлив вытащил из воды огромную серую равнину, прорезанную тёмными протоками. Южнее берег движется. Сперва глаз принимает людей за тёмную рябь на воде, пока рябь не ложится поперёк ровными полосами.
Морская пехота сходит с плоскодонных лодок там, где до суши остаётся несколько сот шагов. Винтовки они поднимают над головой и бредут к берегу, вода доходит им до пояса, шинели тянут назад. Когда один падает, сосед подхватывает его оружие раньше, чем тот уходит под воду, и отдаёт на ходу.
На сухом их собирают флажками и свистками. Те, кто не успел вылить воду из сапог, уже выставляют охранение лицом к нашей гряде.
– Не первый раз, – говорит Нечаев.
У ближнего транспорта стрелы поднимают из трюма лошадь. Над водой она начинает биться, ремень сползает к брюху. Она повисает набок, запрокинув голову.
Левберг не отрывается от бинокля, показывает на третий транспорт.
– Пушки пойдут следом. Вон настилы, колёса и передки.
У борта висят прямоугольные плоты, на палубе темнеют ряды колёс. Для набега довольно стрелков с патронами. Колёса, лошади и мешки овса означают дорогу длиннее одного дня и человека, который заранее посчитал на неё овёс.
Мы делим залив на три части. Шубин режет зарубку за каждую дошедшую шлюпку, Левберг считает обратные рейсы, я беру крупные корпуса.
В первом ряду шестнадцать транспортов. За ними дымят ещё суда, но туман и наложившиеся мачты не дают понять, какие из них охранение. Через полчаса Шубин переворачивает дощечку и режет мельче. Нижняя граница выходит чуть выше тысячи.
Верхнюю Аргузин вписывать отказывается.
– То, чего не знаем, японцев не прибавит и не убавит. Пишем не меньше батальона на берегу к этому часу, высадка продолжается.
– Морская пехота и передовые части, – говорит Левберг.
– В донесении без названия частей.
В прежней истории первая флотилия насчитывала столько же, и до сегодняшнего рассвета это число потребовало бы объяснять не море, а меня. Теперь оно посчитано трижды, с двух мест, четырьмя парами глаз, вырезано ножом на двух кусках дерева.
Легче не стало.
В той жизни я узнал про эту высадку из третьих рук, месяца через полтора, и мне сказали три слова. Высадились у Бицзыво. Сказавший их зевал вторые сутки в наряде, я, помнится, зевнул в ответ.
А оно вот такое. Одиннадцать часов подряд, камень к полудню жжёт сквозь гимнастёрку, до ближней цепи две с половиной версты, и всё, чем я располагаю, помещается на двух дощечках и в одном револьвере.
На северном краю отмели поднимается синий флаг. Застрявшую шлюпку бросают, людей переводят к соседней протоке, разгрузка не сбивается ни на четверть часа.
Западнее, где дорога огибает солончак, идут две группы. В передней десятка три конных, за ней на расстоянии выстрела пешие, которых с моря не отличить от земли, только каждый поворот выдаёт короткий блеск.
– К железной дороге, – говорит Левберг.
Аргузин сверяет колонну с часами.
– До Пуландяна восемнадцать вёрст по прямой. По дороге больше.
Я считаю в уме и мне не нравится, то что получается.
– Конные пройдут раньше нашего полного донесения. Ещё час наблюдения прибавит нам шлюпки и не изменит цели. Мы будем сообщать о перерезанном проводе по уже перерезанному проводу.
– Предлагаете бросить берег?
– Оставить двоих до полудня, остальных вести к линии. Первое донесение дало число транспортов, второе подтвердило высадку. Теперь важнее время выхода передовой колонны.
Аргузин провожает конных до изгиба дороги, потом смотрит на исполосованную дощечку Шубина и молчит секунды четыре.
Со стороны северной гряды приходит одинокий винтовочный выстрел. Я поднимаю бинокль и две секунды не понимаю, что вижу.
На высоте, обстрелянной утром с моря, стоят всадники в папахах. На гребне, в рост, все двадцать, от лошадиных бабок до поднятых над плечами винтовок. Передовой останавливает коня, стреляет второй раз, машет остальным.
До японцев версты три. С трёх вёрст из винтовки попадают в море.
– Господи, – выдыхает Левберг.
За валом отвечают не сразу. Несколько фигур ложатся, остальные продолжают вытаскивать из воды ящики. Потом у малого корабля поворачивается носовое орудие, которого я до сих пор среди транспортов не различал.
Аргузин вскидывает фуражку на шомполе, водит ею над стенкой. На высоте смотрят к морю и сигнала не видят.
Первый ложится перед ними, строй распадается. Второй накрывает гребень. В бинокль видно, как лошадь встаёт на дыбы и опрокидывается на седока. Рядом другой казак слетает с седла, только нога остаётся в стремени. Конь тащит его вниз по камням.
– Снимаемся, – говорит Аргузин. Голос у него ровный, а по одному этому понятно, чего ему сейчас стоит ровный голос. – Шубин и Грачёв остаются до полудня. После первой попытки обойти высоту уходят к каменному колодцу, потом на станцию. Записка под западным камнем не позже двух.
Он отдаёт им дощечку, компас и лист, где стоят число транспортов, время и нижняя оценка. Грачёв просит одну из вьючных лошадей.
– Лошадь видна дальше человека. Вы мне нужны на станции, а не на гребне вроде тех.
Он говорит это Грачёву, а смотрит на север, где всё ещё дёргается лошадь.
С высоты спускаемся северным оврагом, где канонерка не видит даже пыли. До каменного колодца два часа. Море закрывают холмы, звук делается грозой, к третьей версте пропадает. На его месте жара, кузнечики и запах прогретой пыли.
Перед колодцем Нечаев поднимает руку. Их слышно за полсотни шагов ровным низким гудом. На каменном корыте сидит казак без фуражки, держит окровавленную кисть под мышкой. За стенкой двое перевязывают третьего. У серого жеребца распорото брюхо, кишки лежат на земле розовой петлёй, мухи поднимаются с них, когда он пробует переступить.
Этих людей я видел два часа назад с двух с половиной вёрст, через хорошее цейсовское стекло.
Хорунжий выходит навстречу с револьвером в руке. Лицо забрызгано землёй, на воротнике не хватает крючка, китель на груди в бурых пятнах, и пятна не его.
– Кто такие?
Аргузин показывает предписание, не выпуская карты из другой руки.
– Разведывательная партия крепости. Откуда вы?
– Разъезд из сотни при Пуландяне. Хорунжий Зимин. Приказано проверить берег и не ввязываться до выяснения сил.
Фразу он выговаривает целиком, до последнего слова. На «до выяснения сил» голос у него садится.
У стены под мешковиной лежит человек. Из-под края торчат обе ноги, одна босая. Носок целого сапога медленно поворачивается вслед за водой, стекающей по дороге в колею.
Зимин перехватывает мой взгляд.
– Стремянной ремень не отпустил.
Он читает донесение, останавливается на числе транспортов, перечитывает строку.
– Шестнадцать видели сами?
– Три пересчёта с двух мест. На берегу к десяти часам не меньше батальона. Конная группа ушла на запад около получаса назад, около тридцати сабель, за ними пешие.
Хорунжий снимает с пояса часы.
– У двоих ещё держат рысь. Доставят быстрее ваших пеших.
Аргузин складывает лист вчетверо, отдаёт ему.
– На станции передать телеграфом в обе стороны. Наблюдения отдельно, вывод отдельно. Место высадки Янтоува, не Бицзыво. Число транспортов шестнадцать в первом ряду, не вся японская флотилия.
Двое казаков прячут копию под гимнастёрку. Первый перед посадкой снимает с шеи шнурок с ладанкой и затягивает его вокруг пакета, отвернувшись. Через минуту они уходят на запад.
Зимин провожает их, поворачивается к дороге, по которой пришли мы.
– В ста шагах отсюда она входит между двумя оградами. За левой сухой сад, правая прикрывает арык, конным придётся идти по четыре. У меня восемь стрелков и ваши охотники. Места лучше не найдём.
– Сколько до них? – спрашивает Аргузин.
Я прикидываю в уме.
– По следу конных около сорока минут. Ваши посыльные выйдут на прямой участок ровно через сорок. Дорога там одна, обочины открытые.
Зимин перестаёт смотреть на дорогу на середине моей фразы.
– Значит, если я их тут задержу, они пойдут искать в стороны.
– И найдут двух всадников с пакетом.
Он стоит секунды три. Потом кивает, коротко, один раз, отворачивается к лошадям. В лицо ему я посмотреть не успеваю.
– Уходим арыком, – Аргузин складывает карту. – Не превращайте задержку в сражение, хорунжий. Задержку у нас сегодня везут двое верхом.
Зимин свистит своим, первым идёт к лошадям. Мы уходим арыком, переваливаем гряду, поворачиваем к Пуландяну. Японцы вышли к колодцу, нашли мёртвого жеребца, свежие следы и пустые стены и потратили на осмотр ровно то время, которое мы им не мешали тратить.
К вечеру земля начинает дрожать под ногами. Сперва мне кажется, что море опять стреляет через холмы, но впереди отвечает протяжный свисток. Над западной грядой встаёт угольный дым.
Состав идёт на юг. Паровоз тянет крытые вагоны и три открытые платформы под брезентом, у последнего стоит человек с зелёным флажком, ноги расставлены, флажок опущен. В нашу сторону он даже не смотрит. Поезд проходит Пуландян, не сбавляя хода.
Аргузин провожает последний вагон, сверяется с часами.
– Наше донесение успело.
Что лежит под брезентом и кто распорядился пропустить состав, мы не знаем. Знаем, что японские конные ещё позади, рельсы впереди целы, а поезд идёт туда, куда через несколько часов не пройти и пешком.
На станцию вступаем в сумерках со стороны угольного склада. В стёклах семафоров огни, из телеграфного окна через пути ложится жёлтая полоса. Пахнет углём, сургучом и жареным луком, и лук перебивает всё, потому что с рассвета мы не ели.
У водокачки нас встречает Кудрин. Гимнастёрка скреплена тремя английскими булавками, возле уха бурая полоса чужой крови, и никто ему о ней не сказал.
– Передали в Артур и Ляоян. Обе стороны подтвердили приём. После вашей записки южный состав выпустили без стоянки.
– Что в нём?
– Снаряды, колючая проволока, мука и два вагона перевязочного имущества. Начальник станции хотел держать до нового приказа. Из Артура велели пропустить немедленно.
Он выговаривает это с расстановкой, по пунктам. На последнем не выдерживает и улыбается.
В телеграфной тесно от людей и мокрых шинелей. Телеграфист наклеивает ленту на бланк, тут же передаёт копию на север, у каждого числа останавливается и заставляет повторить.
– Шестнадцать транспортов подтверждаете?
– Шестнадцать в первом ряду. За ними суда неустановленного числа. На берегу к десяти часам не менее тысячи. Не пишите всю армию, пишите наблюдаемую нижнюю границу.
Он ворчит, что длинные оговорки съедают время, и передаёт каждое слово. Лента уходит под рычаг, и число шестнадцать отделяется от моей памяти окончательно.
Вот это, а не шлюпка в иле. Четыре месяца я учился превращать то, что знаю, в то, что можно проверить, и сегодня получилось. Теперь за шестнадцать отвечают зрение, часы и две исполосованные дощечки.
Начальник станции раскладывает на подоконнике график движения. С севера идёт одиночный паровоз за платформами и вагоном инструмента, навстречу ему из Артура вышел санитарный с ранеными и семьями служащих. Разъезд назначен здесь через сорок минут.
Правый край графика занят ветвью на Дальний. Там всё по расписанию мирного времени, аккуратными наклонными линиями, и против одной приписано, что вагоны под уголь поданы.
На приписку я смотрю дольше, чем следовало.
– После санитарного с юга что-нибудь ожидается?
– До утра ничего. Утро теперь только в расписании.
Левберг закрывает график ладонью.
– Тогда после последней платформы снимаем обе накладки у северной стрелки. Телеграф режем после подтверждения, что санитарный прошёл следующую будку.
Начальник станции медленно кладёт карандаш поперёк графика, выпрямляется.
– За четверть часа болты не возьмёте. Их с осени не трогали.
– Сначала ключи и масло. Заряд на тот случай, если железо не пойдёт. Инструмент после работы унесём, японцам чинить будет нечем.
За окном зеленеет южный семафор.
Я наклоняюсь к графику, и ключ от артурского стола упирается мне в грудь сквозь гимнастёрку. Двести с чем-то вёрст, шесть станций, четыре разъезда. По этим рельсам доезжают до комнаты, где стоит стол, к которому у меня ключ. До комнаты за стеной, где у женщины пальцы в чернилах.
Прошедший поезд я не называю последним даже про себя.
Первое стекло лопается прежде, чем Аргузин успевает ответить. Пуля проходит над аппаратом, срезает край деревянной рамки, входит в шкаф с бланками. Бланки шелестят внутри секунду после этого.
Телеграфист пригибается. Руку с ключа он не снимает.
На белой ленте появляется ещё несколько точек, и северный провод замолкает.
Со стороны стрелки кричит часовой. Аргузин гасит лампу, распахивает дверь в тёмный коридор.
– По местам. Состав пропускаем. После него Левберг делает дорогу непроезжей.
За южной выемкой отвечает свисток санитарного поезда.




























